Текст книги "Истории, рассказанные доктором Дорном. И другие рассказы"
Автор книги: Станислав Ленсу
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
– Неправда! Ты просто не знаешь, как я ее люблю. Она все время во мне, как часть меня самого. Раньше я не верил, что можно умереть от любви. Вчера, когда она бросила трубку, я ощутил такую потерю, до боли в груди. Жизнь кончилась! Эта была мука, самая настоящая боль, и я думал, что все, сейчас умру! Я заплакал, можешь себе представить – я заплакал. Боль постепенно ушла. Вот и сейчас – думаю о ней. Еду в метро – она мне чудится среди толпы. Я часто, в своем воображении конечно, просто разговариваю с ней, и, не поверишь, все время оправдываюсь. Я подозреваю, что становлюсь навязчивым, но не могу с собой ничего поделать: я ищу с ней встречи, звоню ей. Я живу только потому, что люблю ее. Иногда мне кажется, что она снова любит меня. Но отчего, отчего она не хочет быть со мной? Не понимаю.
– Ты, Женька, дурак. Что ты витаешь где-то в эфирах? Ты на себя взгляни со стороны. Что ты такое? Беззаветная (до помешательства) любовь сорокалетнего мужика. Ты новый галстук, когда покупал? Ты денег сколько зарабатываешь? У тебя может капитал какой есть, чтобы содержать семью? У тебя может квартира есть? Ты себе все придумал, любовь свою и себя принцем этаким выдумал: прискакал, поцеловал в уста сахарные и бац! – под венец. А дальше-то что? Женька, хочешь квартиру?
– Вовсе я не дурак. И деньги у меня есть, немного, но есть. Потом, я умею зарабатывать. И галстук, между прочим, на той неделе купил. И не только галстук – еще рубашку и костюм. Вчера был в Мариотте на Тверской – делал доклад. Ты слышала что-нибудь о фондовых аналитиках? Ты думаешь, квартира что-то изменит?
– Господи! Шевели мозгами быстрей, аналитик!
– Послушай, сестрица. Ты что-то не договариваешь. Давай уж начистоту: ты мне квартиру, а я тебе что? Потом, откуда у тебя квартира? Ну тебя к черту! Сам куплю и не буду с тобой связываться!
– Ну давай, купи где-нибудь в Северном Бутово или в Королеве в блочной пятиэтажке! Принцесса твоя просто растает от таких хором! «И жили они счастливо, только умерли сразу и в один день! Квартира на Спиридоновке, родительская. Я тебе ее дарю. А ты приезжаешь и разговариваешь с отцом. Это все. Понял, вымогатель?
– Хорошо, буду к вечеру.
Анна отключила ICQ, откатилась от стола и улыбнулась. Потом пружинисто встала, потянулась и вышла из гостевой спальни, где стоял компьютер. Она направилась к лестнице, чтобы подняться наверх к отцу, и остановилась, увидев спускающуюся Елену. Та заговорщицки поманила ее за собой наверх и, когда Анна поднялась на несколько ступенек и оказалась с ней вровень, почему-то шепотом сообщила:
– Андрей Никитичу по – моему стало хуже: меня не узнает, с кровати пытается сползти. Может быть доктора вызвать?
Хозяйка дома, не останавливаясь, прошла в спальню к отцу. Андрей Никитич лежал поперек постели, сбросив одеяло и растопырив руки и ноги в попытке сползти с кровати. Худое желтое тело, обмотанное памперсом на уровне пояса, жалко и бессмысленно шевелилось. Голова со свалявшимися тонкими седыми волосами беспокойно обернулась в сторону вошедших.
– Вы за мной? – он замер на мгновение, потом опустил голову в копну простыней и оттуда забубнил, – предъявите ордер на арест. Без санкции прокурора вы не имеете права меня забирать. Хотя, забирайте, только не трогайте жену и детей! Маша, уведи детей! Маша, Маша…
Он, казалось, затих, но, когда женщины стали укладывать его на спину, он вновь заговорил:
– Пожалуйста, пожалуйста… Помещаете меня в подвал? Пожалуйста! Только я вам заявляю, что всегда и везде я отстаивал интересы партии и советского народа!.. Историческая общность людей… Национальный вопрос… Рабочее движение в России… юбилейная конференция…
Он замолчал и строго взглянул на стену по его правую руку, изломав седую косматую бровь:
– Вы, дорогой товарищ, оторвались от трудового народа, не знаете, чем наши люди дышат, не знаете их чаяний и надежд! Не знаете! Я-то по деревням и селам поездил! Да-да! Людям не безразлично… далеко не.. идеалы коммунизма…
Анна и Елена уже привыкли к бессвязному бормотанию больного. Уложив и укрыв его одеялом, обе молча уселись вокруг кровати. В предвечерней тишине было слышно затихающее бормотание старика и редкий шум ветра в соснах за окном.
Звонок калитки, прозвучавший в сгущающихся сумерках, был неожиданно резким и поверг их в короткое оцепенение. Мгновение спустя Елена заспешила вниз, смотреть, «что за поздний гость пожаловал?».
Анна подошла к кровати и склонилась над отцом. Тот спал, беспокойно дергаясь левым плечом и складывая губы трубочкой. Она прикоснулась ладонью к его лбу. Ей показалось, что лоб горяч, а от больного исходит жар воспаления.
Распахнув калитку, Елена увидела мужчину, лет около сорока с мрачным и недовольным лицом. Он был ненамного выше ее, худ и одет в нечто непонятно-серое. Буркнув что-то вроде «Добрый вечер!», и уже более связно спросил, заглядывая ей за плечо:
– Вы, вероятно, Елена, а я приехал к Анне. Могу я пройти?
Та отступила, пропуская гостя, и уже в уходящую спину спросила:
– Вы Евгений?
Мужчина, не оборачиваясь, как-то неуклюже кивнул, подтверждая ее догадку, и пошел по дорожке, оглядывая лужайку перед домом и закидывая вверх голову на гаснущее бирюзовое небо.
На первом этаже его встретила Анна. Брат прямо от двери, не сказав: «Здравствуй», быстро заговорил, словно боялся, что его прервут:
– Аня, я низкий человек! Я думал, что не поеду, просто не приеду и буду жить дальше, как прежде. Понимаешь, когда мы с тобой закончили разговор, я пришел в себя и подумал: «Какая я скотина!» Какая низость – отказываться видеться с этим человеком столько лет, даже когда он при смерти, и за две минуты согласиться приехать, купившись, как проститутка! Извини, что обнадежил, что нарушил твои планы, извини, что дал повод думать, что твой брат сволочь! Это все!
Он развернулся, на ходу, наскоро бросил:
– Елена, было приятно познакомиться, – сделал общий полупоклон и повернулся уходить.
– Зачем, – Анна зло смотрела на брата – скажи зачем? Ты сам себе можешь ответить, зачем ты городишь этот спектакль?! Позерство, за неимением ничего за душой, одно позерство! Ах, мы не можем поступиться своими принципами! Да что это за принцип такой, по которому нельзя со стариком-отцом поговорить перед смертью!? А?! Скажи! А теперь, Евгений Андреевич, поздно!
Евгений остановился:
– Что, умер?
Анна повернулась, прошла к большому обеденному столу, накрытому белой кружевной скатертью и села на один из стульев. Елена неслышно проскользнула за спиной Евгения и тоже примостилась на краешек стула недалеко от Анны.
– Нет, не умер, – Анна чиркнула ногтем по скатерти, – он опять в коме. Я думаю, что это уже до самого конца. Так что можешь проваливать! Я тебе сообщу, когда… в общем, езжай, и без тебя тошно!
Брат при этих словах болезненно поморщился. Он помолчал. Потом прошел в столовую и тоже подсел к столу:
– Знаешь, что? Я остаюсь. Да, теперь, когда он совершенно безмозглый, я останусь с ним. Вам лишние руки тоже не помешают. Побуду дня два-три и уеду. Зато никто меня не упрекнет, что я из-за квартиры прибежал к папочке, -он победно оглядел женщин.
– Потом, пора ужинать! А я голоден!
Отступление от последовательности эпизодов.
Евгений («Жэка»)
Мне 40, хотя все вокруг говорят, что я выгляжу моложе. Хорошо это или плохо, я не знаю, да и плевать! Я родился в Москве, люблю этот город, хотя и принято его сейчас ругать. Это мой город! Как бы он плох ни был, но это мой город! На самом деле, он, мой город – хорош! Думаете проспекты в нем хороши или панорамы с Ленинских гор? Вовсе нет, хотя и они неплохи, если убрать толпы «гостей столицы». Вы заверните за угол, за любой угол шумной, бестолковой, полной приезжих улицы. Вы очутитесь в тихом, славном, добром, нет, добродушном сквере или дворе. Милом и приветливом.
Я родился в семье партийного чиновника, очень крупного чиновника. Он работал в большом здании, где ковалась и охранялась идеология всего советского народа. Он, я думаю сейчас, больше оберегал ее чистоту, чем создавал что-то. Говорят, был близок к Суслову.
Он встречался со многими литераторами, музыкантами, артистами. Я думаю, его боялись.
В нашем доме бывало много разного люда – «представителей культуры», но не было действительно ярких людей. Те, кто был велик и признан властью, были не его «уровня». Они были где-то там, наверху, в других домах, в других семьях, их видели из-за незакрытых дверей другие дети.
Гонимые, талантливые, гениальные – тоже не знали дороги к нам в дом. Они и отец существовали в параллельных мирах. Для него – в досье, рукописях, доносах. Он для них – серое, ноздреватое, молчаливое здание на площади, перед угрюмой силой которого они пасовали: бились в истерике на кухнях, спивались, ломались. Я предположу, они не задумывались, что у отца, или у его товарищей, вообще есть дом, семьи или дети. Нет, если их спросить, есть ли у товарища Ермолова семья, они бы, наверное, растерялись от вопроса и потом предположили, что скорее всего есть. Но их никто не спрашивал, и товарищ Ермолов представлялся им отрицательной резолюцией на разрешении или на просьбе печататься, выставляться, выезжать за границу. Они видели его фамилию в пустых глазах чиновников ОВИРА или в суетливых объяснениях редакторов. И они думали: «Система!»
Те, что были не гениальны и не гонимы, приходили к нам в дом по делам и так, без причины. Иногда на праздники, в «красные дни календаря». Никогда на Новый год.
Мы жили на Спиридоновке. В школу я ходил рядом на Молчановку. Когда я нашел в доме три номера журнала «Москва» и прочел «Мастера и Маргариту», мы с сестрой Анной бегали по Спиридоновке к Никитским воротам, потом назад к Пионерскому пруду, вычисляя, где же был турникет, у которого стоял обреченный Берлиоз, где та скамья, на которую к нему и Ивану подсел Воланд.
У меня есть сестра Анна, на 5 лет младше меня. Я никогда ей не говорил, как я ее люблю, как она мне дорога. Да и нужно ли об этом говорить? Любовь выхолащивается от слов, от суеты вокруг нее.
Конечно, в детстве, как и все, у кого появлялась и рядом росла младшая сестра, я не любил, когда она мешала моим взрослым делам. Я злился на нее, на ее неумение стоять на коньках, шлепаться на лед и реветь и заставлять меня возиться с ней, упуская драгоценные минуты ледового побоища под названием дворовый хоккей. Подрастая, мы стали чаще играть вместе, и меньше драться, и ябедничать друг на друга. О своей первой любви, о своих первых мальчишеских страданиях я рассказал ей и только ей. Мы вместе обсуждали план завоевания сердца моей первой женщины. Мы вместе оплакивали мою первую неразделенную любовь. Потом были другие, также оплаканные вместе.
Я ушел из дома, когда мне было 20. Первые года два – три мы встречались с сестрой, потом, окончив институт, я уехал из Москвы. Возвращался и снова уезжал. Наступил момент, что за моим отсутствием в Москве, жизнь Анны стала происходить в других, незнакомых мне и чужих зданиях-домах, суетливые мелочи вязались в особый кокон ее собственной жизни, куда мне было не интересно, да и незачем проникать. Мы стали жить как бы параллельно. Только редкие телефонные звонки, а последние полгода письма по электронной почте, да и не письма вовсе, а так – огрызки семейных обязанностей, словно квитанции за квартплату в старом конверте, – вот все, что связывало нас в последнее время.
Так с тех пор мы практически не виделись. Да и я избегал встреч. Анна не понимала, почему я ушел, почему порвал с отцом. Я пытался объяснить ей несколько раз, но потом, почувствовав, что вязну в словах, в ее непонимании, бросил. Я думаю, что из-за ее непонимания, я стал замкнутым, скрытным. Если уж она не понимает, то кто поймет меня?
Учился. Как-то я долго учился: без малого десять тысяч дней, за вычетом каникул и трудовых буден в стройотрядах. Десять тысяч размеренных, выверенных до шага, до привычки садиться в троллейбус, не глядя на его номер, настолько я и троллейбус, который вез меня до института, а потом обратно в общежитие, знали друг друга. Десять тысяч неумолимых и обреченных, как капелевцы в атакующей цепи, дней. Неумолимых, потому как, куда я мог деться от них, от этих дней, от времени? Что я был? Прыщавый беглец. Ничего не понимающий в себе, не понимающий отца, не понимающий времени, что волочило меня, как река по своим порогам, то скручивая в водоворотах, то выбрасывая вдруг по своей милости наверх и давая глотнуть воздух. Эта метафора, река, пошлая и избитая, была единственным привычным образом в те дни, чтобы не понять, нет! Просто свести воедино то, что было со мной раньше и то, что происходило вокруг. То, что было – то были какие-то руины: близкие, родные дымящиеся развалины моего детства и взросления.
То, что происходило вокруг, было так страшно и уродливо, что я непонятно почему, ведомый непонятно каким импульсом, оказался в коридорах Белого Дома в дни его обстрела. В памяти осталась известковая пыль, которая ложилась тонким бархатистым «make-up» на лицо какого-то ветерана из Афгана. Тот, приседая и перебегая от окна к окну, расчетливо стрелял в сторону станции метро «Баррикадная». Зачем? В том смысле, что если пришел сюда, на заклание, то зачем стрелять? В общем вышло все глупо и стыдно. Я был глуп и мне было стыдно. И был ужас, когда я увидел трупы. Ужас был не из-за самого вида трупов. Ужас от того, что труп на улице, оказался вдруг частью моего мира! Как частью моего мира были любимый мною поворот со Скатертного на Поварскую, мелодия из фильма «Гусарская баллада», запах нагретого за день асфальта, да и много чего еще…
Про остальных, среди которых я оказался в те дни, я ничего не знаю. И слава Богу! Слава Богу, что ничего о их мыслях и о них самих я ничего не знаю. Все было страшно и уродливо. До сих пор меня не оставляет ощущение, что меня крутил водоворот мутной, рыжей реки, который бросал в мои объятья одеревеневший труп бездомной собаки, забивал мне горло песком вперемешку с илом, расплющивал мое лицо о скользкие речные валуны и прижимал мое и одновременно чужое тело к тихому и покойному дну. Я тонул, как тонул в детстве, в пионерском лагере под Рузой.
Нет, вы, наверное, не понимаете. Труп на улице сам по себе очень нелеп. Во-первых, то, что он не живой – уже несуразица. Во-вторых, эта задранная до середины голени штанина или выбившаяся из брюк рубашка. Что может быть более неживым, как вывернутая стопа со сползшим носком, и отлетевшая в сторону нечищеная туфля? Все было уродливо и дико! Проще всего было считать это сумасшествием. Но даже я остался в своем уме. И жил дальше. Обреченные не кончаться дни.
Река вынесла меня на равнину, сделала поворот, и за узкой полосой берега я увидел излучину и другой берег. Берег десятилетней давности. Я увидел наш дом, маленький сквер перед единственным подъездом, и маму.
Мама. Никогда нам не простится, что мы выросли. Выросли и в глупой своей самоуверенности сторонимся ее суетливой заботы, не обременяемся ее мыслями и переживаниями о тебе, своем сыне. Так я думал, стоя над ее могилой, глотая злые и навсегда опоздавшие слезы.
Мама не воспитывала нас с сестрой, не учила уму-разуму и уроков с нами не делала. И не потому, что окончила только десятилетку. Она нас любила и считала это самым главным делом своей жизни. Сначала родить, а потом всю жизнь любить и верить в то, что это самое что ни на есть главный ее долг и смысл. Потому терпела и прощала, потому плакала втихую и смеялась вместе с нами, потому и умерла. Любила и умерла.
И дни после ее смерти стали еще более обреченными не кончаться. Река сделала поворот…
Вы поверите, что я считал отца честным и мужественным человеком? Он им был, и он таким и остался. Я слышал не раз его рассказы о людях талантливых, которых он по мере своих возможностей защищал или даже спасал от травли завистливых собратьев по перу. Поверьте, прочтя их прозу или стихи, тогда, когда я был в семье, с отцом, я иногда не соглашался с ним, с его чрезмерным благодушием или неоправданными восторгами. Но при этом гордился им, его мудростью, его пониманием таланта, его пониманием литературы. Я гордился им, как гордился своим родителем авиаконструктором мой однокашник. Смуглый, курчавый, нравившийся всем девчонкам в классе своим румянцем одноклассник, который гордился своим отцом создателем стального щита Родины.
Это было тогда, за тем поворотом реки. Там же осталась и моя катастрофа.
Так уж вышло, что строчки: «…и значит, не будет толка/ от веры в себя и в Бога…/И, значит остались только/ иллюзия и дорога», – я прочел раньше, чем услышал мнение отца о их создателе. Так уж вышло, что в юношеских баталиях о судьбе литературы, где трудно было провести грань между стихами Евтушенко и судьбой Родины, я громил сомневающихся в советской литературе. Я их громил авторитетом отца, его тонким пониманием общечеловеческих ценностей, его умением отличить искренность художника от заигрывания с буржуазной идеологией. Я цитировал и размахивал руками:
Я говорил, что с ним, с автором вышла несправедливость, что такое случается. Но есть люди в руководстве страны, которые в борьбе с ретроградами, выведут страну на новый путь развития. Среди них и мой отец! Они, как первые большевики – ленинцы, чистые помыслами и преданные социализму и своему народу выведут страну на новый путь развития! Выведут! Новый путь! Ля-ля и бу-бу…
И все, или почти все верили, и я вместе с ними гордился своей страной, своим временем и собой.
Пустое!
Вскоре я узнал, что отец был закулисным постановщиком судебного процесса о тунеядстве автора любимых мною строк. Он же и разработал всю схему высылки поэта из страны.
Ничего не объясняя, я ушел из дома и порвал с отцом. Глупо и стыдно.
Чем дольше я живу вдалеке от него, тем больше я теряю ориентиры в жизни. Единственное, что остается – это презрение к нему, как презрение к предателю. Он в одночасье сломал все, что давало мне повод жить. В том смысле, что я был рожден и был избран совершить нечто важное. Я верил, что он знает, для чего я родился. Он наперед знал, как, что и когда я должен сделать. Я верил, что мои самостоятельные шаги, иногда смелые, иногда безрассудные, – все им было спланировано заранее. Он доверял мне, уже взрослому, потому что знал, что я честен. Просто честен.
Он солгал. Он даже и не помышлял о моем предназначении. Он не размышлял о том, для чего я родился. Он предал. Что могло остаться во мне кроме презрения к нему?
Что во мне могло остаться?
Неожиданно я влюбился. Ничего романтического не произошло: ни душевного волнения, ни бессонницы из-за того, что Луна светит в окно, ни головокружения от запаха сирени. Просто я не мог дышать без того, чтобы видеть или слышать Нику.
Очень быстро, то ли наша любовь и стремление друг к другу были неудержимы, то ли Провидение было с нами за одно, мы сблизились. В те недолгие дни я впервые подумал, что ради того, чтобы встретить Нику, стоило родиться на свет. Я и теперь так думаю. Теперь все пусто, все исчезло. Все, кроме любви к ней.
Было несколько дней и ночей, проведенных вместе с ней. Эти видения, ощущение жара ее губ, неясные очертания ее тела в сумраке преследуют меня и сейчас, превращая сон в ночное мучительное забытье.
Скоро, очень скоро она стала избегать меня. Теперь мы только говорим по телефону.
Это происходит так. Целое утро я готовлюсь к разговору: я готовлю спокойную, чуть усталую интонацию. Разговор начинаю с какого-нибудь пустяка, шучу, говорю какую-нибудь глупость… Она смеется в ответ на мои корявые остроты. Смеется так, как она смеялась в те минуты, когда мы были вместе.
Просыпаясь утром, еще не открыв припухшие после ночи веки, она улыбалась моим глупостям, которые я нашептывал ей на ухо. Прятала голову под одеяло, спасаясь от щекочущего моего языка. Тихо звенела смехом, обхватывала мою шею руками и прижималась ко мне.
В телефонной трубке я слышу, как теплеет, как расслабляется ее голос. И тут у меня «сносит крышу». Я начинаю говорить ей о своей любви. Сбивчиво, торопливо, еще более торопливо, как только начинаю чувствовать, как на том конце провода наступает молчание, отчуждение, а потом и страх.
И все кончается. Я бормочу что-то бессвязное, пустые слова беззвучно тонут в черном ее молчании. Потом я вымаливаю прощение, унижаюсь, пресмыкаюсь, лишь для того, чтобы выклянчить разрешение позвонить назавтра. Обещая не говорить больше с ней о любви, не звать ее замуж, не устраивать сцен ревности, не…
Редко, когда я совсем теряю контроль над собой, я караулю ее возле дома. Она, встречая меня у подъезда, пугается, и я вижу в ее глазах страх перед безумным и опасным больным. Больным и чужим человеком. Это отшвыривает меня от нее, и я забиваюсь до самых утренних часов в пустые замоскворецкие улицы и переулки.
Однажды, когда, почти умерев от боли в груди, я вновь появился перед ней, Ника заплакала и стала умолять не преследовать ее. Все в одночасье рухнуло вокруг. Последняя надежда, последний обман, – все исчезло, все стало пусто. Что осталось во мне кроме любви к Нике? Только память о детстве, маме, об Анне, об отце, о прыщавом подростке из номенклатурного дома, даже любовь превратилась в память.
Все вдруг соединило письмо Анны.
Эпизод 9
Анна повернулась, прошла к большому обеденному столу, накрытому белой кружевной скатертью и села на один из стульев. Елена неслышно проскользнула за спиной Евгения и тоже примостилась на краешек стула недалеко от Анны.
– Нет, не умер, – Анна чиркнула ногтем по скатерти, – он опять в коме. Я думаю, что это уже до самого конца. Так что можешь проваливать! Я тебе сообщу, когда… в общем, езжай, и без тебя тошно!
Брат при этих словах болезненно поморщился. Он помолчал. Потом прошел в столовую и тоже подсел к столу:
– Знаешь, что? Я остаюсь. Да, теперь, когда он совершенно безмозглый, я останусь с ним. Вам лишние руки тоже не помешают. Побуду дня два-три и уеду. Зато никто меня не упрекнет, что я из-за квартиры прибежал к папочке, -он победно оглядел женщин.
– Потом, пора ужинать! А я голоден!
Наступило неловкое молчание, когда так тихо, что слышно позвякивание посуды в соседском доме. Еще помолчали невыносимые две минуты, не двигаясь. Евгений сорвался со стула и поднялся наверх стремительно, но, не зная дома, вошел сначала в пустующую комнату напротив лестницы. Потом, откликнувшись на зов сестры, подошел к двери спальной отца и остановился. За спиной послышался скрип ступеней, приглушенных ковровой дорожкой, – Елена поднималась за ним следом. Наконец он вошел, ступил несколько осторожных шагов и остановился в изножье кровати.
Евгений не узнавал отца. На кровати лежал худой старик с желтоватым щетинистым лицом. Редкие и тонкие волосы сбились набок и седой метелкой нависали над подушкой. Поверх одеяла лежали кисти рук, с впадинами вместо мышц и набухшими венами под старческой кожей. Пальцы с отросшими розовыми ногтями еле заметно подрагивали.
– Ножницы дайте, – попросил Евгений, – я хоть ногти ему остригу.
Эпизод 10
После молчаливого ужина Анна повела брата показывать дом. Ничего лишнего, так, чтобы он смог ориентироваться: это кухня, холодильник, вода горячая и холодная. Вода хорошая, питьевая, фильтровать не нужно. Здесь вход в подвал, там газовый котел, но сейчас он работает только для подогрева воды. Пойдем наверх, здесь ты будешь спать, белье в шкафу. Кровать жесткая, но достаточно широкая. Будешь ночью открывать окно – задергивай занавеску, а то комары съедят. Через коридор напротив – комната папы. Нет, прежде эта комната была второй гостиной. Она большая и светлая, и мы поэтому перетащили кровать туда, и папа сейчас лежит там: удобно подойти к нему и можно посидеть рядом, в общем – не тесно. А папина комната – вот она.
Анна толкнула широкую дверь, за которой оказалась квадратная небольшая комната. В левом ее углу был выход на залитую закатным солнцем террасу. Терраса была просторная в треть первого этажа, открытая и окаймленная деревянными перилами. На дощатом полу были видны залетевшие кисточки хвои с рыжими подпалинами. У дальних перил стояли развернутые друг от друга плетеные кресла. Столик между ними был не убран, и пыль, зеленоватая пыль соснового леса покрывала его тонким слоем.
В комнате, еще не остывшей от дневного жара, стоял запах то ли древесины, то ли… или нет, скорее это был запах незнакомых трав и чужого леса.
Анна, посмотрев на Евгения, прокомментировала: «Это сигары. Последнее перед болезнью папино увлечение. Ведь лежат в специальном ящике в шкафу, а запах все равно чувствуется! Конюшня какая-то! Меня просто мутит от него!»
Евгений огляделся: ряды книг, спрятанные за стеклом огромного шкафа, занимали правую стену комнаты. Слева по пути на террасу стоял небольшой письменный стол. Канцелярская лампа с круглым зеленым стеклянным абажуром, бронзовый литой письменный прибор и невзрачная деревянная шкатулка словно вросли в зеленое бильярдное сукно стола. Над ними висела небольшая картина в широкой темной, отливающей золотом раме. Двое охотников верхами замешкались на заснеженном взгорке, высматривая лису в расстилающемся перед ними поле.
Рядом со входом стоял диван, его кожаная черная обивка местами потрескалась и паутина изломов покрывала подушки сиденья и спинку. За диваном в углу стоял невысокий застекленный шкаф. Сквозь блики можно было разглядеть деревянную коробку и ряды сигар в металлических футлярах. На нижней полке под ними мерцала бутылка коньяка.
– Ты знаешь, -Евгений скользил взглядом вдоль полок с книгами, – ничего не узнаю. Или не помню. Вот только лампа, – он ткнул пальцем в сторону стола.
– А я все здесь знаю, – Анна опустилась на диван, – все мне знакомо и любимо. Подумать только, двадцать лет ты таскался где-то, куролесил, транжирил свою жизнь бессмысленно и жестоко!
Евгений удивленно повернулся к сестре:
– Ты знаешь, я так давно живу один, что твой пафос меня не трогает.
– Ты сказал «пафос»? Ты сказал?..– Анна подалась вперед, – да как ты смеешь? Мама тебя боготворила, она до самого последнего дня тебя ждала! Даже папа, упрямый и беспощадный, сдался и захотел тебя увидеть перед… перед… до болезни! Да они любили тебя!
Брат стоял напротив и спокойно смотрел на разъяренную сестру.
– Маму жалко… иногда бывает до слез жалко, -он вздохнул и отвернулся к окну, – Аня, у меня внутри все время пусто или очень больно. Я ведь давно простил отца, но что-то не складывалось во мне, все был сумрак. Я живу только воспоминаниями: мама – воспоминание, наш дом, обида на отца-воспоминание, одиночество это, наша с тобой детская дружба– воспоминание… сумрак, пустота. А любовь не принесла мне ничего кроме боли.
– Любовь? Да что ты понимаешь в любви! – голос Анны дрожал, – что ты можешь? Ты ведь фригиден! Тебе это просто не дано!
– Интересный разговор у нас получается, – Евгений начинал злиться, – младшая сестрица, да еще и лесбиянка учит мужика любви. Обхохочешься! Просто смешно и неудобно!
– А тебя учи-не-учи, ты человек конченный! – Анна вскочила с дивана и закурила, – но уж если ты заговорил о своей, о мужской любви, то… – она зло блеснула глазами, – лесбиянка-то знает о любви гораздо больше вашего, – она хмыкнула, – своего брата.
– Ну-ка, ну-ка, даже интересно, —начал ерничать, задетый Евгений, – ну давай, что это ты знаешь, чего я не знаю? Это у нас как бы соперничество, рыцарский турнир, да?
– Вот тебе тест на сообразительность, аналитик, – Анна едко улыбнулась, – кто, на твой взгляд, лучше знает женскую душу и женское тело, мужчина или женщина? Кто лучше знает, что нужно женщине, когда ей плохо, и чего хочет ее плоть, когда она хочет любви? А? Знаешь ответ?
Единственное оправдание вашего существования – продолжение человеческого рода. И все! Вот эту биологическую функцию вы называете любовью. Игру гормонов вы принимаете за любовь. Чтобы выдавить из себя какое-то подобие чувств, вам нужно свое либидо сублимировать! Слово-то какое– сублимировать! Иначе вы не умеете. Но уж если выдавили, то спасайся, кто может! Всех достанете, спасу от вас никакого! Мое, мое, мое!
Евгений удивленно смотрел на сестру.
– Аня, – он улыбнулся, – ты очень повзрослела. Помнишь, как мы вместе с тобой ходили на свидание к Вере Потаповой. Помнишь?
Анна враз успокоилась, усмехнулась:
– Помню, Жэка, помню.
Он подошел к сестре и обнял ее за плечи. Та уткнулась ему в плечо.
– Жэка, вот папа умрет, и мы останемся совсем одни. А дальше – только смерть.
– Ну, сначала старость, до смерти дожить надо.
– Для меня старость – уже смерть, – Аня всхлипнула.
– Ничего, теперь мы будем вместе. Все пройдет, и мы тоже успокоимся и отдохнем.
Они помолчали.
– Женя, – Анна как будто не решалась что-то сказать. Потом все же продолжила:
– Ты меня прости. Понимаешь, эту историю с квартирой я придумала, чтобы ты кое-что спросил, узнал у папы.
Женя наклонился и заглянул ей в лицо:
– Аннушка, тебе сейчас стыдно за это? Да? Ну, ничего, не расстраивайся. Теперь спрашивай-не-спрашивай, ответа все равно не услышим, – он погладил ее по голове и снова прижал к себе, – человек по природе своей слаб. Совершит что-нибудь мерзкое, а потом мучается. Главное – понять и устыдиться, – он улыбнулся, снова заглядывая ей в лицо, – как думаешь из меня получился бы проповедник?
Эпизод 10
По ночам, сидя у постели Андрея Никитича, Елена имела обыкновение читать, а потом и засыпать под одну из бесконечных, похожих друг на друга книг для дамского чтения. Сама она посмеивалась над этим своим чтивом, но продолжала приносить на «дежурство» очередное похождение удачливых, но семейно неустроенных женщин-детективов. В эту ночь, она еще не добралась до второй страницы, когда внизу послышались шаги и защелкал выключатель.
Она вышла из комнаты больного и спустилась до половины лестницы. В столовой горел свет. Спустя мгновение из темного проема прихожей вышел Евгений, озабоченно оглядываясь через плечо. Рубашка, в которой он сегодня приехал, была не застегнута и выпущена поверх сегодняшних же вельветовых брюк.
– Вы уезжать собрались? – спросила Елена сверху.
– Уезжать? – тот нимало не удивился ее внезапному появлению, – уезжать? Нет не собирался. Лена, слушайте, где в этом чертовом доме туалет? На улице что ли?
Елена подавила просившуюся улыбку и, спустившись, указала на нужную дверь. Пожелав Евгению «Спокойной ночи» в ответ на его невнятное «Спасибо», она вернулась к больному и оставленной второй странице.
Но читать ей не дали. И снова это был Евгений. Он вошел в комнату, молча, только взглядом и кивком головы, извинился за свой приход и, подойдя к ней ближе, шепотом предложил:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.