Электронная библиотека » Светлана Волкова » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Голова рукотворная"


  • Текст добавлен: 30 декабря 2021, 16:20


Автор книги: Светлана Волкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Логинов, ты с ума сошёл?! – орала Лена в свою бакинскую телефонную трубку. – Какая расписка об отложенной смерти?

– Откуда знаешь? – удивился он.

– Я звонила сегодня моей пациентке!

– Она теперь моя пациентка. И лечу я её, как считаю нужным.

– Феликс, ты идиот? Если на кафедре узнают, тебя погонят из университета пинком под зад!

– За что? За то, что я её вылечу?

– Скажи на милость! Вылечит он её!

– А разве не за этим ты мне её передавала?

Лена фыркнула, трубка зашипела.

– Логинов, да ты даже не выдержал времени приёма! Она сказала, что была у тебя всего пятнадцать минут!

Как ему надоели все эти схемы приёма пациентов, ставшие омертвевшим ритуалом на их отделении! Пригласил войти – опросил – зафиксировал анамнез – выписал направление на анализы – поговорил – выписал рецепт – назначил дату следующего визита – попрощался – написал заключение – пригласил следующего пациента. Лена Грач чётко вписывалась в эти алгебраические соты, к ней можно было водить студентов – нет, не в плане впитывания медицинского опыта, а для примера тайм-менеджмента: двадцать минут на поговорить, десять на записульки в личную карточку. Всё чётко, сбоя нет.

– Елена Васильевна, ты зачем звонишь, деньги на межгород тратишь? Боишься, что загублю твою приму?

Логинов знал, что здоровье актрисы – последнее, что волнует Лену. В ней говорила первичная медицинская ревность.

– Зря я её тебе отдала. Лучше бы попросила Бранека или Иву.

– Зря? Ты полоскала её полгода, и она у тебя за это время так и не выбросила похоронные тапочки! А мне через пять минут визита поклялась здравствовать и саван разрезать на папильотки.

– Гением прикидываешься? Смотри, Логинов, с огнём играешь. Ты отменил все лекарства! Как ты мог? А если она отчебучит что-нибудь? Она же псих! Мало тебе истории с генеральским сынком?

Логинов никогда не называл пациентов психами. Это была для него своего рода внутренняя этика. Они просто чуть-чуть другие, не такие, как ты. И твоя задача не дотянуть их до твоей собственной нормальности, если таковая вообще есть, а в том, чтобы они в этой своей инакости спокойно существовали и не мешали существовать другим. Даже если случится чудо и тебе удастся сделать больного чуть-чуть более здоровым, его новое «здоровое состояние» не должно лишить его равновесия. В этом суть выздоровления.

– Смотри, Феликс, – вскипала Лена, – эксперименты на людях делаешь! Как бы это не вышло тебе боком!

– Не каркай, Елена Васильевна! – засмеялся Логинов.


Но Лена Грач накаркала.

Конечно, Логинов понимал, что лечение займёт продолжительное время. Если бы всё было так просто: психиатр что-то сказал пациенту – и тот вышел из кабинета без навязчивых идей… Утопия! Нигилистический бред – мысли о скорой смерти и разложении тела – один из самых цепких. Ты можешь убрать его сильной терапией лишь на какой-то отрезок времени, но разобрать голову пациента, как мотор от «москвича», а потом собрать заново, да так, чтобы осталась лежать на коврике лишняя деталь – та самая, сломанная, да при этом чтобы мотор работал не кашляя, – задача для психиатрии нереальная. В человеческой голове важен не только каждый винтик, но и место, которое он занимает. Ты не сумеешь вытравить навязчивые идеи, не заменив их чем-нибудь. Голова не терпит пустоты. Теория замещения, смены акцентов – вот на что делал ставку Логинов. С ипохондриками одно это и работает.

Актриса была талантливым умирающим больным. Теперь надо было переключить тумблер в её черепной коробке и сделать из актрисы талантливую выздоравливающую. Ключевое слово «талантливую».

Логинов сместил акценты в её голове сильнейшим наркотиком. Тем наркотиком, от зависимости к которому у каждого его коллеги лечилось минимум по одному-два пациента: он подсадил актрису на интернет. То, что убивает других, теперь помогало немолодой актрисе выжить.

У него был знакомый в чешской актёрской гильдии, который охотно поднажал на нужные рычаги, и актрисе подарили от комитета ветеранов сцены компьютер. Конечно, в идеале Логинов хотел, чтобы ей дали какую-нибудь роль, но знакомый заверил, что с этой скандальной фурией никто из режиссёров в Праге работать не согласится.

Актриса постигала азы компьютерной грамотности медленно, под руководством студентов, которых Логинов к ней приставил. Она раздражалась поначалу от каждой мелочи, но потом, когда научилась, прогнала помощников прочь и окунулась в сеть, как в тёплую спасительную ванну после холодной бездомной ночи. Общение вернуло ей блеск в глазах, цвет лица и аппетит. Сайты, выход на которые грамотно настроил логиновский студент-практикант, подарили ей новый вкус к жизни – вкус забытый и заново обретённый. Актриса зависала на каком-то женском форуме, где все делились информацией вселенской важности: чем оттереть пятно от лука с рубашки, как заварить шиповник и что нового в мире татуажа бровей.

Проводя терапию дважды в неделю, Логинов с каждым разом убеждался всё больше и больше, что выбрал правильный путь. Через два месяца встреч он записал в отчёте: «Состояние больной стабилизировалось». Эту фразу Логинов ненавидел, но таков был язык университета. «Что-то уж больно гладко, в чём-то должен быть подвох», – мелькала паскудная мысль, но он гнал её прочь. Однако же не спешил ставить точку в истории болезни актрисы.


Подвох проявился очень скоро. Общение в интернете вытеснило не манию смерти, а манию болезней. Идею же смерти заменил в голове… сам доктор Логинов. Актриса влюбилась в него – так же самозабвенно и талантливо, как делала всё в своей жизни. Влюблённость пациента в своего доктора – явление нередкое, и Логинов неоднократно становился объектом вожделения. Он предельно аккуратно относился к хрупким чувствам своих подопечных, но с такой яростью, с какой обрушилось на него обожание актрисы, он столкнулся впервые. Она не пыталась добиться его физически, хотя двадцатилетняя разница в возрасте (ей чуть за шестьдесят, ему чуть за сорок) других его клиенток не останавливала. Она просто преследовала его. Вроде бы случайно. Вроде бы невинно. В супермаркете, на парковке, на выставках, куда по воскресеньям он ходил вместе с Мариной, на улице возле университета. Смотрела влюблёнными глазами и вздыхала. Так поступают шестиклассницы, не умеющие управлять первым в жизни нахлынувшим исполинским чувством. Логинов искренне сочувствовал актрисе, но спрятаться от неё никуда не мог – она «случайно» находила его везде. Это начинало раздражать.

Профессор Станкевич, приехавший на пару дней из Петербурга в Прагу, предупредил его:

– Учти, Феликс, исход терапии, при котором пациент становится эмоционально зависимым от врача, да ещё на фоне неустойчивой психики, может грозить суицидальной разрядкой. Ты готов к этому?

Логинов понимал, что он в ловушке и надо принимать какие-то срочные меры.

На беду, актриса позвонила Лене Грач и от чистого сердца призналась ей, что так хорошо, как сейчас, она ещё никогда себя не чувствовала, что счастье её огромно и безмерно. Правда, она плачет каждый день, но готова всё терпеть ради блаженства общения с «милым русским доктором». Лена забила тревогу, на сей раз позвонив не Логинову, а декану. Милош Бранек устроил ему полчаса профилактического террора в своём кабинете и настоял на клинике для пациентки, оплатить которую снова взялась актёрская гильдия. Логинову оставалось только подчиниться.

Актриса согласилась на клинику неохотно, только после того, как он провёл с ней двухчасовую жёсткую беседу. Разлука с «добрым доктором» снова макнула её в вязкую мшистую депрессию. Через неделю она вынырнула из палаты, проскользнула незамеченной стрекозьей тенью мимо полусонных санитаров, удивительнейшим образом миновав четыре поста, и вышла на оживлённую трассу, где её сбил автомобиль. Администрация клиники всеми силами отстаивала версию, что это не суицид. Якобы соседки по палате уверяли, что актриса пошла в киоск за журналом. Но можно ли верить соседкам, учитывая их диагноз, и администрации, пытающейся очистить свою заляпанную репутацию, – ещё большой вопрос. Ситуацию со смертью актрисы осложняло одно обстоятельство: она вышла на трассу абсолютно голой.


Снова подключилась голодная до скандалов пресса. На ответственных лиц в клинике, допустивших, что у них больные из-под носа санитаров кидаются голыми под автомобили, завели уголовное дело. Материализовался и вездесущий Прохазка, потянул за ниточки, вынюхал охотничьим чутьём университетский след и, разумеется, вышел на Логинова. Милош Бранек, как мог, переводил стрелки на клинику, писал возмущённые заявления в прессе о здравоохранении в стране, но Логинову устроил публичную порку на заседании кафедры. Подсуетилась и Лена, участвовала в обсуждении «ситуации, порочащей университет» по скайпу, заявила, что у пациентки вообще не было клинической картины до начала лечения у Логинова. Всплыла информация о его «новаторском» методе – из уст Лены, «преступно-новаторском», – без транквилизаторов, без отработанной схемы. Приплели клятву Гиппократа, главный принцип «не навреди» и другие популизмы. Логинов предстал монстром, «недоврачом» и оборотнем в белом халате. От него забрали всех сложных пациентов – а в его практике они составляли семьдесят процентов – и оставили нескольких тихих шизофреников.

Бороться не было сил.

К тому времени болезнь Марины набрала обороты, и Логинов решил навсегда уехать из Праги. Бежать, если быть точным.

«Всё равно другого выхода нет, – уверял он себя. – Так будет лучше для всех. И Бранек вздохнёт свободней».


Уже в Риге Логинова догнала весть о том, что ему отказано в практике клинической психиатрии на территории Чехии.

Этого он никак не ожидал. Они не простили ему дерзости, не успокоились, не забыли. Удар, нанесённый точно в цель меткой рукой Бранека, опрокинул Логинова навзничь, и голова его, как после тяжёлого хука, ещё долго была в состоянии невесомости, отупения, удушающей медузьей пустоты. И только тревога за Марину выдернула его из какого-то сумрачного полураспада, перетасовав приоритеты и цели, поставив всё на свои места, затушевала обиду, оказалась спасительной.

Станкевич заверил его: «Через год все всё забудут». Возможно. Но не забудет сам Логинов. Его не сломали, нет, но сам он уже не верил в то, что способен сделать в психиатрии что-то полезное. Всё чаще он задавал себе вопрос: «Зачем?» И не находил ответа.

И даже спустя несколько лет, переехав из Латвии в Россию, в Калининград, перейдя на частную практику, где он сам себе хозяин, Логинов всё равно не прибил табличку «Психиатр» на своей двери. Какая теперь разница? Все служат одному демону. Психотерапевт – тоже уважаемая профессия. А мозг постичь невозможно. Да и неправильно его постигать, потому что нет истины исцеления для мозга, врач может лишь примирить его с носителем – человеческим существом, и в этом психотерапевты даже важнее психиатров, потому что именно к ним сначала попадает голова с маленькой невинной поломкой и от них зависит дальнейший её поршневой ход. Опытный часовщик смахнёт кисточкой пылинку с анкера, и часовой механизм заработает снова, мерно отстукивая шестерёнками отпущенные годы вплоть до тихой смерти в своей кровати, в любви и согласии с собственной головой.

Логинов смирился. Его удел теперь – ревнивцы и истерики, и хлебом он будет обеспечен всегда.

Но, работая с особыми пациентами, такими как Гольфист или Бельгиец, он остро чувствовал тоску по той науке, какую оставил в душном Карловом университете, испытывал воющий голод и понимал где-то на уровне ощущений, что непременно в науку вернётся. И не просто вернётся, он вернётся триумфально, сделает что-то важное: открытие, новый метод, иной подход к диагностике, да хоть что-нибудь, но это непременно будет то, что до него дерзали вершить единицы. Ведь именно он, Логинов, и способен совершить научный прорыв, как бы банально и шаблонно это ни звучало, – да, да, да, потому что таких, как он, больше нет. Надо лишь дождаться момента.

Пока же ему оставалось только, как он сам выражался, соединять раздвоенные трафареты. Однажды Марина вырезала какое-то лекало из гофрированного картона (уже и не вспомнить, для чего оно было нужно), оставила его в саду, и от дождя оно намокло, расслоилось, тронь – и верх с низом сдвинутся, распадутся. Марина просушила картонку феном, и та снова приняла исходную форму. Вот и Логинов видел свою работу в чём-то схожем: соединял раскисшие части, разглаживал их, просушивал. И будто бы ждал сигнала, когда истомившийся зверь, сидящий в нём, шепнёт ему: «Пора».

И в день, когда Мосс пришёл к нему на первый приём, Логинов, заглянув в глубь его тёмных, как нефть, зрачков, вдруг понял: этот парень только что кинул дремавшему внутри него зверю сахарную кость.

* * *

Затрещал мобильный, проник комариным писком куда-то в мозговую подкорку, выудил из неуютных воспоминаний.

– Алло, Феликс?

Это был Тамме.

– Мы нашли, откуда растут ноги у твоего браслета.

Логинов ожил, мгновенно испытал чувство благодарности к эстонцу за то, что тот сразу начал с самого главного.

– Я знал, Райво, что ты не подведёшь. Говори же!

– Извини, что долго. На это ушло несколько дней, сам понимаешь, людей у меня мало. Твоя жена заходила в три места. Мы проверили по камерам наблюдения её маршрут. Маникюрный салон «Лилия». Пожилая клиентка делала массаж рук, сняла браслет. Видимо, положила на край стола или подоконника.

Логинов мгновенно представил всю картину: богатая, разодетая старуха, с веснушчатыми морщинистыми руками и яркими алыми ногтями.

– Она подняла шумиху?

– Разумеется.

– Что посоветуешь, Райво?

– Я пришлю к тебе своего человека, отдашь ему браслет. Он передаст его нужному полицейскому.

– А… Что он скажет в полиции?

– Это не должно тебя беспокоить, Феликс.

Логинов вздохнул с облегчением. Тамме его выручил в очередной раз.

– Райво, я твой должник.

– Бэз-дэээ-лица.

Почему-то именно слово «безделица», такое русское и домашнее, он произносил с утрированным эстонским акцентом, будто нарочно вытягивая гласные и отчеканивая каждую согласную, точно медную медальку.

– Нет, не пустяки, Райво. Твои люди старались, да и ты тоже. Тебя не обидит сумма, как в прошлый раз?

– Конечно, нет, Феликс. Это щедро. Но ты всё правильно понимаешь.

Логинов на секунду задумался.

– А полицейским? Сколько я им должен?

– Вот ещё! – дунул в трубку Тамме. – Им будет достаточно, что мы за них отработали дело и вернули браслет. Пусть довольствуются похвалой начальства.

– И всё же… – Логинов сомневался. – Райво… Там же камеры. И ребята эти, из полиции, не дураки. Не хотелось бы лишних вопросов…

– Я понял тебя, – протянул Тамме. – Денег не давай. Купи шахматы. Хорошие. Для начальника. В субботу я с ним парюсь в вашей русской бане. Подарок твой передам.

– Договорились. Спасибо, Райво.

– И вот ещё что, – Тамме почмокал губами в трубку. – Хорошо бы, твоя жена не выходила из дома. Хотя бы временно. Месяц.

– Райво, я не могу её запереть в доме!

– Тогда нужно, чтобы кто-нибудь её сопровождал. Или наблюдал за ней.

Логинов задумался. Безусловно, Тамме был прав.

– Райво… Можно ли рассчитывать на твоего человека?

– Не думаю, что это выход, Феликс. Наружка – дорогая вещь, да и людей у меня мало. Найди кого-нибудь надёжного.

Тамме попрощался, отключил связь. Логинов сидел в полутьме минуты две, напряжённо думая о разговоре. Да, эстонец прав, тысячу раз прав! Нужен кто-то, кому можно доверить тайну, – тот, кто будет хорошо относиться к Марине, не обидит, не растревожит её, кто останется деликатен и не брезглив к неприятной, постыдной болезни, такой позорной для обывательского безжалостного суда. Компаньон или компаньонка. Кто-то «свой». Но в том-то и беда, что «своих» в этом городе у Логинова не было.


Тихо скрипнула дверь, и показалось личико помощницы Киры в ореоле света, бьющего из коридора.

– Феликс Георгиевич, я стучу, вы не отвечаете. У вас всё в порядке? Феликс Георгиевич, вы слышите меня? Может быть, вам нужно что-нибудь?

Логинов встрепенулся. Кира, такая ясная и прозрачная, услужливая, всегда понимающая. Идеально ведёт его дела, никогда не путает даты и цифры. Он не раз задумывался, что её может держать на маленькой ассистентской ставке, ведь она явно способна на большее.

«Может быть, вам нужно что-нибудь?»

– Да, Кира… Подыщите, пожалуйста, хорошие дорогие шахматы. Не по интернету. Проверьте сами в магазине, я полагаюсь на ваш вкус.

Она кивнула, даже не спросив деталей. Прошлые его помощницы непременно задали бы массу громоздких вопросов: насколько дорогие, костяные или деревянные, какого размера, классические или стилизованные, ретро или современность. У него и ответов-то нет. А Кира просто согласилась, не выспрашивая лишнего. Удивительно!

Она подошла к его столу, забрала пустые чашки с остывшим кофе, кажется, спросила, не хочет ли он ещё. Логинов заглянул в её длинные азиатские глаза, пытаясь уловить ответ на свой немой вопрос, который уже созрел, вылупился в голове, но так и не смел скользнуть на язык.

– Почему вы до сих пор здесь, Кира? Уже поздно.

– Но вы же тоже, – она улыбнулась мягкой улыбкой. – Я пока разбираю карточки. При пациентах не было времени, а сейчас хорошо, тихо.

Он разглядывал её лицо, молочно-белую, необычную для азиатки кожу, веснушки и понял, что ничего не знает о ней. Даже никогда не интересовался.

– Вы здешняя, Кира? Родились в Калининграде?

– Нет. Я из Тогучинска. Это под Новосибирском. Всегда поясняю, потому что никто не знает о существовании Тогучинска, – она снова улыбнулась, светло и чисто. – Родители русские, а бабушка татарка, от неё у меня глаза. А кожа белая – это наследственное. Тоже всегда поясняю, потому что многие любопытствуют, а спросить стесняются.

«Вот же, вот девочка, – навязчиво шептал ему внутренний голос, – надёжная, неболтливая. Будущий врач, учится в медицинском, кажется, на педиатра. А сколько неадекватных повидала в приёмной за год работы – ничего уже не испугается, ничему не удивится! Да и лишние деньги ей никак не помешают. Давай, не упусти шанс! Лучше её для Марины никого не найти!»

Но всё же он сомневался.

Кира надавила локтем на витую ручку, ловко просунула в щель дверного проёма острое колено, чуть толкнула дверь, открывая её шире. Пирамидка чашек на блюдце пошатнулась, мгновение – и Кирина рука поймала одну из них уже у самого пола, и всё без вскриков и охов, будто это такое будничное дело: ловить падающую чашку. Затем она выпрямилась, аккуратно вернула чашку на вершину нестойкой горки и шагнула в коридор.

И Логинов решился.

– Кира!

– Да, Феликс Георгиевич, – она обернулась и теперь смотрела на него из дверного проёма.

Из-за её спины бил яркий свет, и черты лица тонули в темноте.

– У меня к вам серьёзный разговор.

8

О своём детстве Мосс всегда думал двойственно. Его воображение чеканило два выверенных полярных образа, сложившихся ещё на излёте отрочества. Один – солнечный, тёплый, со вкусом сгущёнки на ноздреватых утренних оладьях, запахом новогодней ёлочной хвои и ощущением мягкого пушистого полотенца на голой спине, которым его вытирали после ванны; с лёгким касанием маминых горячих губ и невесомым, ускользающим чувством невыразимого, огромного счастья. Другой – ледяной, угловатый, с кисловатым привкусом вечной нехватки денег, пустоты огромной квартиры, в которой он чувствовал себя нескончаемо одиноким; с ноющей болью в голове, не снимаемой никакими таблетками; с парализующим желудок страхом от вида капустницы и застывшего крапинами вокруг зрачков ужаса в глазах матери, когда она наклонялась к нему и клала ладонь на его влажный лоб.

Ему не было комфортно ни в первом образе, ни во втором.


Мать он запомнил очень худенькой, с распухшими от стирки, прорезанными глубокими гофрированными штрихами ладонями, сутулыми плечами и белыми ногами с голубым кракелюром вен, точно неразошедшаяся синька на крахмальной простыне. А лица в памяти не удержал. Лишь размытые контуры, словно она была магазинным вором, напялившим на голову бежевый капроновый чулок. Когда он вглядывался в её черты на портрете, сделанном отцом, то невольно ловил себя на мысли: он воспринимает её вот такой, нарисованной, застывшей вполоборота, с тонкой шеей, аккуратным каре и огромными, удивительно объёмными глазами. Но ведь на самом деле она другая. А какая другая – Мосс не мог себе объяснить.

Живая, ненарисованная мать жила где-то в самом дальнем уголке подсознания, и он ненавидел себя за то, что не способен выудить оттуда её ускользающий облик. Ему, точно неумелому дилетанту-фотографу, вечно не хватало проявителя, чтобы на мутной глади толстого квадрата фотобумаги проступил знакомый монохромный лик. Он довольствовался лишь едва различимым контрастом светотени и много раз, пытаясь в подражание отцу рисовать её по памяти, убеждался в абсолютной неуловимости материнского лица. Фотографий в доме было до нелепого мало – только те, что на документах. Но на них мать выглядела чужой, напряжённой, с узкими, будто нарочно поджатыми губами и стеклянным испуганным взглядом. И Мосс вновь и вновь смотрел на портрет в спальне, стараясь напитаться её чертами, и в который раз убеждался, что она проходит сквозь него, едва задерживаясь, как сыворотка сквозь плотную марлю.


Раиса также подолгу вглядывалась в маленького сына, боясь оторвать от него взгляд, будто ребёнок непременно исчезнет, стоит ей на миг отвернуться. Первый его тревожный год, когда вероятность смерти, как предсказывали врачи, была не просто высока, а безжалостно очевидна, она постоянно держала малыша на руках, баюкала, прижимала его головку к себе, закрывая ладонью крохотное личико, – отгораживала, заслоняла от внешнего мира, такого чужого и враждебного. И чуть ли не ежеминутно, полушёпотом, как блаженная, просила у него прощения, этим изводя себя и передавая ему собственную тревогу огромными горячими волнами, и он долго не мог успокоиться, захлёбываясь давящим плачем.

До трёх лет у Мосса не было своей кроватки: мать клала сына с собой на громоздкую деревянную кровать, появившуюся в доме ещё в тридцатых годах и отчего-то очень ценимую Александром за прусский дух, несмотря на явное уродство и неудобную спинку. Сон Раисы был истончённо хрупок и прерывался скорее от неподвижности спящего ребёнка, чем от его шевеления. Она моментально отрывала голову от подушки и вслушивалась в дыхание сына, поднося чуткое ухо к его рту: дышит ли. Но и уловив едва слышимое дыхание малыша, не спешила ложиться – всё проверяла, точно ли, не показалось ли. Мосс очень рано научился воспринимать сон как неотъемлемое присутствие в нём матери. Когда детская кроватка для него наконец была куплена, с ним случилась истерика: ложиться в нечто, похожее на клетку, а тем более спать там он категорически отказывался. Так же отчаянно Мосс сопротивлялся, когда его, шестилетнего, Раиса насильно переселяла в отдельную комнату. Ну разве мать не понимает, что это жестоко? В ту свою первую немыслимо одинокую ночь он решил наказать её – надолго задержал дыхание, когда она на цыпочках вошла и прислушалась, спит ли сын. Раиса замерла, наклонившись к ребёнку, и рухнула рядом с его топчаном, словно кто-то невидимый со всего маху ударил палкой под коленями.

– Витенька! – голос её не слушался, мгновенно сжавшись в хриплый катыш.

Моссу показалось это забавным, он рассмеялся:

– Я пошутил, мама!

Раиса судорожно схватила сына, рывком прижала к себе, с хрустом порвав пододеяльник, и, долго щупая пальцами его лицо и шею, наконец, ткнулась головой в его худую куриную грудь и зарыдала в голос.

– Мамочка, я пошутил, мамочка! – закричал Мосс, испугавшись её слёз – несдерживаемых, некрасивых, увиденных им впервые в жизни.

Раиса мотала головой, обнимала сына, гладя его острые лопатки под пижамной сорочкой и покрывая мелкими быстрыми поцелуями всё, что находили её беспокойные губы, – щёки, нос, глаза, подбородок. Но остановить слёзы она не могла: в ней прорвались наружу годы тревог за его ломкую, с трудом ею вымоленную жизнь.

– Я больше не буду, мамочка! Я пошутил! – Мосс лизнул краешек губы, ощутив солёный привкус, и в такт матери заплакал тоже.

Это был день, когда он поклялся сам себе больше никогда её не огорчать. Но, конечно, не раз свою клятву нарушал.

О своём рождении, как и об отце, Мосс знал мало, лишь по коротким рассказам матери, но какая-то мысль иногда просыпалась в его голове, и он, всегда задумчивый и немного медлительный, подходил к Раисе и серьёзно спрашивал:

– Мама, ты меня любишь?

– Конечно, Витенька, почему ты спрашиваешь?

– А ты меня не бросишь? – он заглядывал ей в глаза, и сердце Раисы начинало учащённо колотиться.

Сын будто знал что-то, о чём не умел рассказать, а после очередного такого вопроса она перерыла коробку с документами и, отыскав медицинскую выписку из женской консультации, а также все свидетельства лечения после редуцированного аборта, сожгла их на кухне в жестяной миске.

Постепенно эти два вопроса – «Ты меня любишь?» и «Ты не бросишь меня?» – превратились в своего рода ритуал: маленький Мосс задавал их часто, на одной тягучей ноте, и никакие подкостные смыслы в них уже не вкладывал – ему надо было просто услышать ответ матери, как отзыв на некий пароль, гнездившийся в голове. «Люблю, Витенька. Конечно, не брошу!» – Раиса послушно следовала нелепой игре, и Мосс, удовлетворённо кивая, тут же переключался на что-то другое.

И лишь спустя много лет в кабинете у доктора Логинова, сумевшего каким-то полумедицинским, полуоккультным крюком вытащить из Мосса забытые, ненужные и болезненные воспоминания детства, он признался сам себе: да, всю жизнь он жил со сквозящим ощущением «тебя не должно быть, но ты есть».


Тело Мосса было непослушным, ершисто-бунтарским: росло какими-то непредсказуемыми дёргаными скачками, и Раисе приходилось занимать деньги, чтобы покупать сыну обувь. Из ботинок и кроссовок он вырастал мгновенно, не успев даже разносить новую пару, купленную предусмотрительно на вырост. С одеждой тоже была беда, но Раиса научилась подшивать дополнительные манжеты на рубашки и надставлять полосками брюки: Виктор почти не прибавлял в ширине, но тянулся, как бамбук, вверх, к двенадцати годам сравнявшись с матерью ростом. После выходных и праздников, собирая сына в школу, Раиса с ужасом оглядывала рукава на рубашке сына: из них, как весенние сучковатые прутья, торчали выросшие за какие-то два-три дня руки Мосса – с косточками-шишками на узких белых запястьях и с вытянутыми, точно растопыренные веерные грабли, пальцами. Она охала и начинала суматошно прикидывать, стоит ли в очередной раз ворожить с надставными манжетами или всё-таки потратить отложенные на еду рубли и купить сыну новую рубашку.

Но и обновы спасали ненадолго. Мосс продолжал расти и однажды, увидев своё отражение в зеркале прихожей, вдруг сказал матери:

– Мама, и как я в тебя поместился? Хорошо, что я один такой. Представляешь, если бы нас было двое?

Раиса мгновенно ощутила кипяток в горле и закашляла, засипела, процеживая игольчатый воздух сквозь стиснутые зубы. Реплика сына осталась без ответа.


Его часто мучили сильнейшие головные боли, от которых он выл, точно голодный волчонок, и однажды так сильно укусил сам себя за острое худое плечо, что метка осталась на всю жизнь. Раиса разрубала ножом аспирин на четыре части, скармливала сыну химические дольки, похожие на клыки мелкого зверька, со щемящей тоской отмечая, что это уже пятая таблетка за день, но никакая химия не приносила облегчения. Лет в семь Мосс научился скрывать боль, до крови прикусывая язык, – только чтобы не видеть отчаянной суеты матери, её тёмных кругов под глазами, заострившихся скул и не слышать тревожный шёпот на вдохе: «Что, Витенька? Где, где болит?» Иногда ему казалось, что жизнь – это и есть боль, и если её не будет – не будет и его самого. Так намного позже он размышлял и о страхе: «Я существую, пока боюсь» – и даже не подозревал, насколько был близок к истине – той истине, которую выпестовал, точно последнее на земле живое бобовое семя, Логинов.


Рисовать Мосс начал рано, ещё до того, как сказал первое слово. Соседка Галина, на чью долю выпало частое сердобольное нянченье плохо евшего и мало спавшего маленького монстрика, как она любила за глаза называть Виктора, отчитывалась Раисе:

– Не жрёт ничего. А впихиваю – плюётся, поросёнок. Зато видела б ты, Рай, какие крендельбобели кашей вымазывает по столу! Макает палец в тарелку и рисует. Прямо Давинча какой. Собачья голова – ну ужас как на Фидельку, мопса моего покойного, похожа! Я там не оттирала на кухне, иди глянь, красота ж!

Уставшая после смены Раиса вытирала размазанную по столу кашу и с любовью глядела на сына, загадывая про себя, чтобы этот дар был единственным, что он унаследовал от отца.

Его приняли в бюджетный класс престижной художественной школы без конкурса и даже без обязательных для вступления домашних работ. Конечно, имя Александра Мосса сыграло не последнюю роль, но Бригитта Юрьевна, сухонькая юркая старушка какой-то дореволюционной лепки, с неизменной пуховой дырчатой шалью на детских шарнирных плечах, с камеей у горла и седой кичкой на темени, – бессменный директор школы и суровый селекционер юных дарований – была искренне убеждена: на детях гениев природа отдыхает и похрапывает. Поэтому приготовилась зачитать Раисе годами отшлифованную до последнего слога длинную речь о том, что такое, по её мнению, талант и что, дескать, конкурс обязателен для всех без исключения и лучше, мамаша, не мучайте мальчика, если рвения нет, – я, мол, чую, что нет, нет рвения. Но тут Мосс, задумчивый и полусонный, взял лежащую на столе шариковую ручку и на обратной стороне истерзанного гуашной мариной ватмана, торчащего из мусорной корзины, уверенным взрослым движением руки – в несколько смелых штрихов – зарисовал и класс, и растерянную мать, и миниатюрную аккуратную Бригитту Юрьевну, враз умолкшую, едва она увидела первые линии рисунка. На молчаливый полукивок директрисиной кички он лишь зевнул и спросил:

– А что такое «рвение»?


В классе Виктору было до невозможного скучно. Почему он должен рисовать кусок колонны с ушастыми завитками или вазу с пластмассовыми нарциссами? Вот есть же лица людей, и колышущаяся штора, блестящая на сгибах, и трещина на плинтусе, изогнутая и утолщённая у центра, как дождевой червь, – вот это, это интересно! Но педагоги, все до единого, ругали его за какие-то провинности, которые на слух звучали для него, восьмилетнего, страшно и непонятно: «наплевательское отношение», «искажённое понятие о дисциплине», «не поддающиеся коррекции изъяны воспитания». В глубине своего детского сознания он понимал, что это, наверное, и есть то самое загадочное рвение, которое безрезультатно искали и не находили в нём учителя. Но объясниться с ними не решался. При малейшей возможности он хватался за первые признаки насморка или кашля, симулировал приступы головной боли – всё, только чтобы его отпустили домой. Спектакль при постоянной бледности и аскетичности Мосса удавался ему всегда, хотя педагоги и смотрели на него с некоторым подозрением. А через полгода он совсем отказался идти в класс. Раиса уговаривала его несколько дней к ряду – но больше для собственного успокоения, что сделала всё для его таланта, а в глубине души была даже рада: сердце щемило каждый раз, когда он после уроков в обычной школе ещё ездил один четыре остановки на трамвае до школы художественной.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации