Текст книги "Кресло русалки"
Автор книги: Сью Монк Кид
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Уит улыбнулся мне, коснувшись моего лица другой рукой, обводя подбородок, губы. нос. Он уткнулся лицом в мою шею и глубоко вздохнул, и я растворилась в этом мгновении, в котором Уит, плоть моего тела и неистовое желание слились воедино.
Я обитала в этих мгновениях так, как мне никогда не приходилось раньше. Они настигали меня как бы через некий усилитель, делавший движения наших тел и пульсирующий мир вокруг нас более живыми и ослепительными, более реальными. Я даже чувствовала, как хрупки и тленны все мои движения, как всю мою жизнь они являлись ко мне, умоляя, чтобы я жила ими, даже лелеяла их, и как бесстрастно я обращалась с ними.
Позднее я думала о том, что если секс – это действительно разговор, способ сообщить нечто другому, то что сказали мы друг другу тогда? Откуда доносились эти отчаявшиеся, красноречивые голоса?
Потом я лежала рядом с ним, все еще обнаженная, согреваемая его телом, от которого исходили волны удивительного жара. Бедра мои были перепачканы грязью, крохотные зеленые листья мирта прилипли к икрам. Макс встал, побродил вокруг и, свернувшись, пристроился с другой стороны от меня.
– Я чувствую себя той женщиной с картины Гогена, – сказала я.
– Которой? – спросил Уит, еще теснее прижимая меня к себе.
– Экзотической островитянкой, каких он всегда рисовал. Ты знаешь. Обычно она была одета в красный саронг.
Уит посмотрел на череп, который я положила на крабовую ловушку, и улыбнулся. Потом провел пальцами вдоль выемки между грудей. Я увидела, что костяшки его кровоточат от крохотных уколов пальмовых листьев.
Макс захрапел. Уит лежал с закрытыми глазами. Сонливость после секса была мне непонятна. Адреналин бурлил в каждой клеточке моего тела.
Он начал дышать равномерно, как во сне, а я лежала и прислушивалась. Полдень плыл на волнах прилива, как смытый бурей с корабля груз. Уит спал. Я посмотрела на него. Потом по сторонам – и все казалось мне чудом. Белые крылья отвесно мелькнули над протокой – это скопа метнулась в воду, как низринутый с небес ангел.
Я чувствовала себя выселенной из прежней жизни, нет, не выселенной, отколовшейся. Свободной. Я лежала – гогеновская женщина, – упиваясь буйством случившегося, ощущая себя удовлетворенной, живой.
Только раз я подумала о Хью, и все во мне болезненно сжалось – ответная реакция моей старой жизни, ощущение ужасной нравственной ошибки. Словно ища защиты, я тесно прижалась к Уиту и лежала так, пока это не прошло.
Когда он проснулся, солнце уже клонилось к западу. Из шалаша мне были видны апельсинно-оранжевые краски, затопившие горизонт. Уит сел.
– Уже поздно. Я должен успеть к вечерне.
Когда я потянулась за одеждой, он спросил:
– Ты о чем-нибудь жалеешь?
– Ни о чем, – ответила я. Но это была неправда. Я жалела, что замужем. Что в конце концов я причиню боль Хью, уже причинила. Что Ди тоже будет больно. Что клей, скреплявший нас так долго, рассохся. Но о том, что было между нами, я не жалела. Могла бы, наверное, но не жалела. Я знала, что сделаю это снова. С одной оговоркой. Если не жалеет он.
Я не спросила его об этом. Не хотела знать. Мне была невыносима мысль, что сейчас он пойдет к вечерне и будет умолять Бога простить его.
Глава двадцать четвертая
Уит
Он не пошел к вечерне. И вообще в церковь. Быстро шагая, он пересек монастырский дворик, направляясь к своему коттеджу. Войдя внутрь, он, не включая лампу, сел за письменный стол и стал следить, как тьма сгущается за окном, безмолвно поглощая деревья.
К нему так давно никто не прикасался. Годы. Это был род эротической встряски – по крайней мере так он опишет это в своем дневнике. Когда он уже больше не мог различать очертания деревьев, он щелкнул выключателем и записал все от начала до конца, все, что случилось и что он при этом чувствовал.
Ему не следовало рисковать и записывать это, но он не мог удержаться. Чувства всегда были странными, неисповедимыми пометами в его сердце вроде тех, которые он однажды видел на камне в Росетте. Он разглядывал камень очень долго, за это время мимо успела пройти не одна сотня посетителей музея. Он чувствовал, что смотрит на что-то глубоко личное, и с тех пор пытался расшифровать эмоциональные каракули в самом себе, описывая их. Странно, но таким образом они становились понятны, превращаясь в глубокое чувство. Вот и сейчас. Он ощущал, как ее руки обнимают его. Видел ее тело, вытянувшееся на земле, мурашки на ее груди. Чувствовал, как снова растворяется в ней.
Он отложил ручку и встал, чтобы размяться. Он мерил комнату шагами и всякий раз, проходя мимо кровати, смотрел на прибитое в изголовье распятие. Кровать представляла собой простой матрас на металлической раме и занимала большую часть комнаты. Ему хотелось лечь на колючее бурое одеяло и моментально уснуть. Долгая ночь впереди пугала его.
Он занимался любовью с женщиной.
После этого он не мыслил себе жизни в аббатстве.
Он опустил жалюзи на створных окнах и снова сел за стол. Пытаясь быть практичным, он хотел препарировать ситуацию, рассечь ее на составные части. Он записал логичные на вид предпосылки случившегося. Близость с Джесси должна была восполнить потерю Линды. Или же теперь, накануне принятия последних обетов, он выискивал пути к отступлению? Может быть, его либидо, насильственно поставленное в условия такого жесткого самоограничения, внезапно бросилось в другую крайность? Ему даже пришло в голову, что поэты и монахи веками использовали сексуальное воображение, чтобы писать о своем союзе с Богом. Мог ли он искать в случившемся какой-то интимной близости с Богом?
Он перечитал все возможные причины, и они показались ему смехотворными. Они навели его на мысль о святом Фоме Аквинском и его сочинении «Сумма теологии», которое его наставник считал верхом совершенства, но все же на смертном одре философ признался, что все это пустяки по сравнению с тем, что он пережил в своем сердце.
То же чувствовал и Уит. Его рассуждения были мелочными, пустячными. Кучей дерьма.
Он сделал невероятную вещь, потому что любил ее, хотел ее, – вот единственное, что он знал. Он знал, что жизнь вновь лавиной накрыла его, чувствовал, каким обманчиво притихшим кратером было его сердце до того, как он встретил ее.
Закрыв записную книжку, он взял потрепанный томик Йетса и открыл на отрывке, который читал и перечитывал сотни раз.
Он встал и вымыл лицо и руки над раковиной. На костяшках пальцев обнаружил мелкие порезы. Он промыл их с мылом, потом снял рубашку, поднес к носу и понюхал. Он почувствовал ее запах, запах того, чем они занимались. Вместо того чтобы швырнуть ее в маленькую корзину с грязным бельем, он повесил ее вместе с другими, чистыми рубашками и рясами.
Вечерняя служба закончилась, и началось Великое Молчание. Теперь монахи сидели запершись в своих комнатах. Он услышал отца Доминика, который вернулся на полтора часа раньше, услышал, как застучала его машинка.
Натянув через голову футболку, Уит надел поверх куртку. Он открыл и бесшумно закрыл за собой дверь. Он не взял фонарика, только четки. На ходу они побрякивали в кармане. В небе висел новехонький месяц, и Уит знал, что через несколько часов начнется прилив. Он проступит среди остролиста, как перекипевший суп. Там, где они занимались любовью, вода поднимется на двадцать футов.
По ночам, когда Уиту не спалось, он обходил остановки на крестном пути. Это отвлекало, успокаивало его. Кроме того, ему нравилось, что они не в церкви, что это простые бетонные плитки, расположенные на земле, как плиты мостовой. Ему нравилась проложенная ими извилистая дорожка, вьющаяся за коттеджами между дубов, и животные, которые иногда мелькали перед ним во время прогулки, внезапный красный свет их глаз. Он видел полосатых скунсов, красных лисиц, сов и однажды – рысь.
У первой остановки он достал четки, приложил ко лбу и опустился на колени перед грубо вытравленным на камне изображением Иисуса, стоящего перед Понтием Пилатом. «Иисус, осужденный на смерть». Аббат сказал, что они должны вникать в эти сценки, проходя мимо, становиться частью их, но Уит едва мог сосредоточиться.
Закрыв глаза, он постарался вспомнить молитву, которую должен был произнести у первой остановки. Он не понимал, как это возможно – не увидеть ее вновь. Ему захотелось тут же побежать к дому ее матери и постучать в ее окно, как будто им было по семнадцать. Ему захотелось скользнуть к ней в постель, раздвинуть ее колени своими коленями, переплести свои пальцы с ее пальцами, слиться с нею и говорить о своих чувствах.
Он посмотрел на лежащий на земле камень. Он желал знать, приходилось ли Иисусу выдерживать подобную борьбу, любил ли он когда-нибудь женщину так. Ему хотелось думать, что да.
У второй остановки – «Иисус несет свой крест» – Уит снова преклонил колени, на этот раз с большей решимостью. Он прочел назначенную молитву и стал вглядываться в сценку, яростно мотая головой, когда ему виделась она.
Он стоял, склонившись над шестой остановкой – «Вероника отирает лицо Иисуса», – когда луч фонарика пронзил тьму, и он увидел направлявшуюся к нему фигуру. Уит поднялся. Он заметил только, что фигура была в рясе, но лицо находилось в глубокой тени, так что Уит понял, что перед ним отец Себастьян, только когда тот уже подошел вплотную к нему.
Свет на мгновение скользнул по лицу Уита.
– Так вот ты где, – сказал отец Себастьян. – А я как раз из твоего коттеджа. Искал тебя. Ты не был на вечерне, за ужином и – о, тайна тайн – не был у второй вечерней службы. Итак. Разреши эту великую дилемму и объясни мне, где ты был.
От тона, каким были произнесены эти слова, Уиту стало не по себе, он насторожился, чувствуя, что попался на удочку. Как будто отец Себастьян действительно все знал. Но ведь он не мог, откуда?
Уит посмотрел на звездную россыпь в небе, затем на отца Себастьяна, который скрестил руки под наплечником и буравил его взглядом из-за массивных стекол своих очков.
Отец Себастьян пришел из его коттеджа. Был ли он внутри? Заглянул ли в записную книжку?
– Ну, я жду, – сказал приор. – Ты был болен? Если так, то для больного ты прекрасно выглядишь.
– Я не был болен, отец.
– Что же тогда?
– Я был на птичьем базаре.
– Ты был на птичьем базаре. Разве не замечательно? Он прохлаждается на птичьем базаре, пока весь остальной хор исполняет свои обязанности.
– Извините, что я пропустил хор.
– Послушай, брат Томас, я – приор. Отвечаю за дисциплину в монастыре. Я один из тех, кто должен быть уверен, что все ведут себя правильно. Я этого не потерплю, понимаешь?
Если он и не знает, то уж точно подозревает что-то.
Уит ничего не ответил. Он долго стоял неподвижно, в молчании, выдерживая на себе взгляд отца Себастьяна. У него и в мыслях не было приукрашивать случившееся. И дело не в том, что он не чувствовал себя виноватым, – чувствовал. В тот момент, когда он вернулся с птичьего базара, где занимался любовью с ней, на него обрушилось чувство вины, острое и сокрушительное, гнетущее суровой необходимостью быть прощенным, и все же какая-то часть его ощущала себя безнаказанной, принадлежащей только ей, недоступная аббатству и даже Богу, тем, кто не распоряжался этой частью его души и не смел касаться ее.
Когда они проходили последние восемь остановок, рассыпанные между дубов, слабо светящиеся на земле, он отвел взгляд от отца Себастьяна, устремив его на окружавшее их дикое пространство болот. Он подумал о том, какое утешение таило в себе это место; его уединение там было свободой. Домом. Безвестной и благодатной нищетой. Что ему делать, если теперь самое желанное место для него не аббатство, а женское сердце?
– Не знаю, в силах ли я оставаться здесь, – выдохнул Уит, и голос его дрогнул на последнем слове «здесь».
По тонкой пленке слез, навернувшейся ему на глаза, отец Себастьян заметил, что Уит плачет, и подождал, пока тот прочистит горло и к нему вернется самообладание. Когда старый монах заговорил снова, выражение его лица изменилось, стало обезоруживающим. Неприязненность в голосе исчезла.
– Понимаю. – Он переступил с ноги на ногу и, приподняв очки, потер глаза. Вновь водрузив очки на нос, он сказал: – Я хочу, чтобы ты прошел остальные остановки. Если желаешь, можешь сделать это на коленях, в виде наказания. Но, главное, поразмышляй о своем призвании. Спроси себя: зачем ты пришел сюда и что для тебя значит укрыться здесь наедине с Богом? Каждый из нас задавался вопросом, в силах ли мы оставаться здесь, брат Томас. Всем нам пришлось отказаться от чего-то или от кого-то. – Он опустил глаза. – Ты же знаешь, что должен нести свой крест. Все мы должны.
Уит кивнул. Он хотел сказать: «Но я не знаю, в чем мой крест. Обходиться без нее теперь, когда я полюбил ее? Или обходиться без аббатства? Или это особая мука – быть духовным и плотским одновременно?»
– Когда пройдешь все остановки, ступай спать и отдохни, – сказал отец Себастьян. – Негоже тебе пропускать часы перед утренней обедней. Ведь они знаменуют возвращение света. Так что, возможно, это как раз для тебя.
– Да, отец.
Уит подождал, пока отец Себастьян удалится, гадая, пойдет ли тот к аббату или разговор останется между ними. Упав на колени, он приблизился к следующей остановке – «Второе падение Иисуса».
Уит повторял отрывок хвалебного псалма: «Милосерд и благ Господь, медлен на гнев и многомилостив…»
Потом куски из Песни Захарии: «Благословен Господь Бог Израилев, что посетил народ свой и сотворил избавление ему…»
Уиту хотелось, чтобы снизошел свет, свет, о котором говорил отец Себастьян, но еще больше ему хотелось потушить огонь в своем сердце.
Глава двадцать пятая
Наутро, после того как я занималась любовью с Уитом О'Коннером, я зашла на кухню и увидела мать: на ней был махровый халат, шея обмотана шарфом с гибискусами, и она готовила рисовый бульон галла. Четыре огромных алюминиевых кастрюли. Хватит на весь монастырь.
Она подняла крышку самой большой кастрюли, и из-под нее вырвались струйки белого пара, пахнущего креветками и колбасками.
– Что ты делаешь? – спросила я. – Сейчас семь утра.
Мне хотелось кофе. Хотелось посидеть на кухне совершенно одной и маленькими глотками не спеша пить кофе.
– Готовлю для монастыря. Мы должны отнести туда бульон к одиннадцати, прежде чем за дело примется брат Тимоти. Надо подогреть. Сделай себе бутерброды и завари чай.
Кулинарные справочники были разбросаны по кухонному столу вперемешку с луковой шелухой, хвостами креветок и зернами риса «Каролина голд». Если бы она не выглядела настолько собой, стоя у плиты, заколов шарф образком с изображением Богородицы и размахивая деревянной ложкой, я бы, наверное, запротестовала против такой дурости – готовить еду у нас, а затем тащить ее в монастырь.
– Как мы донесем все это до аббатства? – . спросила я.
– Провезем через главные ворота на тележке. – Казалось, она в отчаянии, что приходится объяснять мне такие самоочевидные вещи.
Я взяла кружку с кофе, вышла на крыльцо и села в плетеное кресло, накинув на плечи плед. Легкие, прозрачные облака плыли высоко в небе, и, просеиваясь сквозь них, золотистый солнечный свет отливал бронзой. Я поглубже уселась в кресло, чтобы следить за ними.
Спала я без снов, только однажды проснулась в холодном поту, охваченная тем же ужасающим чувством, которое испытала, лежа рядом с Уитом после того, что мы сделали.
Эти пароксизмы, как я поняла позже, были чем-то вроде вторичного шока. Они могли длиться неделями, отпуская и вновь накатывая, моменты безумной растерянности, когда я не узнавала себя, вдребезги разнося все мое понимание собственной жизни, все болты и гайки, на которых она держалась. Это было особое предобморочное состояние, состояние особой униженности, которая приходит, когда понимаешь, на что ты действительно способен. Постепенно этот вторичный шок сходил на нет, но вначале он мог едва ли не парализовывать меня. Вчера ночью это чувство прошло не так скоро, как тогда на острове с Уитом. Сидя на краю кровати и пытаясь обрести равновесие, я заметила рисунок, прикрепленный на стене рядом с дверью, подводные блики на лице женщины слабо светились, делая ее похожей на утопленницу. Глядя на нее, я еще больше разнервничалась, поднялась и встала перед туалетным столиком. Игольница все еще лежала там, и мое обручальное кольцо в ней. словно насекомое, наколотое на булавку, как образец ценной, но отвергнутой жизни.
Взглянув в зеркало, я увидела себя такой, какой была, – черный силуэт женщины, истекшей темнотой.
А что, если я потеряю и Хью, и Уита? Что, если я откажусь от Хью только ради того, чтобы Уит отвернулся от меня? И я останусь одна, брошенная.
Это был глубинный, безмолвный ужас, разве нет? Дыра, которую можно заполнять вечно; теперь я понимала, насколько он досточтим и потрепан временем, простираясь за Хью, за Уита, уводя к отцу.
В то утро, однако, и следа не было от того всепоглощающего страха, какой я испытала вчера ночью. Сидя на крыльце, я провожала взглядом облака и думала об Уите, нашей упоительной любви, ожидающей меня новой, иной жизни. У меня было чувство, что я нахожусь на самой дальней границе своего существа. И, несмотря на перемежающиеся судороги страха, это был на удивление прекрасный форпост.
Я сделала нечто немыслимое и все-таки не жалела об этом. Меня неизъяснимо, почти насильно влекло к Уиту, и пусть это было преступление, предательство, ошибка, но было в этом и что-то от чуда, похожего на святость, подлинную святость.
Подъезжая к аббатству, мы заметили Хэпзибу, стоявшую перед часовней Морской Звезды. Стоя на крыльце крытой дранкой церковки и держа в руках барабан галла, она обращалась к дюжине столпившихся вокруг нее людей.
Мы застали ее во время Большой экскурсии галла.
Я протиснулась сквозь группу туристов и остановилась, надеясь услышать хотя бы кое-что из того, что она говорит, и думая, бьет ли она в свой барабан так же громко, как на девичниках. Хэпзиба объясняла, что часовня была построена для освобожденных рабов на развалинах прежней церкви.
Рассказывая, она расхаживала взад-вперед, тихонько постукивая по барабану. Я не отрываясь глядела на ее изысканно повязанный тюрбан и длиннополый халат с поясом из материи цвета ириски с узором из маленьких зебр. Кэт однажды сказала, что они достаточно большие, чтобы на них могла охотиться кошка, но мне они нравились.
– Существует старинный обычай галла, – излагала между тем Хэпзиба. – Прежде чем наши люди могли принять веру, они три раза в неделю уходили в священное место в лесах и размышляли о состоянии своих душ. Мы называем это «странствием», потому что странствуем внутри.
Она ударила по барабану ладонью и пригласила экскурсантов пройти ознакомиться с часовней.
Когда туристы скрылись там, она подошла к нам и нежно обняла сначала Нелл, а потом меня.
Пока мать ходила проверить веревку, которой мы привязали кастрюли на заднем сиденье, Хэпзиба наклонилась ко мне.
– Ну как ты, Джесси?
Это был не просто вежливый вопрос, она старалась заглянуть мне в глаза. Я поняла, что она хочет знать, была ли я с Уитом на птичьем базаре, нашла ли череп, который она оставила рядом с веслом.
– Прекрасно, все прекрасно» – ответила я. – Хотелось бы послушать конец экскурсии, но мы везем обед в монастырь.
– Плавала на каноэ? – уточнила Хэпзиба.
Я почувствовала, что краснею.
– Да, вчера. Спасибо за череп. – Я вспомнила, что оставила его в шалаше Уита как талисман, надеясь, что он приведет меня обратно.
Мать снова забралась в тележку.
– Смотри, береги его, – шепнула Хэпзиба.
Монастырская кухня представляла собой ярко освещенную старую залу с высокими окнами со скошенными подоконниками и дубовыми шкафами, по низу которых были выжжены маленькие кельтские кресты. Она не слишком-то изменилась со времен моего детства, когда я исполняла роль второго шеф-повара. Мы стояли у разделочного стола посреди залы, мать периодически протягивала руку и командовала: «Картофельную давилку… форму для печенья… яблокочистку…» Я вкладывала каждый предмет ей в руку, как если бы она была хирургом, а я медсестрой. Наша «кулинарная операция», как она называла этот процесс, была делом серьезным. Ведь мы кормили святых.
Вид разделочного стола вызвал у меня в груди тупую боль. Я помедлила на мгновение с кастрюлей рисовой похлебки, уставясь на его изрубцованную поверхность. Все те же помятые медные котлы с неровными краями свисали с потолка, поблескивая в падавшем из окна свете. Неужели мать сделала это здесь, вытянув палец и опустив на него тесак, отсекший мясо вместе с костью? Здесь на нашем старом «операционном» столе?
Поставив кастрюлю на плиту, я подошла к большой раковине из нержавеющей стали и подставила руки под струю холодной воды. Я остужала затылок, когда вошел брат Тимоти. Он казался чрезмерно взволнован внезапным возвращением матери и без умолку болтал о поставках яиц и нехватке приличных помидоров. Он следовал за матерью по всей кухне, пока она выдвигала и задвигала ящики, рылась в промышленных размеров холодильнике и нюхала пучки душицы, сохшей на буфете. На ходу он шаркал и наклонялся вперед всем телом, как человек, идущий против сильного штормового ветра.
Мать сняла чистый, но хранивший следы серьезных пятен фартук с вешалки возле кладовки и надела его. Включив газ, она нагнулась посмотреть на голубые язычки, лизавшие днища кастрюль.
– Мне сказали, что вы обе здесь, – раздался голос позади нас. – Все аббатство ревет от восторга по поводу того, что вы привезли в этих кастрюлях.
Отец Доминик стоял в дверях, чуть переступив порог, разрумянившийся и немного взволнованный. Он пришел так быстро, что даже позабыл свою соломенную шляпу. Длинные седые волосы, окаймлявшие лысый череп, были аккуратно расчесаны.
Я не припомню, чтобы видела мать и отца Доминика в одной комнате с того самого дня, когда он приходил к нам с останками отцовской лодки. Сейчас я внимательно наблюдала за ними: мать автоматически отступила на шаг назад, едва увидев отца Доминика, и подняла руку, дотронувшись ею до шеи.
Отец Доминик посмотрел на брата Тимоти:
– Не мог бы ты пойти и наполнить кувшины в трапезной? И проверить, на месте ли солонки.
Повинуясь приказу вышестоящего, брат Тимоти пожал плечами и побрел наискосок через кухню, громко и уныло шаркая ботинками. Когда он вышел, отец Доминик поднял руку и ощупал голову, уверившись, что с его прической все в порядке. Он едва взглянул на меня, все его внимание было приковано к матери. Я видела, как он перевел взгляд на ее раненую руку, на мгновение задержавшись на телесного цвета шарфе, сменившем неуклюжую повязку.
– Я рад, что вы достаточно хорошо себя чувствуете, чтобы снова готовить для нас, Нелл. Мы без вас скучали.
Мне вспомнилось, как во время нашего последнего разговора он сказал «наша Нелл», как будто отчасти имел на нее какое-то право.
Мать вытирала руки о фартук.
– Я рада вернуться. – Ее слова прозвучали холодно, сквозь зубы – таким тоном она говорила, когда что-то ей сильно не нравилось. Я это хорошо знала. Резко крутнувшись, она отвернулась и принялась яростно помешивать рис.
Отец Доминик несколько раз попытался сложить руки на груди. Суставы вздулись и покраснели. Артрит, подумалось мне.
– Тук-тук, – сказал он, взглянув на меня с напряженной улыбкой.
На мгновение я задумалась, как ответить на эту навязчиво глупую игру отца Доминика. Переварившийся рис стал выплескиваться на раскаленную плиту.
– Кажется, я сегодня не в настроении играть, – ответила я, позаимствовав кое-что от тона матери.
Было абсурдно продолжать, но я почувствовала, что целиком на стороне матери; ей явно не хотелось иметь никакого дела с отцом Домиником. Однако она повернулась ко мне, смущенная, как я полагаю, моей грубостью и нежеланием поддержать веселье отца Доминика.
– Кто там? – строго посмотрела на меня мать.
После ее показного отвращения я меньше всего ожидала подобной реакции. Теперь я почувствовала, что она не хочет поддержать меня.
Отец Доминик решился ответить не сразу, но, как я поняла потом, исключительно потому, что ему пришлось отказаться от шутки, приготовленной для меня, и придумать что-нибудь новенькое, предназначенное только для нее. Что-нибудь дерзкое и до странности интимное.
– Апельсин, – сказал он.
Мать плотно сжала губы и слегка приподняла подбородок.
– Какой апельсин?
Отец Доминик остановился на расстоянии вытянутой руки от нее, так, чтобы я не могла видеть его лица. Он понизил голос, надеясь, что я не услышу его, но я совершенно отчетливо различила:
– Апельсин, апельсин, ты когда-нибудь простишь нас?
Лицо матери застыло, не выдавая никаких чувств.
– А ты, апельсин, когда-нибудь дашь мне спокойно готовить? – Потом, порывшись в кладовке, вернулась с большим пакетом муки. – А теперь, если вы не возражаете, я собираюсь испечь кукурузные лепешки.
– Кукурузные лепешки! – воскликнул отец Доминик. – Да хранит нас Господь! Мы вас недостойны. – Он не спеша направился к дверям, но через несколько шагов остановился и повернулся ко мне: – Ах, Джесси, чуть было не забыл. Там, в библиотеке, кое-кто хочет перемолвиться с вами словечком.
Я пересекла четырехугольный монастырский двор, заставляя себя идти непринужденно, не привлекая особого внимания, – походкой человека, собирающегося побродить по библиотеке, только и всего.
Переступив порог, я ненадолго задержалась перед статуэткой святого Бенедикта, державшего свой устав, и вынудила себя прочитать висевшую рядом на стене табличку, как, мне представлялось, должен был сделать набожный посетитель. «Выслушай, сын мой, эти предписания учителя твоего и открой уши твоего сердца…» Мое сердце билось и неистово стучало в груди. Пятнышки света, падавшего из окна над дверью, играли, перекатывались на сосновом полу. Я глубоко вдохнула и постаралась взять себя в руки.
Бродя взад-вперед по книжным туннелям, я время от времени останавливалась и, склонив голову набок, читала названия: «Созерцая Бога» Вильгельма из Тьерри, «О природе вещей» Лукреция, Собрание сочинений Сан-Хуана де ла Крус. Прислушивалась, не раздадутся ли шаги. Где же он?
Когда я дошла до читального зала, расположенного в задней части библиотеки, внутреннее напряжение лишь возросло. Я села за один из трех столов, обращенных к большому окну. Столешница была так отполирована локтями читателей, что я могла видеть свое отражение. Волосы мои были в ужасном состоянии. Сначала я пригладила их рукой, но затем, передумав, постаралась распушить снова.
Вид за окном напоминал мне живописное полотно – беленый дом, где монахи плели сети, забрызганный цветами фуксий и азалий. Японский клен, трава с синеватым отливом, укрывшийся в переменчивой тени крохотный холмик.
Дверь позади скрипнула, я повернулась и увидела Уита, стоявшего перед входом в маленький офис, смежный с читальным залом. Как выяснилось, офис отца Доминика.
Уит был в рясе и ботинках, в которых ездил на птичий базар. Я посмотрела на то место на шее, куда я его поцеловала.
Когда я зашла в офис, Уит закрыл дверь, щелкнул замком, и на мгновение мы застыли в тесной комнатушке, пропахшей парафином свечи, прикрепленной на выступе стены. Под потолком громко гудела лампа дневного света. Я заметила, что жалюзи на единственном окне были опущены, и искусственный свет казался гнетуще ярким. Я инстинктивно протянула руку к выключателю, следя за тем, как лицо Уита и вся комната погружаются в приглушенную полутьму.
Меня охватило проникшее до самой глубины чувство, что я принадлежу ему, чувство интимной близости. Я представила себе островок на болотах, любовно прижавшееся ко мне тело Уита, мир, вздымающийся и опадающий вокруг нас, нерушимую связь, установившуюся между нами. Я подошла и прижалась щекой к его плечу, чувствуя, как его руки, просторные рукава его рясы медленно заключают меня в объятия.
– Джесси, – сказал он немного погодя, – в библиотеке в это время обычно никого нет, но надо быть осторожными. – Он бросил быстрый взгляд на дверь, и я поняла, какому огромному риску он себя подвергает. – У меня всего четверть часа перед хором, но я должен был увидеть тебя.
Подняв голову, я посмотрела на него. Даже в полутьме я заметила крохотные синяки у него под глазами. Он застыл в странной позе, как будто набрал полную грудь воздуха и не в силах выдохнуть.
Я поняла, что меня приводит в ужас то, что творится с ним, его монашество, сила, которая привела его в аббатство. Если мы собирались быть вместе – а сейчас мне отчаянно хотелось этого, – то он тоже должен был хотеть этого так же, как он возжелал Бога, а я не знала, смогу ли соперничать с Ним. Я не хотела быть одной из мифологических сирен, которые своим обольстительным пением завлекали моряков на скалы, или, выражаясь точнее, русалкой Асенорой, обольщавшей монахов. Мне хотелось коснуться его лица, найти уязвимое место в его рясе, но я сделала едва заметный шаг назад.
– Ты можешь встретиться со мной завтра в два у причала? – спросил между тем Уит.
– Конечно. Я приду, – ответила я.
И снова мы замолчали. Пока мы говорили, рука Уита безвольно покоилась на моей талии, но он убрал ее, и, заметив, как он стряхивает что-то с пальцев, вытирая их о рясу, я поняла, что это мой длинный волос.
– Замечательно, что твоя мать снова готовит для нас, – сказал Уит. – Мне кажется, это признак того, что она поправляется.
Значит, мы будем говорить на общие темы? Будем стоять в этой комнатушке – уже не в романтических сумерках, а в обычной полутьме, – используя в целях самозащиты невинную беседу?
– Ее рука почти прошла, – сказала я, – но боюсь, что рассудок повредился навсегда.
Уит быстро взглянул на часы, стоявшие на столе рядом с небольшой стопкой «Русалочьей сказки» отца Доминика. Наступила нездоровая пауза, во время которой Уит прокашлялся. Что означала эта тяжеловесная неловкость? Осторожность? Для него это должно было быть нелегко. Или его прохладное обращение в каком-то смысле означало, что он отступился? Неужели он настолько раздавлен, уничтожен виной, что старается вернуть все на прежнее место? А может, он просто боится?
– После того, что сделала Нелл, – сказал Уит, – многие из нас не могли не подумать о том месте в Писании, где Иисус говорит о том, чтобы отсечь свою руку.
Его слова поразили меня.
– Неужели в Писании есть такой стих?
Уит посмотрел на стеллаж, вытащил Библию и стал листать страницы.
– Вот. Это из Нагорной проповеди: «И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя: ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну».
Я взяла книгу из рук Уита и молча перечитала слова проповеди, потом с силой захлопнула Библию.
– Так вот оно в чем дело? Вот откуда у нее эта мысль. Лучше отсечь палец, чем ввергнуть все свое тело в геенну. – Я сунула Библию обратно на полку. Это было нелогично, но я чувствовала какое-то легкое негодование.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.