Текст книги "Истории, рассказанные доктором Дорном. И другие рассказы"
Автор книги: Станислав Ленсу
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
– Я все пыталась найти стихи, которые прочел мне Андрей Никитич, найти то место в книге. Я думала, что там будет подсказка!..
– Лена, да это работа для целого исследовательского института! Глядите, книга то какая большая! Потом, неизвестно, какой перевод папа вам зачитал. Может этих строчек здесь вообще нет. Не будете же вы анализ текста проводить.
Лена огорченно молчала, понурив голову.
– Пойдемте вниз. Я надеюсь, там уже все заканчивается…
Когда они уже подошли к дверям он спросил:
– Какие он вам стихи читал?
– Да я все не помню, – она все еще была смущена и расстроена, – я начало только запомнила:
Женя, выслушав ее, покачал головой:
– Выбросьте из головы, Лена. У папы на самом деле с памятью в тот момент были не лады. Это не Теренций.
– А вы откуда знаете? – не сдавалась она.
Он помолчал прежде, чем начал читать:
– Пред любовью ничто —ветра
Лена озадачено смотрела на него:
– Я не очень-то разбираюсь в поэзии, но, по-моему, это другие стихи.
– Вы запомнили стих из восьмой главы книги «Песнь песней» – сказал Евгений, пропуская ее вперед.
Они спустились вниз.
Эпизод 27
Последние из гостей рассаживались в арендованный автобус. Анна и Елена провожали их, стоя на крыльце. Евгений задержался в столовой, ему показалось, что кто-то остался в доме. Он прошел в дальнюю, за столовой комнату, где собственно и был когда-то парадный вход. На фоне окна он увидел неподвижный женский силуэт. Стоило ему шагнуть на середину комнаты, как женщина бросилась к нему:
– Женя!
У него перехватило дыхание, и он только выдохнул:
– Ника!
Она обхватила его шею руками и прильнула к нему всем телом. Ему показалось, что он даже ощущает биение ее сердца. Он прижал ее к себе, ощутив ее гибкость, вдыхая запах ее волос, и борясь с подступившим желанием.
– Все пройдет, все будет хорошо, Женя, милый Женя, – бормотала она, целуя его в губы, в нос, в уши, и гладя его как маленького по голове. Он чувствовал ее щеки, мокрые от слез, горячие губы и прерывистое дыхание.
– Женя, как мне жаль, милый, милый Женя… все теперь будет уже по-другому, но что поделать?.. Не надо отчаиваться, надо жить, – горячечно шептала она, прижимая его к себе.
Эпизод 28
Анна спустилась с крыльца и, стоя у открытой двери автобуса, терпеливо выслушивала «моложавого», который держал ее за руку и с пьяной настойчивостью что-то втолковывал ей о смене поколений.
Елена равнодушно смотрела на них, думая о чем-то о своем.
Как вдруг она прошептала:
– Уж не такая я дура, Евгений Андреевич!
После чего круто повернулась и поспешила назад в дом. Она миновала столовую и вошла в комнату, где совсем недавно ночевал доктор Янович. Диван все так же был разложен, но постель убрана и простыни отправлены в стирку. Елена прошла, не останавливаясь, к стене, на которой висела фотография. Она еще раз взглянула на юное лицо, на ускользающую улыбку и удивительный взгляд, который видел неведомые дали и завораживающие обещания юности.
– Вот, она подсказка! – прошептала Лена, глядя на неровную строчку у нижнего края фотографии
– Оглянись, оглянись, Суламита!..
– Он любил ее, любил…, и она возвращалась к нему в стихах, ее последнее пристанище! «Песня Песней»!
Она сняла фотографию со стены. Лист фотографической бумаги плотно обтягивал деревянную доску, сделанную из груши в далеком ХV веке в тысячах километрах от этого дома. Лена осторожно, чтобы не повредить саму фотографию, подцепила ногтем краешек бумаги с тыльной стороны фотографии и легонько потянула, высвобождая доску. Бумага треснула на изломе и легко соскользнула как перчатка с руки. Лицевая сторона доски пресекалась бороздами и впадинами различных размеров и форм, которые складывались в какой-то непонятный, подчиненный своему порядку, узор. Лена перевернула доску. На обратной стороне вдоль одного из длинных краев на потрескавшемся потемневшем дереве угадывались буквы, выведенные темной краской: «Алб..х…Д.ер… Нюрен..га» и рядом вырезанное в потрескавшемся дереве клеймо – высокая с длинными ногами-воротами «А» и между ними латинское «D».
У нее бешено заколотилось сердце: «Альбрехт Дюрер из Нюрнберга»!
– Если ты сейчас же отдашь мне доску, то я никому не скажу, что ты пыталась ее украсть, – раздался у нее за спиной голос Анны.
Эпизод 29
Женя перевел дыхание. Ком в горле, который стянул ему шею и не давал дышать, наконец прошел. Он зарылся лицом в ее распущенные волосы.
– Ника, послушай, все-все сейчас будет по-другому…
– Бедный мой мальчик, все пройдет, правда-правда…
– Ника, понимаешь, я только вернулся к нему, и он умер…
– Но главное, что ты успел к нему… это главное…
– Ника, у меня в жизни осталась теперь только ты… понимаешь, только ты…
Они шептали, не слыша и перебивая друг друга. Они стояли, прижавшись, и свет из окна ярко светил им в лица.
– Ника, я не могу без тебя, давай поженимся!.. Я хорошо зарабатываю, я куплю квартиру!.. Верь мне! Я буду тебе опорой и …всем, чем ты пожелаешь! У нас будут дети, такие же красивые как ты!..
Ника улыбнулась какой-то скованной улыбкой.
– Женя, ты опять… не надо… – она отстранилась от него.
– Ника, постой, не говори ничего! Папа был прав: женщина и мужчина любят по-разному и не понимают этого. Я, наверное, что-то сейчас тоже не понимаю… Ты скажи, что мне сделать, чтобы ты согласилась стать моей женой?
Ника отступила на шаг и отвернулась к окну.
– Женя! – раздался голос Анны из столовой – Женя, ты где?
– Здесь! – откликнулся он.
В нем нарастало возбуждение от приближающегося счастья, и он не заметил, как вздрогнула Ника. Он осторожно и с нежностью взял ее за руку и потянул за собой в столовую:
– Пойдем, я познакомлю тебя с сестрой.
Посреди столовой стояла Анна и еле сдерживала торжествующую улыбку. Двумя руками она прижимала к груди прямоугольник доски.
– Жэка, она нашлась! Дюрер! Представляешь, нашлась! – не давая ему сказать и, подойдя к Нике, сестра показала ей доску.
Потом, повернувшись к брату, она быстро заговорила:
– Жэка, ты меня простишь, я знаю, ты – добрый! Ты стал совсем другим… Я продала квартиру. Дом я тоже продала. Ты прости, но мне так сейчас нужны деньги! Ты можешь взять здесь, в доме на память, что хочешь!.. Ну, не сердись… Мне, то есть нам, – она вплотную подошла к Нике и обняла ее за талию, – нам очень нужны деньги… много денег. Мы так давно любим друг друга, и сейчас у нас есть шанс уехать далеко-далеко и зажить вместе. Ты ведь поймешь меня, ты знаешь, что значит быть вместе с любимой!.. Не сердись!
Она никогда не выглядела такой счастливой.
Ника подошла к Евгению и погладила его по щеке:
– Женя, ты славный… я причинила тебе так много боли, но сейчас все будет хорошо!.. Я.…я напишу тебе! – и, улыбнувшись ему своей детской, беззащитной улыбкой, она ушла.
Анна, чмокнув брата в щеку на прощание, стремительно вышла за ней следом.
Эпизод 30
Евгений очнулся и ощутил во всем теле мышечную боль. Он с трудом сдвинулся с места и, словно немощный старик, с усилием опустился в кресло. Усталость навалилась на него и свинцом сковала ноги и туловище. Он обнаружил, что сидит в кресле, в котором отец провел последние два дня. Кресло на колесах, кресло инвалида. Инвалид. Для него наступает другая жизнь. Боль, которая кромсала его, отпустила, унеся с собой часть его самого. Боль отступила, оставив безногое, безрукое, слепое существо. Наступает другая жизнь – без смысла, без цели.
– Женя, вы живы? – Елена стояла в дверях столовой. Не дождавшись ответа, она вошла и начала убирать со стола оставшиеся тарелки, смахивала невидимые крошки со скатерти, и поглядывала при этом на неподвижную фигуру в кресле.
– Женя, вы любите французские фильмы? Мне очень нравятся… Есть такое кино, там знаете, двое. Он – француз, она – американка. Они даже не всегда понимают друг друга. Он ей говорит, меня зовут Люк, а она не понимает и повторяет за ним – Льюк? Правда забавно?.. Они конечно полюбили друг друга и это так романтично… Канны, море, и они танцуют!
Она подбежала к стоявшему в углу магнитофону. Полилась тягучая, обволакивающая музыка. Женский голос, ясный и сильный, задал ритм, откликающийся приглушенной медью оркестра, ритм набережной Круазет, ленивых соленых волн средиземноморья, ритм обещания…
– Давайте, вы будите Люк, – Елена уже стояла перед Евгением, -а я – Кэт, и мы – танцуем.
Она ухватилась за кресло и плавно стала кружить его, а потом, оставив сидящего Евгения, сама стала двигаться в дразнящем ритме танца.
Босые ноги легко скользили по доскам пола, округлые колени мелькали за пляшущей каймой платья. Обнаженные руки кружились над головой, то сплетались сильными пальцами в распускающуюся виноградную лозу, то стремились вниз, как серны с горных склонов. Темно-русые волосы с золотым блеском взмывали вверх штормовой волной и, следуя повороту царственной шеи, стремительно превращались в золотое кольцо вокруг ее головы. Легкое платье плотно облегало движущее, словно пульсирующее, тело. Под тканью угадывался упругий живот и грудь, как две грозди винограда. Елена скользила и кружила вокруг инвалидного кресла, и не было больше одиночества, впустую прожитых лет, не было ничего! Только обещание нового, хорошего уже только потому, что это новое будет другим.
– Оглянись, оглянись, Суламита! – проплыло в голове Евгения.
Где-то внутри гулко ударилось о грудь сердце. Он проследил ее движения, увидел ее лицо: глаза прикрыты, ноздри небольшого носа жадно ловят воздух, припухшие губы шепчут только ей известные слова. Смешная, забавная девчонка… Только она знает, как ей было тяжело все эти месяцы… Оглянись, оглянись! Нет, не слышит! Красивая в своей откровенности и свободе…
Евгений взглянул за окно: все так же ровно шумящий лес, плотная шапка облаков от края до края, и уходящий в закат день.
Мелодия угасала, движения женщины стали замедляться. И тут она скользнула к дверям спальни и, прежде чем скрыться за ними, быстро оглянулась и бросила смеющийся и озорной взгляд на Евгения.
От этого взгляда он рванулся вперед и встал. Кресло откатилось назад и что-то тяжелое ударилось о пол. Он обернулся. Рядом с креслом у правого колеса лежал небольшой пакет из казенной желтой бумаги. Нагнувшись и подобрав сверток, он подумал, что тот вероятно выпал из сиденья кресла. Упаковочная бумага раскрылась, и Евгений достал сложенный пополам лист бумаги.
«Жэка! Может так статься, что мы не простимся, и мне придется уйти быстро и второпях. Спасибо тебе за эти дни, они стоили половины моих прожитых лет. Жизнь хороша! Не грусти, все будет хорошо. Так, между прочим. Дюрер, что твоя сестра получила, не стоит и копейки, потому что он в списке реституций. Это собственность Дрезденского музея. Я всегда хотел научить ее расставаться без сожаления со случайными вещами. Тебе я оставляю вещицу, стоимость которой сейчас пару сотен тысяч. Я купил ее в Ленинграде у одной профессорской семьи. Продай, не держи ее. Если суждено мне быть забытым, то ни за миллион, ни за „три копейки“, ничто не удержит память обо мне. Хотя хотелось бы.»
Евгений достал из конверта небольшой холст на подрамнике.
Из спальни послышался голос Елены: «Льюк!»
Евгений поднял голову. Положил письмо и картину на отцовское кресло, стянул через голову рубаху и вошел к Елене.
Москва, 2006
Сентиментальный рассказ
На высоком речном берегу стоит город Р***. Скорее городишко, чем город. Ничем не примечательный похож он, как множество его собратьев, на бабулю, днем склоненную над скудными грядками, а вечерами лузгающую семечки одинаковых сериалов в скромных своих комнатах с окнами полными бесконечного закатного неба.
Живет в городишке народ простодушный и пьющий, частью запойный. Тимофей Аполинарьев попивал, бывало изрядно, и был душой незлобив. Хотя ожесточиться было от чего. Лет с десяток тому назад Тимофей оглох на оба уха. В конце зимы простыл он так, что трое суток провалялся на больничной кровати в беспамятстве, а потом врачиха да сестрицы милосердия напутали что-то с антибиотиком. В общем, ласковым весенним днем сошел он с больничного крыльца похудевший и глухой. Медицина распрощалась с ним, вручила вторую группу инвалидности и оставила Тимофея в умолкнувшем для него мире.
Глухота отгородила его от соседей. Приятели с картонажной фабрики, где он работал, тоже оставили: кто тяготился компании глухого, а кто стал в тягость самому себе и отгородился ото всех кладбищенской оградою.
Выпивал Тимофей в одиночку. Вначале горевал от этого, но потом привык. Только вот, выпивши, имел он неприятную манеру соваться к прохожим, или к каким случайным юнцам с нравоучениями и с выражением своей точки зрения на бесполезность их жизни, и полезность слушания старших, т.е. в общем, и в частности его Тимофея Аполинарьева мнения. Это скрашивало ему одиночество, но утром следующего дня бывало стыдно. Он досадовал на свою глухоту, выпивал рюмку – другую и успокаивался до следующего раза.
По прошествии года, стал он различать кое-какие звуки и ощущать вибрации, когда совсем рядом включали радио или телевизор. Это было удивительно и завораживающе. Мир, который двигался вокруг него, жил своей жизнью, был погружен в молчание, и лишь музыка доносилась до него приглушенной волной, отзываясь в Тимофее приятной внутренней дрожью. Приложив однажды руку к коробке старенькой, ламповой «Ригонды», Тимофей стал отчетливо различать тоны, ритм, тембр инструментов и интонацию мелодии.
Так и повелось: с утра выпивал он водки, включал радио, крутил наудачу настройку, положив ладонь на корпус приемника, и замирал от нахлынувших звуков.
Мелодия, словно парусник посреди бушующих волн, то пропадала за вздымающимся валом оркестрового многоголосья, то выныривала скудным солнечным светом посреди пасмурной стихии и, превратившись в сверкающие блики, разлеталась по миру, искрясь и поражая Тимофея в самую душу. И тогда кололо сердце, холодел живот, и бескорыстные слезы лились из глаз.
Жил он одиноко. Единственная дочь давно уехала в большой город и затерялась где-то в неведомом и оттого нереальном мире многоэтажек, подземных потоков метро и чуждого Тимофею времени, что сжимало жизнь до черточки между датами рождения и смерти. Думал Тимофей, что уехала она ненадолго: обломается и вернется. Нет, прижилась, отрезала от отца, оторвалась от могилы матери. Съездил к ней дважды. Первый раз с бесполезным ругательством, второй раз – когда узнал о внучке. Пробыл в гостях две недели. Водил Кристинку в сад, возился с ней, «спят усталые игрушки» пел ей на ночь, перевирая и коверкая мелодию. Потом все же разругался с дочерью и в одночасье уехал в Р***. Вернувшись, заболел, ну и покатилась другая жизнь. Прошлым летом приезжала внучка-школьница, погостила несколько дней и уехала, заскучав. Он даже не успел к ней, к подросшей привыкнуть. Так и жил один.
Но тогда, день на второй приезда внучки, случилось ему услышать непривычную музыку.
Ритм, отбиваемый разными по ясности звука барабанами, очертил каркас и силуэт композиции, духовые мощными и стремительными потоками заполнили зияющие пространства между ударами, слились с ритмом, вибрируя и переливаясь оттенками тембра. Низкий флегматичный басовый звук превратил все это безумие в единый колышущийся вал музыки, который завис на мгновение над смятенным Тимофеем, и обрушился, увлекая и крутя в искрящихся водоворотах счастливую его душу.
Незаметно для себя он начал притопывать и, угадывая повторяющиеся фрагменты или, изобретая что-то свое, начал подпевать, стараясь попасть в короткие промежутки между духовыми, словно впрыгивал в несущуюся мимо электричку.
Кристина внучка незлобиво посмеялась над дедом, «ты прямо, как Рей Чарльз», и убавила громкость приемника. Удивительно, но Тимофей продолжал слышать джаз так же отчетливо, как и прежде, как будто ладонь его усиливала угаснувший звук. Тимофей дослушал всю композицию, отошел от приемника и, все так же напевая и радуясь, выпил.
Спустя месяц, уже завертелись сухие желтые листья на аллее перед домом, Тимофей в поисках макарон и водки забрел в единственный в городишке универсам. Среди расплодившихся за последние годы лавчонок с ярким и бессмысленным товаром он отыскал продовольственный отдел, который размахнулся вширь ликероводочным своим отростком. За ним, в дальнем конце этажа примостился выгороженный угол с нагромождением стоек с музыкальными инструментами и бесцветной продавщицей среди них.
Тимофей стал бродить между лакированными боками гитар, задевал рукавом серебристые туловища труб, недоумевал и хмурил брови. Его странно влекло к этим непонятным, красивым игрушкам. Он начал постукивать ногтем по металлическим воронкам труб, водить пальцем по загадочно изогнутому вырезу на теле виолончели. В тот раз он ушел в радостном недоумении без макарон и без водки.
Стал он захаживать в универсам. Первым делом покупал макароны хлебного завода номер 4 и непременно заворачивал в маленький музыкальный отдел. С любопытством пробовал он на звук то один инструмент, то другой: скрипку-четвертушку, кларнет или пианино. Продавщица одно время посмеивалась над ним, потом пробовала бранить глухого чудака с бутылкой в кармане и «насилующего рояль», потом махнула рукой и перестала замечать.
Так, перебирая инструменты, извлекая из них звуки, он стал представлять музыку «в лицах». Слушая оркестр, «мысленным взором» Тимофей стал видеть инструменты. Откуда взялась в голове его фраза «мысленный взор» он не понимал, но именно так он ощущал связь с играющим в приемнике оркестром.
Однажды дошла очередь до саксофона. Смесь бас – кларнета и гобоя никак не хотела звучать, издавала сиплое, едва слышное шипение или неожиданно срывалась на истошный фальцет. Помог случайный покупатель, который со сдержанным изумлением несколько минут наблюдал за тем, как неряшливо одетый старик, надувая щеки, пытается извлечь что-нибудь вразумительное из сверкающей, изогнутой, как питон, трубы. Он отобрал у Тимофея изобретение гениального австрийца, сменил мундштук и пробежал пальцами по клапанам. Инструмент вдруг ожил, зазвучал низко и бархатисто, ухнул несколько раз и вдруг громко и в рваном ритме заголосил на все два этажа полусонного универсама.
С той поры Тимофей стал копить деньги на покупку саксофона.
Снова пришла весна. Накануне пасхальной среды неожиданно позвонила внучка. Сказала, что приезжает. Приезжает, когда до конца учебы, Тимофей вчера вечером перебирал листы отрывного календаря и, шевеля губами, подсчитал, оставалось три недели и один день. Следующим утром Тимофей спешил на автовокзал. Был он выбрит и трезв. Ботинки, хоть и не начищены, были протерты сухой тряпкой и тускло блестели из-под опрятных брюк. Драповое, чуть мятое пальто, светлая рубашка, застегнутая под самый кадык, – все это он достал из чемодана, где хранил ненужные, но стоившие дорого вещи.
Кристина вышла из автобуса в короткой куртке, закутанная в платок, и с сумкой в руке. «Совсем уж большая!» – подумал Тимофей, глядя на ладную фигуристую внучку. По дороге домой он спросил, «что ж так?», имея в виду, «как же так, выпускной класс, готовиться надо, там егу какой-то!», но внучка отмолчалась, или он просто не слышал её ответа.
Дома в комнате залитой солнцем, пили они чай. Пар легкими язычками отрывался от чашек, вился над ними и растворялся в широкой полосе света. Кристина молчала, грела пальцы о чашку и глядела перед собой. Потом достала из сумки гостинцы для деда: теплые носки и водку «Парламент». Тимофей вдруг покраснел и заморгал растерянно: «что ж я, алкоголик какой?». Поморгал-поморгал и смолчал, решил не обижаться. Вместо ответа достал из буфета ещё одну пригоршню конфет и засохшее малиновое варение. Помолчали. Тимофей стал рассказывать о том, как он ходит каждый день в универсам, гладит зеркальный бок саксофона, как выучился зажимать ртом мундштук и подолгу, не пуская слюни, играть, как научился он дышать, чтобы не сбивался звук, как пальцы сами находят клапаны на инструменте. Он тут же напел тему, мелодию он слышал по радио. Он рассказывал и ему казалось, тепло и радость, которое он испытывал, прикасаясь к трубе, передаются внучке. На деле голос его был скрипуч, говорил он, как многие глуховатые люди, громко, словно скандировал.
Кристина, не дослушав, вскочила из-за стола, выбежала в соседнюю комнату и, забравшись с ногами на диван, заплакала, отвернувшись. Тимофей, оборвавшись на полуслове, растерянно сидел за столом. Потом пошел к внучке. Постоял рядом, увидел дергающиеся плечи, и у него защипало глаза.
Он вспомнил дочь, когда она была школьницей, «младше Кристинки… за что ударил-то ее? Из-за двойки, видно… или просто ударил… сейчас уж не вспомнить». Ему стало отчаянно стыдно, и жалость к ней, к дочери, той далекой беззащитной девочке острой болью залила ему грудь. Он неловко погладил теплый затылок Кристины, пробормотал что-то вроде «прости меня, дочка, прости» и остался стоять рядом, понурившись и не зная, куда деть свои руки. Стыд и слезы погнали его воспоминания дальше, и он стоял, ежась от переживаний и не зная, что делать с плачущей Кристиной. Неожиданно запел «спят усталые игрушки…». Запел, поддавшись порыву и своим воспоминаниям. Запел, как ему казалось, тихо и ласково. Может, оно так и было, но Кристина засмеялась сквозь слезы, привстала с дивана и обняла деда.
На следующее утро Тимофей пошел в банк получить пенсию. Обычно он её ополовинивал, укладывая одну часть в буфет на покупку заветного инструмента, а на вторую часть жил до следующего месяца. В этот раз он решил, что им вдвоем с Кристиной денег понадобиться больше, чем ему одному, и, вернувшись, к скопившейся горке денег добавил лишь несколько сотенных бумажек. Деньги лежали неаккуратной кучкой. Хрустальная вазочка с конфетами загораживала их от чужих глаз. Каждый раз, оценивая размер кучки, он вздыхал и шумно втягивал носом воздух. Тимофей представлял, как мягкие, податливые клапаны послушны его пальцам, как зарождается вибрация в скрытой утробе инструмента, как нарастающей дрожью звук начинает проникать в него через подушечки пальцев и как разливается сначала по рукам, потом дальше по телу и где-то там внутри, где, как думал Тимофей, находится его душа, превращается в музыку.
Денег на покупку саксофона уже хватало, оставалось только скопить на футляр. Положив несколько сотенных, он закрыл буфет и увидел Кристину с дымящимся чайником. Она стояла перед столом, накрытым к завтраку: сковорода с жареной картошкой и ломтиками колбасы, две тарелки и две чашки. Возле одной из тарелок стояла рюмка. Сели завтракать. Настроение у Тимофея было приподнятое и радостное. Он стал уговаривать Кристину сходить с ним в универсам, «походим, посмотришь, как мы тут живем», в тайне надеясь и мечтая, показать ей свою игру на саксофоне. Та мотала головой, отказываясь, и что-то беззвучно отвечала. Потом она остановилась и прикрыла рот ладошкой, испуганно глядя на деда. Тимофей оторопел и тоже примолк. Внучка крепче зажала рот, побледнела, дернулась, словно икнула, вскочила и быстро ушла в другую комнату. Он посидел какое-то время, досадуя и раздражаясь на непонятную перемену. Налил себе водки, выпил. Настроение было испорчено. Он включил приемник и положил ладонь на деревянную панель «Ригонды».
Прошло два дня. Весна осмелела, зазвучала настойчивым щебетом птиц, и воздух наполнился ожиданием.
Тимофей вернулся с почты, откуда отправлял дочери телеграмму, что «Кристина у него, что, мол, жива – здорова». Вернулся, но Кристину дома не застал. Он поначалу удивился, а потом встревожился. Обычно она просиживала весь день в комнате у телевизора, где по дневному времени шли детские фильмы и мультики. Теперь комната была пуста. Он вдруг ощутил свое одиночество. Тимофей растерялся и суетливо прошелся по двум своим маленьким комнатам. Прошелся и остановился перед окном.
«Уехала!» горестно заныло сердце. «Уехала!» замахали за окном голые ветви сирени, «Уехала!» потускнело у него в груди. Но тут встрепенулось, задремавшее было, ожидание скорой радости: «Куплю, непременно и скоро куплю саксофон!». Тимофей неловко опустился на стул перед входной дверью. Его удивило, что горечь потери не исчезла, не растворилась в нечаянной радости скорого обретения. Они, горечь и радость, слились и легли тяжестью на сердце. Слились в тревожное ожидание чего-то важного и неотвратимого. Он подумал, что одиночество и ожидание смерти – вот темы, достойные музыки.
Дверь распахнулась и вошла Кристина. Тимофей улыбнулся ей навстречу, встал и забыл об одиночестве и смерти. Внучка от порога прошла в комнату и легла на диван. Детское её лицо заострилось, и было бледно.
Она сложила свои ладони лодочкой внизу живота, словно прятала в них птенца. Так она лежала лицом вверх, и Тимофею казалось, она разглядывает потолок. Побелка на нем потрескалась, и несколько неровных пятен желтели вокруг пыльной люстры. Он удивился, «чего там, на потолке-то?», и тут же испугался, – было в лице Кристины что-то такое, о чем он думал только что перед её приходом, – одиночество и смерть.
Тимофей присел на край дивана и склонился над внучкой. Та взяла его руку и стала что-то говорить. Она все говорила и заглядывала ему в глаза, а он беспомощно улыбался, не слыша ни звука. Он видел, как катятся слезы по её щекам, беззвучно шевелятся губы, чувствовал холод ее ладони, и ощущал, как улетучивается время в этом безмолвии, и от того, что тишина стала невыносимой, он тоже стал говорить.
– Ты не плачь, не плачь, мало ли что бывает, я вон, глухой как пень, а ничего, не плачу! А может, и надо поплакать, в слезах оно тоже бывает: правда и успокоение. Я бы, кажется, иногда поплакал от всего сердца, так одиноко бывает, так одиноко, а не получается, не идут слезы, и на душе тяжесть остается, гнетет. Тем вот и жив, что в приемнике играет. Так порой играет, так играет, все б отдал за неё! А что отдать? Отдать-то нечего! Жил… чего жил, кто скажет? Пустая какая-то жизнь! Вот под конец развлечение нашел, а все одно, зачем оно мне, какой в нем прок? А все ж тянет, душа льнет прямо, отзывается, вроде и не я даже, кто-то другой радуется во мне. Чего удумал, послушай, инструмент хочу купить! И смех, и грех! Чего говоришь-то? Не слышу я, а ты поплачь ещё, поплачь…
Кристина, не слыша его скрипучий и каркающий голос, продолжала говорить, всхлипывая и заикаясь:
– …как больно, как боли-и-и-т! Она обещала, что не больно будет!.. Денег ещё взяла, говорила укол сделаю, чтоб не болело, а сама так больно сделала!.. Де-е-е-д-а-а… Пожалей меня… мама никогда не жалела, терпи, говорила, крепче будешь, говорила, а я не хочу-у-у-у… Деда, пожалей…
Тимофей погладил голову Кристине. Ощутил теплоту и мягкую податливость волос на макушке и снова вспомнил маленькую девочку из другой своей жизни.
– Мать у тебя тоже ревой была. Чуть что, сразу в слезы. И не плакала, когда её отлупишь, а ревела, когда дома одну оставляли. А что ж реветь, мамка с папкой на работе, чего реветь-то?! Ну, ты, Кристиночка, не плачь, мы с тобой вместе будем! Вот куплю саксофон, будет у нас музыка, джазом зовут, будем плакать только от радости! Ты не сомневайся, я складно играю, музыкально… откуда чего взялось? Слух, говорят у меня абсолютный! Это значит, я всем организмом музыку слышу… Эх, Кристинка, и заживем мы счастливо!
– Я, дед, никуда не поеду… мать прибьет… ещё раз прибьет, если узнает, что я беременна, а когда про аборт узнает, совсем убьет… Деда, ты прости меня, прости, а что мне было делать, врачиха-сука такие деньги взяла! А так больно сделала-а-а-а… так болит, деда, так болит!..
– А вот я тебе конфеток дам! Мамка твоя всегда реветь переставала, дашь ей конфету, и все – молчок! – Тимофей засмеялся надтреснутым сиплым смешком, – у меня тут птичье молоко есть, я вот сейчас, вот обожди…
Он снова погладил её по голове и поднялся. Кристина умолкла, сжалась и втянула голову в плечи. Тимофей открыл дверцу буфета и протянул руку к вазочке с конфетами. Там же, чуть глубже, за хрустальной плошкой, спрятанная, лежала заветная пачка денег. Он взял в руки вазочку, открывая тайник. Денег не было. Тимофей замер, не веря. Потом провел ладонью по тому месту, где они лежали. Ощутил под пальцами выщербины дерева. Постоял, холодея, и повернулся к внучке.
Оба молчали. Тимофей прикрыл створку буфета и понурил голову. Подошел к «Ригонде», положил руку на деревянную её коробку, включил приемник. Привычно покрутил настройку. Потом встрепенулся в предчувствии беды. Вновь покрутил, плотнее прижимая взмокшую ладонь. Коробка дребезжала, слегка подрагивала, исходя теплом. Он поспешно приложился другой рукой к умолкнувшему ящику. Снова ни звука: только неживая дрожь и потрескавшийся лак под пальцами. В волнении, торопясь, он несколько раз вытер ладони о пиджак и опять прижал их крышке приемника. Тимофей чувствовал, что музыка там внутри, но он её не слышал. Крутанул ручку громкости до отказа и прижался щекой к тихо гудевшей коробке в надежде уловить безвозвратно исчезнувший звук. Музыка исчезла, и тишина сомкнулась над ним. Так он и замер, обняв приемник и закрыв глаза.
– Надо ж, – прошло несколько минут, и Тимофей открыл глаза, обвел комнату взглядом, – вроде, как привиделось… музыка эта… да и была ли она?
Пожал плечами:
– Зачем была?
Помолчал, потом подсел к всхлипывающей внучке:
– Ты поплачь, Кристиночка, поплачь… это ничего, что сейчас вот горе. Ничего… Зато в другой раз будет счастье… обязательно будет.
Руза 2009
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.