Электронная библиотека » Свами Матхама » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Гадкие утята"


  • Текст добавлен: 28 декабря 2017, 08:41


Автор книги: Свами Матхама


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Снежинок» на ёлке было несколько. Одна из них попала на мой снимок. Она – брюнетка: соски под платьицем и мягкости на ногах… Вот кому хотелось сфотографироваться.

Чаще всего мне приходится «врать», когда я иду в детский садик. Я хочу носить шарф под пальто, как взрослые, но это невозможно доказать матери. Даже невозможно доказать, что узел сзади – совсем не теплее – он завязан так, что мне не доступен. И в детский сад шагает Гадкий Утёнок. Откуда взялась эта «система терпения»? Почему на фотографии, где папа, мама и я, – я испуганно тянусь к маминой груди и ничего ещё не умею терпеть, а на снимке, где мне всего два года, я – Гадкий Утёнок? Что стало определять меня за промежуток времени, который не может быть длинным?

Мама ласково уговаривает пойти с ней на улицу, её аргумент: там тепло и легко дышится. Мне и в избе легко дышится. Но трудно измышлять слова для отказа. По вынужденному поводу я плохо их выговариваю. Тем более, мамина ласковость требует конгруэнтности с моей стороны. Я поддаюсь на уговоры. Мама натягивает на меня тяжёлое пальто, валенки, шапку… шарф завязывает сзади. Я оказываюсь во дворе в солнечный, мартовский денёк. Воздух всё равно холодно касается щёк. Никакой он не тёплый! По сплошному сугробу во дворе тянется тропинка в огород. Я могу пойти по ней, больше идти всё равно некуда, но всё, что требует движений, вызывает у меня какую-то тяжесть в мыслях.

В демисезонном пальто, стареньком и лёгком, мама отбрасывает штыковой лопатой снег от сенок. Её голова вместо шали покрыта лёгким платком. Она смотрит на меня и всё время улыбается. Я вижу единственный выход из положения: «Возьми меня на ручки!». Моё лицо будет рядом с её лицом, так теплее, не таким тяжёлым покажется пальто.

Тоненькое лицо мамы смотрит на меня с недоумением, оно – как на фотографии. Она отказывается. Я понимаю, что просить бесполезно, и замираю на тропинке. Щёки от холода не спрячешь. Мои отношения с матерью замерзают на этом весеннем ветерке…

Однажды мы с Петькой поиграли как-то не так. Это был, видимо, конец мая. Мы бегали в рубашках с коротким рукавом во дворе детсада, кажется, я гонялся за Петькой. Он бегал и хихикал. Мы радовались жизни и совсем не понимали, что нам говорит воспитательница. Угрозу в её словах со спокойной интонацией я заметил, но прочитал их по верхнему слою: она обещала всё рассказать матери. Я даже не понимал, что именно расскажет. Мы ровным счётом ничего не делали. Эта незнакомая воспитательница, работавшая с нами первый и, видимо, единственный день, зачем-то, сдержала слово. По дороге домой мать стала талдычить мне то же самое. То, что нам вменялось, было неправдой: не было у нас намерений! Я надеялся, что мать это понимает. Мне не хотелось объяснять пустяки, и я совсем не старался оправдываться, слушал её с досадой и без страха. Тогда мать несколько раз повторила, что не будет молчать, всё расскажет отцу. Я не понял, что она расскажет, моделировал ситуацию, но отец из неё всё время выпадал. Он меня не наказывал. Я даже не представлял, что он может мне сделать, но дома пустые выдумки про меня могли слушать бабка и Тамара. Где им ещё быть, если не дома? Баба Марфа меня тоже не наказывала. Я мимолётно подумал о Тамаре… это было вообще смешно, но, по словам матери, мне грозила дома какая-то злейшая опасность. В очередной раз она сказала, что не будет молчать. Я уже отчаялся слушать её, и слёзы хлынули из меня: – Не рассказывай!!!

Я немедленно оценил эти слёзы и добавил нужную интонацию: «Видишь, я раскаялся!». Моё отчаяние немедленно стало расчётливым, и в тот момент я не чувствовал себя Гадким Утёнком. Внутренне я остался наглым и цинично лгал матери. Эти слёзы я, почему-то, запомнил.

Каким-то детским голосом мать стала говорить, что она и так всё время молчит, мне же всё сходит с рук. Эта клевета на меня звучала, как жалоба. В её голосе изменилась интонация… Я немедленно успокоился.

Слёзы, которые я запомнил, не снимали мне стресс. Его не было. Была какая-то отчаянная, внутренняя активность, по сути, тоже стрессовая, но что-то тут тонко запутано. Кажется, я врал матери, но не врал себе. Когда я чувствую себя Гадким Утёнком, видимо, я вру себе; например, что эту шапку можно терпеть. Я всегда мог что-то делать и быть более активным, например, не говорить с парнем, а удрать ещё дальше или вообще уйти домой.

Теперь задним числом я понимаю, о чём у матери шла речь. В её семейных разговорах стало больше молчания… Как-то к нам в гости пришла крёстная отца – тётя Таня. Она любила выпить, и отец с ней, видимо, выпил. Помню, тётя Таня сидит в кухне за столом, за которым бабка готовит, это обстановка – самая неофициальная.

Вдруг разговор сделался каким-то напряжённым. Тётя Таня к кому-то оборачивается и отвечает, со сжатыми губами. Отца где-то в избе нет. Бабка сидит рядом с ней на кровати: так оборачиваться к ней не было бы нужды. За спиной у тёти Тани, видимо, моя мать и выражает претензии по поводу спаивания мужа. Скоро тётя Таня исчезает из гостей, а вернувшийся в избу отец вдруг сделался пьяным: разъярённо ломает стол у нас в комнате. Верхняя доска, которую он оторвал, покрылась щучьими зубьями из мелких гвоздей. Там, где он его крушит, вспыхнул то ли электрический свет, то ли ярчайшая ругань и всё это несётся с резким, металлическим визгом гвоздей. Мы с матерью спешно покидаем избу.

Баба Нюра постелила нам толстый, мягкий матрас на полу. По крайней мере, мне понравилось на нём спать. Возможно, это была перина. Сумрак и тишина тоже понравились. Я выражаю мысль жить здесь. Мать молчит в ответ. Баба Нюра тоже не поддержала разговор… Когда за окном засерел день, ставень неприятно задребезжал. Баба Нюра уверена, что это пришёл отец. Мне кажется, что он не мог прийти. Мы убежали от него, больше не будем видеться. К моему удивлению, мать выходит на этот стук, с кем-то бубнит на крыльце. Через некоторое время я водворён в избу.

Матери нет. Отец чинит разбитый стол. Бабка качает на него головой. Папа не огрызается, свесил свою голову. Я тоже качаю на него головой. Меня при этом удивляет, что он умеет делать столы.

Если бабка в схватках с дедом возвращалась в избу победительницей, то мать вернулась проигравшей. Не смотря на извинения, принесённые отцом, ей в дальнейшем пришлось фильтровать базар. Для неё наступило то самое молчание. Когда отец строил наш дом, она предлагала сделать разрыв между избой и новым домом, хотя бы на метр. Он её уже не слушал. В результате получилась пристройка: после смерти отца мы жили в ней с матерью, но официально она принадлежала бабе Марфе. Благодаря этому мать получила сначала комнату, потом ещё через сколько-то лет квартиру. Так что её «молчание» оказалось судьбоносным, а толчком к нему послужила крёстная отца, любившая выпить.

Крёстные вообще почитались в родне отца. Баба Марфа мне многократно подчёркивала, что Тамара – моя крёстная, дядя Толя – мой крёстный. На самом деле, у меня даже три крёстных. В церковь ходила ещё одна моя младшая тётя: они с Тамарой были соседки и подружки. Мои молоденькие тётки делили обязанности, держали меня по очереди. Дядя Толя нёс меня в церковь, а поход возглавляла баба Нюра.

Когда дом был построен, крёстная отца выступила с речью. Её слушал я и кто-то ещё… Тётя Таня сказала, что перед тем, как поселиться в новый дом, туда нужно запустить на ночь собаку, кошку и петуха, не кормленных три дня. Если к утру сдохнет петух, жить в доме можно, если сдохнет кошка или собака, жить, кажется, было нельзя. В доме будет покойник. Выслушав её, я не понял, почему животные не могут выжить все сразу, представить себе, что в новом доме не жить при любом раскладе гадания, тоже не смог.

Отец погиб почти сразу, как в доме расставили вещи. Его отправили в командировку на уборку урожая, перед отъездом он видел сон, как упал с моста в реку с машиной. Так и случилось. Когда его привезли домой, мать сказала, чтобы я ночевал у бабы Марфы. Самой бабы Марфы где-то не было. Я спал один на её широкой кровати и прекрасно выспался.

Утром по приказу матери я пошёл в дом. Баба Марфа сидела у гроба… Этот гроб смутил меня. Почему отец лежал не на кровати? Я ощутил серьёзное что-то, но с закрытыми глазами отец от себя ничем не отличался. Я, на всякий случай, поинтересовался у бабы Марфы, когда он встанет. Её морщинки стали мокрыми: «Он не встанет». На следующий вопрос она ответила после длинной паузы. По её словам, его было бесполезно щекотить. Я не поверил, но развивать тему не стал, проявил осторожность, хотя не боялся с бабой Марфой говорить о чём угодно.

Она сидела у гроба какая-то несчастная, одинокая. Я побыл с ней недолго и пошёл на улицу, где встретил Любку.

Самыми весёлыми в тот день были музыканты, с ними во дворе стало тесно. Нас, оказывается, знало много народу. Какое-то время отца несли по улице, потом повезли на машине. Я ехал со всеми в автобусе. Помню, как баба Марфа рыдала в открытую могилу, стоя на коленях, рядом голосили тётки отца. Наверное, не было на свете таких отчаянных похорон. Позже тётки зачастили к нам. Они гладили меня по головке и называли сироткой. Это слово мне не понравилось, я отверг его, как программу. С тех пор тётки отца стали для меня какими-то неприятными знакомыми.

Видимо, система уважения досталась бабке в наследство. Я сужу об этом по её рассказам… Что-то много сестёр было у бабки. Ещё было девятнадцать коров, двенадцать лошадей, тьма овец, и что-то не считано… Бабка сказала: «Работали всей семьёй, никого не нанимали». Я, почему-то, запомнил. Мысли у меня тогда разбежались. Мой прадед был кулаком, что ли? То ли мне – пионеру – стыдно стало, то ли наоборот… Чтобы дочери не убегали на гулянье, прадед запирал их на ночь то ли в овине, то ли в амбаре. И одна из них, кажется, Дунька подставляла к стене этой тюрьмы оглоблю и то ли вылазила из овина, то ли перелазила через овин… Бабка сказала: «Отец бы её убил, если б узнал!». На морщинистом её лице зажглись выцветшие глаза. Я заподозрил, что она сама хотела убегать на гулянье к парням, но, казалось, всё было так давно, что не имело смысла и спрашивать. Ещё, казалось, что бабка что-то не договаривает про Дуньку. Потом она сама родила такую же «Дуньку», только её звали тётя Валя.

Хоть и не убегала бабка из овина, но тоже была не промах, у какого-то жениха «возле налоя» закапали слёзы, когда он её увидел. Имя этого жениха бабка произносила сладко: «Ванюшка». Это был сначала бабкин жених. Дело разладилось у них из-за какого-то простенького разговорца. Казалось, после таких слов можно только крепче обняться, – бабка припоминала самые мирные интонации. Но одновременно складывалось впечатление, что она сама и виновата… После их ссоры родители решили женить Ванюшку.

Венчание шло в церкви. Церковь в словах бабки всплыла вместо загса и меня удивила. В эту церковь набилась вся деревня. Бабка сидела дома, но какая-то толстогубая подруга в красных бусах (красивая) пришла к ней и стала уговаривать: «Идём Марфуня, посмотрим свадьбу!». Бабка не хотела идти, но подруга пела и пела… И бабка явилась с ней в церковь, сквозь толпу прошла в первый ряд, и у жениха закапали слёзы. Поп в это время водил молодых вокруг «налоя». Сестра жениха бросилась бабке на шею: – Марфуня, что же ты наделала!

Я пробовал представить себе, как моя морщинистая бабка проходит в первый ряд сквозь жиденькую толпу, которую всегда видел в церкви. На меня это никакого впечатления не производило, но Ванюшку всё равно было жалко. Я немного одумался. Скоро его существование даже вызвало у меня досаду. Он мог стать бабкиным мужем: у них были бы другие дети. Если без тёти Вали можно было обойтись, то Тамару было жалко. Она не могла ничего сказать, не улыбаясь, отца в это время уже не было на свете, но моё существование тоже было под вопросом. Я подозрительно покосился на бабку:

– А где был дед?

Дед был из другой деревни. Бабку сосватал какой-то старик, который слыл колдуном, остановил её возле курятника (тут я сообразил, что это не тот курятник, который я знаю), дёрнул за косу «до трёх раз»: – Пойдёшь за…? – И назвал деда. Бабка выпучила глаза, как шестнадцатилетняя, вспоминая свой ответ: «Понравится, так пойду!». Деда она никогда не видела. Вдруг бабка обратила внимание на меня: «А ведь ты не будешь ко мне на могилки ходить».

Я удивился. Казалось, такая наша жизнь никогда не кончится. Всё-таки я решил так сложно не противоречить:

– Буду ходить!

– Нет, не будешь…

Бабка оказалась права. Я не был на её похоронах, жил в другом городе, «на могилках» был тоже считанные разы, если Тамара не отведёт, не найду.

На самом деле, это бабка первой сообщила мне, что я «пригожий». Тогда информация шла в контексте, и я пропустил её мимо ушей… Сначала бабка тащила меня за руку через дорогу, чтобы посидеть с соседской бабкой на солнышке, а я бы поиграл с её внучкой. Я упирался от стыда. На следующий день я сам тянул бабку через дорогу. Она решила охладить мой любовный пыл. «Людка старей тебя на год, у неё рот, как куриная гузка. А ты – мальчик пригожий». Эти слова были направлены против моего желания играть с Людкой. Кстати, в детстве Людка была миленькой девочкой. Верхняя толстая губка её даже украшала. Мать у Людки симпатичная женщина, бабка —красивая, увядшая старуха. Моя бабка в курсе про толстые губы: подруга в красных бусах у неё – красивая.

Почему прогноз по поводу Людки оказался таким точным? Я встретил однажды взрослую Людку: лиловое лицо было покрыто множеством прыщей, верхняя толстая губа только подчёркивала сжатость нижней, которая запирала лицо на замок. Умела бабка «вспоминать» будущее. Я догадываюсь, как она могла предвидеть «могилки»: спроецировав мою невнимательность к себе на будущее. Невнимательность при жизни – невнимательность после смерти, а «могилки» для неё имели смысл. Это для меня были просто грядки. Её прозорливость по поводу могилок можно переоценить, но как распознать Людку?

В то же самое время у меня самого однажды получилось что-то подобное. Первого сентября после линейки мы набивали коридор школы тесным строем. И в этой публичности Хлеба громко попросил у технички закурить. Я понял, как он будет жить, как именно для него всё кончится. Это каким-то образом было в интонации его голоса… Хлеба был умней меня. Сравнивая себя с ним, я испытывал комплекс неполноценности, но он не смог свернуть с прямой линии воспринятого мной пути. Представление этого пути было за пределами моего опыта, но каким-то простым образом входило в него.

Ещё фантастичней был случай, когда я лежал на бабкиной кровати и, роясь в памяти, не нашёл эпизодов, где я – взрослый. Это был непорядок. Я совершил усилие на собой. Наконец, я увидел, как вылез из полного автобуса в красной, клетчатой рубахе, раздражённый давкой. Детей рядом нет, чтобы сравнить, а взрослые как-то рассосались или далеко, но у меня впечатление, что я не отличаюсь от окружающих своими размерами. Моя детская грудь всегда в общественном транспорте находилась на уровне поясов. Мне никогда не было тесно ни в какой давке. Не было у меня опыта такого раздражения… Я «вылез» из автобуса в самой дальней точке известного мира. Бабка возила меня туда пару раз. Мы выходили на узкую обочину и шли по какой-то грязи в гости к тётке отца. В «видении» я вылез на асфальтовый тротуар, широкий, как дорога. Таких широких тротуаров я в своей жизни в тот момент ещё не знал, возможно, их и не существовало. Они возникли позже в моём опыте. Потом я двинулся пешком в ту же сторону, куда шёл автобус, будто, мне и пойти больше некуда. Автобус шёл в сторону заводов. Я показался работягой самому себе и тревожно посмотрел на свои ладони. Они не были пропитаны мазутом.

Воздух, которым я дышал в видении, будто, содержал густую пыль и нестерпимо резал лёгкие. Я осмотрел окружающее пространство. Воздух был прозрачный до самой линии горизонта. Почему-то, я мог дышать только верхушками лёгких и короткими вдохами, остро чувствуя недостаток кислорода. Воздух избы рядом со мной был темнее и, казалось, грязнее, но им я только что дышал совершенно легко. Предо мной вообще встал выбор, чем дышать? Воздухом избы или тем, что в видении… Тут меня осенило, что я не помню себя взрослым, потому что никогда им не был! Я перестал косить глазами в видение и выбрал дышать воздухом избы. Я всё время воспринимал её вокруг себя вместе с картинкой из фантазии. Опять моё дыхание сделалось незаметным и лёгким.

Потом почти всю жизнь я прожил рядом с тем местом, где я «вылез» из автобуса. Там лежит широкий асфальтовый тротуар, но автобус, из которого я «вылез», исчез, как вид транспорта. Автобусы стали другими, кажется, дважды или трижды. У меня в паспорте вклеена фотография, где я в клетчатой рубахе. Паспорт с фотографией в костюмчике я потерял и сфотографировался кое-как, спешно получая новый. Рубаха хоть и не красная, но красная была до неё: тётя Валя подарила. Эта рубаха мне подошла, как вторая кожа, я износил её до дыр. Потом я сам купил вторую вдогонку, но продлить удовольствие уже не удалось. Она была, скорее, зелёная и с клёпками вместо пуговиц и настолько же мне посторонная, как первая была личной. На паспорте я, действительно, выгляжу как работяга… Видение использовало известные мне элементы настоящего, где я ещё миленький, как использовало известный мне автобус. Кое-что всё-таки было из будущего…

Как-то дома появилась азбука с отличнейшими картинками. Я много раз рассматривал их, но мать тянула с первым занятием. Мы сидели уже в новом доме среди вещей, ещё не распределившихся по своим местам, и я подтолкнул её к первому занятию. Мы начали изучать азбуку, почему-то, не с первой страницы… Я уже много раз видел эту картинку: в деревянной клетке сидят два зайчика, рядом была нарисована такая же клетка, где сидел один зайчик, второй был нарисован за пределами клетки. Мама стала меня учить: «В клетке сидят два кролика. Один убежал. Что нужно сделать?». Я даже не стал выяснять, почему это кролики, а не зайчики. Мне хотелось поощрить маму быстрым ответом:

– Нужно поймать его и посадить обратно!

Мама, почему-то, опускает руки: «Тебя рано учить…». Я не понимаю, в чём дело? Оказывается, нужно было от двух отнять один… Услышав это, я был в недоумении.

Последовательный счёт до десяти кто-то рассказал мне без мамы, дальше всё повторялось самым прозрачным образом. Можно было считать, пока не надоест. Ещё до всякого счёта мне известно, что восемнадцать копеек больше шестнадцати копеек на две копейки.

Как бывшая колхозница, бабка получала пособие за потерю кормильца и строго упоминала все свои копейки из «пензии»: двадцать семь рублей и 29 копеек. Никаким своим богатством бабка не брезговала, даже слыла скупой, но в её скупости была одна прореха. Если я сопровождал её в магазин, где она покупала кирпич хлеба за 16 копеек, то по своей инициативе она покупала мне ромовую бабу за 18 копеек. Я быстро заметил, что маленькая ромовая баба стоит, как бы, много денег, и спросил у неё. Она горестно подтвердила: «больше на две копейки». Ромовая баба начинала быть вкусной снизу. Я и начинал её есть снизу, но, добравшись до сухого верха, тоже съедал. Скоро я полюбил ромовые бабы. Самым большим сокровищем примерно в то время у меня были 85 копеек. Я копил деньги, чтобы купить себе конфет. Копить нужно было ещё долго. Самые дешёвые конфеты стоили один рубль. Они совсем не нравились мне, но это был нижний порог цен. Накопленные деньги хранились у крыльца под железякой, на которой лежала тряпка, чтобы вытирать ноги… Однажды я нашёл в траве стёртый большой пятак, сбегал в сокровищницу и снова побежал искать. Денег в траве больше не оказалось. Я вернулся сосчитать то, что уже накопилось, хоть и так помнил. Под железякой денег не было. Совсем! Их серебристая горсть только что лежала здесь. Я бы утерпел плакать, но всё так быстро случилось.

Мой рёв привлёк внимание матери. Мне пришлось ей объяснить, что я потерял деньги. Она сказала, что нашла их, мыла крыльцо и, зачем-то, подняла железяку… Моё сознание немного просветлело. Пострадала только моя тайна. Недавно бабка жаловалась, что потеряла какие-то деньги. Мать отдала их ей.

Мои слёзы вернули всё на место, но желание копить деньги пропало. Я истратил восемьдесят пять копеек, наверное, на ромовые бабы: покупка конфет осталась недосягаемой мечтой.

Дядя Толя, который был крёстный (вообще-то у меня три дяди Толи), вдруг попросил проводить его до трамвая. Это был первый предлог в моей жизни, и я принял его за чистую монету. По дороге дядя Толя стал рассказывать про какого-то человека, который в тайне от всех копил деньги… Он накопил много, но потом умер, не успев их истратить. Концовка истории имела явно назидательный характер. Мать, зачем-то, гнала волну… Но пример мне не подходил: умирать я не собирался, деньги копить, кстати, тоже. Это было скучно объяснять.

– Зачем тебе деньги? – задал вопрос дядя Толя.

Вопрос был довольно нелепый. Я не стал вдаваться в априорную сторону дела и кратко сказал, что хочу купить конфет. Он нашёл проблему пустяковой. В это время мы проходили мимо магазина. Дядя Толя вытащил из кармана сорок копеек и протянул их мне с неожиданными словами: – Иди, купи себе конфет каких-нибудь хороших! – Проводы до трамвая на этом прерывались. Я с сожалением посмотрел на деньги… они были неплохие. Не понимая, почему он сам не знает, сказал вынужденно про рубль за простые Услышав это от меня, он удивлённо перебил: – Да ты не умеешь покупать! Зачем тебе килограмм?! (я сразу начал что-то соображать). Купи себе сто грамм! Пойдём! – В магазине он сам купил дорогих конфет, и продавщица безропотно отвесила их достаточно много на сорок копеек.

С тех пор я умею покупать не только ромовые бабы. Крёстный сыграл роль в расширении моих возможностей. Обе крёстные матери тоже сделают это, но будут орудиями более дальнего прицела… Несколько раз бабка выговаривала тёте Вале, что Серёжка не крещённый. Бедная тётя Валя! Как она хотела этого, годы спустя. Но мёртвых уже не крестят.

Дядя Толя Лузин однажды заметил моё существование. Он казался особенно злым по сравнению с собой обычным и, как на грех, нуждался в помощнике.

Бабка что-то не спешила меня спасать. Она была с Лузиным всегда не согласна. Тамара тоже не проронила ни слова. Я смирился… Когда я мысленно выбирал себе «любимого дядю», вопрос о рейтинге Лузина даже не стоял. Он сразу двинулся в самый конец списка и прочно там укрепился. Первое место тогда держал дядя Ваня. Правда, я оговаривал с самим собой, что это не из-за меркантильных соображений. Это был муж тёти Веры. Всякий раз, когда он меня видел, то дарил железный рубль с солдатом-Освободителем или Лениным. Рубли, как ненужные вещицы, возникали у него из кармана. Кажется, началось это после истории с накоплением мной денег, но этой связи я тогда не заметил.

В конце концов, дядя Ваня поразил мне воображение… Сама тётя Вера сделала такой же жест, как дядя Толя, но без всяких выдумок проводить её до трамвая. Она пригласила меня с собой на Пятый и купила шоколадку. По дороге назад она ещё удивлялась, что я ем шоколад, как картошку, без смака. Они себе вообразили, будто, я завишу от сладкого.

По идее, на шоколадке всё должно было кончиться, но не кончилось для дяди Вани. Во время семейных праздников я крутился среди взрослых во дворе у бабы Нюры, оказывался возле всех, в том числе, и возле него… Итак, Лузин схватил деталь мотоцикла, которую я раньше не видел, с намерением её разбирать вместе со мной. Это был какой-то якорь. – Все хотят газовать! – ругал меня Лузин. – Никто не хочет копаться в моторе! – Это была неправда. Я не хотел никогда газовать. Он сам доводил свой мотоцикл во дворе регулярным газованием до пронзительного визга. Слова отражали какую-то реальность, но меня она не касалась.

Система уважения не позволяла мне возмущённо перебить Лузина. Я оглянулся на бабку. Она слушала его с каким-то даже одобрением. Казалось, они с Тамарой держат в голове какую-то мысль… Вообще-то, мнение о Лузине у всех у нас было одинаковым. Он слыл бешеным и ещё пьяницей. Лузин не только газовал во дворе, он носился на своём мотоцикле под сто сорок по городу. Родственники сторонились с ним ездить. Если это случалось, то запоминали это на всю жизнь. Мнение о Лузине досталось мне, главным образом, от бабки. У неё он не сходил с языка… Всё в этом мнении мне было понятным. Не понятно только, зачем этого Лузина вообще терпеть?

К счастью, Лузин не стал проверять, хватит ли у меня сил открутить винты на якоре, и открутил сам. Он резко бросал их на табуретку, вставляя в процесс обучения мат. Этот мат касался, скорее, винтов. Всё остальное с якорем он тоже проделал сам. Я добросовестно пытался вникнуть в смысл якоря, но не вник. К счастью, он и не проверял. Это была другая учёба, чем в школе. Скоро ему пришло в голову бросить на табуретке разобранный якорь. Мы пошли во двор газовать. Мне пришлось держать ручку газа… Я ждал, когда всё кончится, но время от времени получал удовольствие оттого, что мотоцикл визжит по моей воле. Неожиданно тётя Эля стала на нас ругаться через окно, выходившее в бабкин двор. Мы могли разбудить спящую Гальку – мою двоюродную сестру. Я перестал газовать и смылся. Не смотря на вечную готовность совершить какой-нибудь вредный поступок, Лузин к моему удивлению, не стал раздувать скандал. Мотор в ограде больше не взревел. В дальнейшем с обучением он ко мне не лез. Теперь я думаю, что это бабка и подстрекнула его. Она заботилась о моём будущем, а обучение понимала по-старинке – в социальной среде. И мы с Лузиным, как два дурака, оказались жертвами женского коварства… Бабка эпизодически пыталась меня чему-то учить, говорила со мной на довольно абстрактные темы, потом она делала вывод: «Ты ещё глупой».

От меня быстро отставали и остальные. Преимущество сироты свалилось на меня, как благодать. И я довольно рано осознал счастье быть предоставленным самому себе.

Для человека, обладающего способностью видеть будущее, бабка как-то странно распорядилась своей судьбой. Дед, которого она всё время побеждала, экономя рубли, рано умер. А проигрывал он ей поневоле, вообще-то слюнтяем не был. Дед бежал из немецкого плена с товарищами, немцы их поймали и сказали: «Расстреляем в следующий раз». В следующий раз он убежал удачно. Но по ехидству судьбы дед оставил одну хорошо бегающую ногу в медсанбате. Видимо, сдав экзамен с ногами, получил от судьбы, новое задание: с ним тоже справился, опять оказался лёгким на подъём и перевёз всю семью в город, поссорившись с председателем колхоза. Отец стал шофёром, и даже женился на дочери шофёра, как было им задумано… В то время это было, кажется, круто. Шофера были чем-то вроде космонавтов сейчас.

Как инвалид войны, дед имел льготы. На нашей улице жил точно такой же инвалид без ноги. Его даже звали, как моего деда. У него была «инвалидка», потом «запорожец». То же самое касалось моего деда. И судьба бабки могла сложиться иначе. Правда, мои родители так и остались бы соседями, зато моя неграмотная бабка могла жить, как советский comme il faut, даже приехать в деревню на личной машине, «поздоровкаться» с председателем. Петька бы (мой отец) отвёз. Но сложилось всё так, как сложилось…

Это сначала моя мать искала другой садик и отдавала меня крестить в церковь, потом возникла фронда. Такое отношение к бабке казалось мне естественным. Это была, всего лишь, моя бабка, я не понимал, что она извлечена из своей среды, что жизнь её «сокрушила». Этот дом был только для меня родным. Её дом был там, где она шестнадцатилетней шла по улице. И все соседи выглядывали из окошек: «Вон Марфа, какая красивая, идёт». В глубине души, где человек всегда один, бабка была обижена на мужскую половину семьи: «Привезли меня сюда, а сами ушли на пески». (бабка)

Иногда я задумывался, кем стану, сначала хотел быть инженером, как дядя Толя. Мне даже не приходилось выбирать, какой именно: оба брата матери были инженеры. И баба Нюра этим гордилась. Мать тоже ничего против инженеров не имела. Как, впрочем, и против генералов. Когда я сказал, что не хочу быть генералом, она мне объяснила: «Ну, что ты! Генерал – это хорошо, соседи скажут: сын Риммы – генерал». В общем, какое-то время я хотел быть инженером, но потом мне захотелось придумать что-то своё. Я решил стать писателем. Эти планы были на будущее: ни к чему меня прямо сейчас не обязывали. Помню, что я выдумал их осенью, когда было холодно, а летом на солнышке во дворе, когда крутил переднее колесо велосипеда, лежащего на боку, и представлял себя водителем автобуса, вдруг почувствовал озабоченность: «Мне десять лет, а ещё ничего не написано».

Я покинул солнечный двор. Крутить руль – было временное развлечение. Карандаш и тетрадный листок украсили бабкину кухонную клеёнку. Ручки летом не нашлось… Карандаш выдавливал на листке шероховатости клеёнки, и я написал хуже, чем мог: «Жил-был мальчик». Ноги мальчика сами пошли в сторону Пятого. На его плечах была голова, полная приключений, фантазии отзывались в каждом шаге мальчика.

Пока я этого не писал, я задумался, как именно написать: «Он пошёл на Пятый»? – или: «Он пошёл в магазин»? Всё равно получалось повествование о внешней стороне жизни, даже более унылое, чем сама жизнь. Ещё следовало придумать мальчику имя. Это поставило меня в тупик. Кроме собственного имени никакое другое не подходило: мои фантазии сразу пустели. Как вообще записывать фантазии? У них нет начала и нет конца. Какое-то время промучившись, я отложил проблему.

В кухне было тенисто. Меня манил солнечный двор. Я вернулся крутить колесо, и писатель уснул во мне на много лет. Я стал накачивать себя мыслями о нём снова лет в пятнадцать, но устно. Мне захотелось научить «этих дураков» всё правильно понимать. В девятнадцать лет была ещё одна попытка. Она стала значимой, благодаря фразе: «Она надела очки…». Я записал эту банальность, скрепя сердце. Потом оказалось, что это единственная фраза, которую я сам понимаю, не напрягая извилин и памяти, что, собственно, хотел сказать. Случайно я её дописал: «чтобы лучше меня видеть», – и я опьянел. Я сам различал нижнюю строчку в таблице окулиста, когда мне показывали на две строчки выше. Сначала мне казалось, что девушка просто так надела очки, для красоты. Кто-то совершил простое действие: надел очки. Для этого у него были основания. В этом был смысл. На кончике моей шариковой ручки было больше ума, чем у меня самого.

Все последующие воспоминания не приводят к более фундаментальному выводу, чем тот, что был сделан случайно относительно моей чувствительности к интонации. На её основе моё сознание начинает наполняться смыслом, а с течением времени этот процесс выглядит только запутанней. Посмотрим на моё сознание ещё раз. Мне два года. Я шагаю в гости с мамой и испытываю колебание: «плакать – не плакать». Тесное пальто поверх тёплого костюма не даёт дышать. Шапка прокалывает голову. В отказе матери снять её с меня – категорическая интонация. Смысл интонации отражён моим недавно народившимся сознанием и адекватен действительности. Я определённо помню, что решил не плакать. Мой анализирующий центр это решил. Из чего он исходит – из интонации или из самого себя? Интонация – это внешнее. Он сам, вроде бы, – внутреннее. Если я буду плакать, то иголки шапки вопьются уже в мокрую голову. После этого они вообще не сдвинутся с места. Одежда тоже прилипнет к телу, а она – тесная. Мне станет тяжелей двигаться и дышать. К тому же вся сила уйдёт на плач, а надо ещё идти. Мать тянет меня за руку. Если я буду плакать, мне станет трудней двигать ногами. Поэтому я без слёз делаю шаг за шагом: не шевелить головой, чтобы шапка лишний раз не прокалывала голову, по возможности, не забывать об этом… Мои внутренние ощущения и интонация маминого голоса для воспринимающего центра – по какую-то одну сторону. Он – не внутреннее и не внешнее.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации