Текст книги "Вяземская Голгофа"
Автор книги: Татьяна Беспалова
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Тимофей, как зачарованный, смотрел на округлые щеки унтера. Когда тот ухмылялся, на них появлялись забавные ямочки. Забористые русские морозы придали его коже нежный персиковый оттенок, покрыли жидкую бороденку благородной, не по годам яркой проседью. Откуда ни возьмись явился и комендант лагеря. Господин Раутенберг был старше годами, выше ростом, костляв и, кажется, не знал никакого языка, кроме родного. Комендант лагеря не гнался за модой и одевался сообразно русскому климату в белые валенки и длиннополый овчинный тулуп поверх офицерской шинели. Если бы не фуражка с орлом и тонкий арийский нос, коменданта лагеря вполне можно было бы принять за ломового извозчика.
– Sind Sie gut, Siegfried? Hoffentlich russischen Kālte gehen, um die bayerische heiβen Jungs profitieren?[25]25
Здоров ли ты, Зигфрид? Надеюсь, русские холода идут на пользу жарким баварским парням? (нем.).
[Закрыть] – Раутенберг хлопнул Зигфрида по плечу.
Щеки начальника лагерного конвоя залились ярким румянцем.
– Schützen Gefangenen – eine schlechte Arbeit für einen echten Soldaten.[26]26
Охрана заключенных – плохая работа для истинного воина (нем.).
[Закрыть]
– Мне бы настоящего боя! – добавил Зигфрид, не сводя глаз с лица Тимофея.
– Будет вам ещё настоящий бой, пидарасы, – тихо и внятно произнес Ильин.
– Dieser Mann… was ist das?[27]27
Этот человек… как его? (нем.).
[Закрыть] – вытаращил глаза Раутенберг.
– Ильин, – фыркнул Зигфрид.
– Warum ist er nicht bei der Arbeit? Warum unverschаmten uns hier?[28]28
Почему он не на работах? Почему дерзит нам здесь? (нем.).
[Закрыть]
– Diese Rebellen – Russian as. Lieutenant Pes Yagdgeshvader Gryunherts stand für ihn[29]29
Этот бунтарь – русский ас. Лейтенант Пес из Ягдгешвадер Грюнхерц заступился за него (нем.).
[Закрыть].
– Senden Sie diese Ilyina bei der Arbeit. Er ist zu stark unterwürfig zu sein. Morgen bei der Arbeit! Hören Sie, mein Freund?[30]30
Отправь этого Ильина на работы. Он слишком силен для того, чтобы быть покорным. Завтра же на работы! Слышишь, друг мой? (нем.).
[Закрыть]
Не только речь, даже вой и стон стали бы для Тимофея сейчас ужасной мукой. Он не мог раскрыть рта, не мог ни плакать, ни улыбаться. Он лишь покорно склонил голову, соглашаясь с решением лагерного начальства. Он смотрел под ноги на смешные белые валенки унтера Раутенберга, он жмурился, стараясь спрятать за гримасой боли своё торжество.
* * *
Ишь ты, вояки! По эдакому-то морозу на мотоциклетке гоняться! Ветер обдувает бесстыжие рожи. Один в каске, в вязаном шлеме, зенки прикрыты очками. Другой тоже в очках, но шапка на нем меховая с ушами да чудная кургузая куртка, что зада не закрывает. А на заду-то штаны ватные. Зато оба в валенках. Ишь ты, приноровились к советской действительности! Мотоциклетка мчится, на поворотах юзом стелется, того и гляди перевернется, ан почему-то не переворачивается. Нормальный человек на этакой машине уж заледенел бы весь да и сверзился б в сугроб доходить до ручки. А этим – ничего. Хохочут, скалят зубы. Есть что скалить! Смейтесь, смейтесь, пока зубы-то целы! Эх, не будь Фридриховна бабой, взяла бы в руки хоть полено, хоть кусок кирпича да так бы и хватила по очкам. А там будь что будет. Хоть режь её, немчик, хоть ешь – всё едино.
Каждый день ходила Фридриховна к набольшему немцу на квартиру, брала бельё, несла домой, стирала, сушила, утюжила и относила назад, в бывший дом купчихи Ленской, где квартировало знатное офицерство. У каждого хрыча была отдельная квартирка. В преддверии опочивальни, в проходной ли комнатенке, в теплых сенях ли, неизменно обитал ординарец. Что и говорить, у немцев строго. Всё согласно дисциплине. Но к ней, к Фридриховне, особое отношение и большое доверие как к исконной немке. Знает Фридриховна: и вид её, и повадка – всё по нраву новым хозяевам Вязьмы. Хоть женщина она и простая, и подрабатывает прачкой, но обращение с ней почтительное, плата щедрая и своевременная согласно уговору. Всякий раз, идучи до начальства, Фридриховна одевалась победнее. Платок на голову повязывала постарее, но всегда чистый, штопаный. Пальтецо же надевала и вовсе дореволюционное – доброе наследство княгинюшки Долгоруковой. Полная была дама, в теле. Фридриховне в её пальто удобно, свободно. Можно под него и теплую кофту поддеть – всё поместится в такое пальто – и тело, и кофта. Модный был фасон когда-то, да ныне любая одежа модна, коли не рвана.
Насмотревшись на лихую езду немецкого мотоциклиста с пассажиром в коляске, Фридриховна подзадержалась. Надо же и со старой приятельницей хоть парой слов перекинуться. Долго-то разговаривать не хочется. Ольга Поликарповна и до войны была непроста, а сейчас и вовсе схудобилась. Плохо ей живется. Жалуется так, словно одна лишь она страдает. Только у неё одной снаряд в крышу угодил. Только её огород минами завален так, что за загородку войти страшно. Об остальных бедствиях и речи нет. У кого и где дети да мужья – это вовсе запретная тема. Тс-с-с! Ни слова!
Вытащив вязаную рукавицу из цепких пальчиков Ольги Поликарповны, Фридриховна отправилась дальше. Только повернула за угол старой купеческой улички – тут как тут рабочая команда. Лагерники. Ещё хуже, чем старая приятельница. Глаза бы не смотрели на такое. Но как повернуться к миру задом? Да и на что смотреть, коли повернешься? По обеим сторонам улицы разрушенные дома – руина на руине. Смотришь – на глаза слезы наворачиваются. Ведь в каждом домишке жили люди. Свои, не чужие. Жили-были да сгинули. Что делать? Надо поворачиваться лицом к лагерной команде. Исхудалые пленники тащатся руины разбирать. Спереди, сзади и по бокам – внимательный конвой с автоматами и собаками. На случай встречи с такими вот хвостатыми тварями Фридриховна имеет при себе гостинец. Случится неприятность – всегда можно откупиться. От злодея на двух ногах – откуп дорогой, от четвероногого – подешевле будет.
Она увидела парня сразу. Молоденький, меленький, по фигуре и повадке видно – сильно прыткий. На башке нелепая рваная, грязная шапчонка. Фамильная реликвия – не иначе. Гимнастерка вроде офицерская, а ватник – с чужого плеча – сильно велик и настежь распахнут. Обут кое-как, шея из воротника торчит тонкая, бороденка растет еле-еле, кадык под бороденкой дергается, будто парень песню поет, но слов что-то не слыхать. Шапка надвинута на лоб – глаз не разглядишь, помыслов не угадаешь. Сам держится сбоку колонны, конвоир то и дело его в бок толкает. И сам лается, и пес его гавкает. Парень же, будто глухой, знай, к обочине жмется. Неужто сбежать надумал? Да куда тут сбежишь, сердечный, когда вокруг одни сугробы да руины? А вот и мотоциклетка давешняя. Только водитель в каске с автоматом куда-то делся, а за рулем высокий немчик в меховом шлеме. Правит лихо. Пилот-летчик, не иначе. Так слева направо, с сугроба на сугроб мотается, будто что-то в механизме у него неисправно или сам он пьяным-пьян.
Вот вылетел в хвост колонны и сходу врезался в идущих печальных пленников. Те принялись в стороны скакать. Ни дать ни взять – кузнечики в траве. Конвоиры орут, псы их брешут. Фридриховна собачий подарок из кармана вытащила – хорошо обглоданную кроличью лапку, заднюю, очень вкусную, да ближайшему псу в морду сунула с добрым немецким напутствием:
– Bitte![31]31
Пожалуйста! (нем.)
[Закрыть]
Собака вцепилась зубами в подарок. Конвоир принялся лаять пуще прежнего. Успел, оккупант, много слов русских выучить. Фридриховна стала оправдываться, краем глаза посматривая, как немчик рушит мотоциклеткой стройность рабочей колонны. Рушит, а сам головой, будто филин, во все стороны вертит. Высматривает кого-то, а высмотрев, хватает за бока и прямо в пустую люльку, под фартук сует. Эх, конвоиры-то в Вяземском лагере бестолковые. Наверное, всех из деревень понабрали, необразованных. Вместо того чтобы за мотоциклеткой смотреть, они из сугробов по обочинам пленных собирали да снова строили в колонну. А немчик в меховом шлеме на педаль ножкой надавил, ручонкой в высокой краге рукоятку крутанул и быстрее прежнего понесся. Только теперь уж из стороны в сторону по дороге его не мотало. Ехал ровно, будто по рельсам, и очень быстро.
– Пошля вонь, старая шилюх! – гавкнул напоследок конвоир, и Фридрховна поплыла прочь.
Свернув за угол, она увидела пустую, лежащую на боку мотоциклетку. Пустынная, знакомая с детства улица сбегала под уклон. Наверное, именно эта уличка Вязьмы оказалась разрушена более других. Кое-где невдалеке дымили трубы, но это всё на соседних улицах. На этой же, наверное, не осталось ни одной целой трубы. Фридриховна попыталась припомнить названия улички – и новое, и дореволюционное, но её увлекла мотоциклетка. Колесо коляски неистово вращалось, будто силилось сорваться с оси и унестись самостоятельно, отдельно от мотоциклетки вниз по улице. Сама же люлька была пуста. Выходит, немчик в меховом шлеме и арестант, сбежавший от конвоиров, оба скрылись. Неужто вместе? Фридриховна заскользила вниз по улице, немало досадуя на себя за излишнее любопытство. Вот одна заснеженная руина – бывший дом мещан Пресновых, вот другая – забор разбит на щепы, ворота уцелели, но за ними лишь груды битого кирпича, обильно припорошенные снегом, а над ними покосившаяся печная труба, и ничего более. Или, может, всё-таки что-то есть? Фридриховна сунула нос за воротину. Конечно, оба голубчика здесь. Один распластался на снегу в позе распятого Христа. Шапка отлетела в сторону, нечесаная голова лежит прямо на снегу, телогрейка распахнута, кадык дергается, руки посинели – того и гляди помрет. А немчик стоит над ним с пистолетом в руке. Зачем совал в люльку-то? Неужто затем, чтобы пихнуть за ворота и тут пристрелить? Фридриховна, стараясь тише дышать, прислушалась.
– Ты пристрелить меня надумал, Роберт? – тихо спросил парнишка-арестант.
– Спасат надумал! Бери маузер! Беги!
– Не могу бежать. Дай перевести дух, – парнишка закатил синие глазенки, затих. И немчик замер, будто лошадиную дозу брома хватанул.
– Ты похлопай его по щекам-то! – возмутилась Фридриховна. – Да одежку запахни. Да шапку на голову насунь. Он, наверное, намерзся в лагере-то. А теперь на снегу распахнутый валяется. Смотри: помрет, и без толку тогда все твои подвиги.
– Welche Art von Exploits, Frau! Ich – predatel. Ich half, um der Gefangenschaft zu entkommen[32]32
Какие там подвиги, женщина! Я – предатель. Помог сбежать пленному (нем.).
[Закрыть], – печально проговорил немчик и, спохватившись, завопил по-русски:
– Хватай, бабака, аса! Тащи его в свою беролагу.
Фридриховна развязала платок. Ничего! Сама-то не замерзнет! Под платком у неё старенькая батистовая косынка. Платок повязала как следует, плотно, чтобы не поддувало. Не позабыла давних навыков-то! Ведь в прошлые времена она барчуков нянчила. Заодно серую морду варежкой потерла, и ненапрасно. Пленный очи разлепил да как хорошо посмотрел-то! Остро, зло глянули на неё серо-голубые глазенки. Значит, будет жить. Значит, не напрасно рискует Фридриховна.
– Вставай, родимец! – попросила она солдата. – Старая я. Не смогу тебя тягать, а санок при мне нет!
Пленный попробовал подняться. Встал неуверенно на колени, зашатался. Вот-вот снова рухнет.
– Не падай, Тимка! – заверещал немчик. – Ты герой. Останься герой! Тащи его, бабака!
– Как я его потащу?
– Schneller![33]33
Быстрее! (нем.).
[Закрыть] – рычал неугомонный немчик. – Вали на горб! Тащи!
Ну как тут не подчиниться? Фридриховна попробовала поднять солдатика под мышки – легким оказался. Видать, долго голодал. Да и ростом не вышел, не перерос и Фридриховны, а она уж роста невеликого, зато сытая.
– Hilf mir, Genosse! Man kann nicht zu bewāltigen. Ich bin alt![34]34
Помоги, товарищ! Одной не справиться. Старая я! (нем.)
[Закрыть]
– Sie sind ein Deutscher, meine Mutterchen? Komm, beeilen Sie sich![35]35
Ты немка, матушка? Давай, давай, поторопимся! (нем.)
[Закрыть]
Немчик не особенно церемонился с пленным. Где волочил за шиворот, где хватал подмышки и толкал перед собой. Бывало, и морщился, и отплевывался, что и не мудрено. По лохматой бороде арестанта вши скакали, как акробаты в цирке-шапито. Фридриховна ни жива ни мертва плелась позади. Несколько раз хотела уж дать деру. Да куда нынче в Вязьме побежишь? Разве в комендатуру, доносить. Но на это сил и решимости не хватило. Так и плелась позади обремененного странной ношей немчика, бормоча:
– Ты меня сдашь потом! Доложишь начальству о пособничестве! Болтаться мне, старой, на виселице!
– Er hatte eine bessere Druck in Ihrem Keller, als am Galgen zu hāngen! Verstehst du nicht? Wāhrend seines Fluchtversuch wird gehāngt werden! Diese Person – der Pilot-ass. Hero![36]36
Ему лучше сдохнуть у тебя в подвале, чем болтаться на виселице! Разве ты не понимаешь? За попытку побега его повесят! Этот человек – летчик-ас. Герой! (нем.)
[Закрыть] Спаси его, бабака!
Услышав крик немчика, вшивый герой оживился. Да так рьяно оттолкнул руки своего спасителя, что тот кубарем покатился в снег. Сам завертелся волчком. По сторонам так и зыркает синющими глазами.
– Куда бежать, бабка? – тихо спросил летчик-ас, вперив во Фридриховну острые глаза.
– Беги прямо до угла. Там налево. Как увидишь по левую руку дом с провалившейся крышей – сразу сигай через забор. На дворе сиди тихо. Жди меня.
Но летчик-ас побежал не сразу. Сначала к немчику кинулся, помог из сугроба выпростаться, за руку схватил, трясет.
– Прости меня, Роберт! Хороший ты парень, но иначе не могу, – сказал летчик, прежде чем ударить немца по лицу.
Летчик-ас – беглый арестант – ещё лет пятьдесят протянет, детей-внуков народит. Это где же видано, чтобы голодный человек сытого так ударил? Немчик с одного удара навзничь опрокинулся обратно в сугроб и замер в полнейшем бесчувствии. Ещё миг – и арестанта след простыл. Фридриховна семенила домой в полной уверенности: летчик-ас сделал всё в точности, как она велела. Куда надо и добежал, и сиганул, и затаился, и ждет теперь её.
– Эх, любит тебя Господь, летчик-герой. Любит, только непонятно почему, – приговаривала она, высматривая среди заснеженных крыш свою, слегка порушенную легким снарядом.
* * *
Вовка вошел в Вязьму вместе с ранними сумерками со стороны бывшей деревеньки Крапивня – унылого, похороненного под глубокими снегами пожарища. Миновал безлюдную, дотла сожженную окраину города, стараясь не смотреть по сторонам. Да и на что смотреть? Всё та же неприглядная картина: обвалившиеся стены, почерневшие трубы, поваленные, изрешеченные осколками заборы, безлюдье. Навязчивый запах гари и человеческих испражнений смешан со сладковатым душком гниющей плоти – вот такие ароматы нынче витают над некогда советскими населенными пунктами. В лесах получше – там морозная свежесть и относительное безлюдье. Это если не считать неупокоенных останков. И относительная безопасность. Это если не обращать внимания на разжиревших волков. Впереди мост через реку, а значит, придется иметь дело с караульными. Справа должна быть железная дорога, люди и всё те же караулы. К железной дороге Вовка решил не соваться – брел по пожарищу, внимательно присматриваясь и принюхиваясь. Недавний снегопад сгладил очертания пейзажа. Похоже, погорельцы или погибли вместе со своими жилищами, или нашли новые обиталища. Успели собрать уцелевшие пожитки и перестали наведываться к руинам. На свежем снегу не было иных следов, кроме Вовкиных. Это обстоятельство беспокоило его до тех пор, пока он не обнаружил звериные следы. Вовка потряс головой, зачерпнул снежку, потер им лицо между налобьем волчьей шапки и бородой, закрыл и снова открыл глаза. Нисколько не изумляясь, кладбищенский сторож из деревни Скрытня, зайдя на окраину уездного города Вязьма, узрел на снегу волчьи следы.
Караульные у моста, на счастье, оказались пьяны. Один из них скинул с плеча ремень трехлинейки, наставил на раннего прохожего штык, раззявил щербатый рот в кривой ухмылке.
– Кто таков? А ну…
– Да оставь ты его, Петька! – проговорил другой, смутно знакомый. – Это кладбищенский сторож из Скрытни. Умом тронутый.
Щербатый опустил штык долу. Двое других окинули мутными буркалами Вовкину вшивую сутулость и отвернулись, а он ступил на чиненый-латаный настил моста. Кожаные подошвы валенок скользили по мерзлым доскам. Стараясь удержать равновесие, Вовка позабыл о пьяных караульных. Он старался разглядеть знакомые очертания приречных кварталов, но глазу не за что было уцепиться – одни снеговые холмы кругом. Где же домик Дарьи Асафьевны? Где высоченные тополя, что закрывали собой его кровлю? Его крашеные синей краской ставни? Он помнил их с тех пор, как впервые в 1920 году попал в Вязьму. Это Дарья Асафьевна познакомила его с Марфой. Вовка лениво шарил глазами по сторонам, и, не находя знакомых ориентиров, брел наугад.
– Ну что же делать! – бормотал он. – Лишь тлен и пепел… Тлен и пепел.
Вязьма не богата на высокие каменные дома. Всё деревянные срубы да неопрятные заборы, да народец шалопаистый. А сейчас и этого не стало. Заборы посечены железом, завалены. Улицы, будто пасть щербатого караульщика, – дома через один порушены да под снегом похоронены. Одна радость: шпили колоколен да купола. Как в давешние времена, поднимешь глаза к небу, а там они парят вместе с пташками небесными. Только раньше пташки певчие были, а ныне – воронье. Вовка брел задрав голову, смотрел из-под волчьей шапки на шпили колоколен. До того насмотрелся, что сделалось ему жарко и под нательной рубахой, и под волчьей шкурой на голове вши зашевелились. Да, Вязьма сильно переменилась. Вместо прежних улиц – поля обгорелых руин. Может быть, напрасно он тащился в такую даль? Что, если лепшего друга Ксении, летчика-героя, нет в здешних лагерях?
Но по Земле не только змеи да тараканы ползают. Слухами Земля полнится. Народишка плачет, сетует на собственную беду, а чужою бедой нет-нет да и утешится. Свое горе легче пережить на фоне чужого, более ядреного. Говорливые обыватели из окрестных, потрепанных войной городишек, молчаливые лесники, неизменно в любую войну в мор и глад бродящие по окрестным лесам – все говорили Вовке одно: в Вязьме есть лагерь, да не один. А в лагере том – пленных тысячи. Люди потерянные, не только Божий страх утратившие, но и веру во всесилие новоявленного советского царя-гороха. Жрут землю, гадят кровавым калом, выдыхают чуму. Ксенькин летчик по грехам его должен в таком месте оказаться, если жив, конечно. Как, бишь, его? Ильин? Ильин! Бредя по болоту в сторону Вязьмы, находил Вовка неприбранных красноармейцев. Много находил. Каждую находку тщательно осмотрел, фамилию каждого постарался установить. Среди невинноубиенных нашлось двое Ильиных, но оба – старые кудлатые мужики. Совсем не москвичи. Справлять кладбищенскую работу в разгар зимы – дело неблагодарное. Все силы отдашь незахороненным мертвецам и сам с ними рядом ляжешь, но не в могилу, а поверх земли. Вовка читал молитвы над ними, как мог. Бывало, отвлекался на собственные ужасы, возможно, пропускал важные места. Да и как иначе? Не свят же он человече. Да и бродит по болотам четвероногий, вечно голодный хищник. Да и враг по болотам бродит, клацая смертным железом. Подолгу на одном месте не позволяет остаться. Так уходил Вовка прочь, оставляя за спиной незахороненных, надвинув пониже волчий треух, чтобы не слышать стона душевного православных покойничков. Порой казалось ему, будто телогрейка на спине дырами пошла, как от пулевых попаданий и валит из тех дыр зловонный дым, и занимается завшивленная вата огнем. Попал же ты, человечий огрызок, при жизни в ад! Порой он падал где придется на колени и молился истово за души потерянные. За тех, кто ныне мечется над мерзнущими болотами, оставив в непролазной чаще тела, и за тех, кто едины пока с телами. Но этих, второго сорта мертвецов, Вовка пока не видел.
* * *
Оскальзываясь на каменном крошеве, спотыкаясь о древесный хлам – останки разметанных взрывами срубов – Вовка добрел до знакомых мест. Старинная купеческая уличка, знакомая-презнакомая, исхоженная вдоль и поперек. Здесь по обе стороны дороги стоят добротные двухэтажные дома. Первый этаж – всегда каменный, второй – сложен из бревен. Крыши покрыты свежим шифером. На окнах – резные наличники. Палисадников нет. Низкие окна первых этажей выходят прямо на тротуар. Каменная кладка на проезжей части – старая. Талая вода наносит грунт и летом трава пробивается в щели. В сырую погоду на улице грязновато, и прохожие жмутся к стенам домов и заборам. Между домами сплошняком – всё заборы, воротные столбы, ворота. Чтобы попасть, положим, в гости, надо постучать в ворота. Если тебя пустят во двор, придется обойти вокруг дома, зайти в пахнущие берестой и рассолом сени. Там найдется и узкая лесенка с перильцами – путь на второй этаж. А если выйти опять на двор – там, за грядками в ряд, сараи да погреба. А заборы все одинаковые да и домишки один с другим схожи – подернуты копотью, посечены осколками. Раньше он опознавал нянюшкино окошко по розовым соцветиям герани в голубом глиняном горшке, а ныне все оконца одинаковы: плотно зашторены, похожи на зажмуренные в ужасе глаза. Эх, хоть бы не застать на месте нянюшкиного жилья запорошенную снегом руину! Пусть никто не отопрет ворота – для такого мастака, как Вовка, несложно перемахнуть через двухметровый забор. Времена нынче нехорошие – незваному гостю никто ворота не отопрет. Темным-темна Московская улица, ни огонька, ни тени прохожего, но и руин тоже не видать. Ах, вот кажется, и знакомый домик: на каменном цоколе почерневший от старости сруб. Окна первого этажа плотно занавешены. Сруб над каменной кладкой уцелел, но крыша печально просела и прикрылась, будто стыдясь собственного увечья, снеговым покрывалом. Между порушенных стропил грозящим перстом торчала целехонькая печная труба. Посчастливилось нянюшкиному домику не сгореть, не обернуться горкой бессмысленного хлама. В первом, вросшем в вяземскую мостовую, каменном этаже теплилась жизнь.
Вовка перемахнул через знакомый забор и прямиком угодил в ямину. Площадной брани, сорвавшейся с бороды, преградил путь крестным знамением. Благо креститься теперь большевики не запрещают. Не запретили ведь они ему совершать панихиды над неупокоенными, сражавшимися за их же дело? Так не запретят и похоронить в вяземских снегах отважного героя – обидчика его новой жены. Вовка крался через загаженный двор, сокрушаясь о нынешнем беспорядке. За домом был хорошенький огородик. Там хозяйка овощи выращивала, там, в дощатых клетях, держали кур и коз. А ныне тишина: на знакомом дворе: ни блеяния, ни кудахтанья. Однако дровник заполнен более чем наполовину, выгребная яма исходит едва заметным парком и к ней ведет свежий след. Из дома-то никто не вышел, не справился у него, кто таков, к кому, зачем. Неужто опять придется заупокойные молитвы читать? Да ведь не лес же здесь, не болото. Вон, над крышами купол колокольни всё ещё виден. Есть кому творить панихиды. Скоро его ночь скроет, а так хочется эту ночь под крышей провести, в домашнем тепле кипяточку попить! Да он и за постой готов платить – за спиной полный мешок зайчатины. На болотах да в лесах трех огромных русаков убил. Да готовить их было недосуг, страшно в нынешние времена в лесу костры жечь.
Входная дверь оказалась не заперта, но это не насторожило Вовку. Дверь открывали недавно – снега не успело в щели намести. В теплые сени пробивался из-под двери свет. Хитрят жильцы. Так устроились, что с улицы домик выглядит нежилым. Вовка прислушался. Голосов не слышно. Никакой речи: ни русской, ни немецкой – ни-ни. Стараясь не шуметь, он пересек сени, открыл дверь в скудно освещенную кухню. Хозяйка стояла на пороге и смотрела на него так, будто ждала с самого утра.
* * *
– Здорово, князюшка! – Баба чуть не в ноги ему поклонилась.
Вовка бросил на пол мешок с зайчатиной. Задубевшие тушки зверьков зазвенели, соударяясь, как чугунные чурки.
– Мороз! Да, батюшка? Да отвечай же, или онемел?
Вовка смотрел на старуху, силясь совладать с телесной дрожью.
– Немцам так же кланяешься, старая? – спросил он наконец.
– Кланяюсь. А то как же!
– Это зайчатина. Плата тебе за постой. Пустишь? Мне баню и кипятка, и мыла дегтярного. Вши заели.
– Ото вшей большая опасность, князюшка. Уж мы-то тифа пока избегаем, но про империалистическую помним, как же! Тогда пол-Москвы в тифу лежало.
Евгения Фридриховна, баба Женя, была словоохотлива. Всё так же осмотрительно перемещала своё крупное тело по тесной горнице. На каждый осторожный шажок у неё приходился десяток слов. Слова всякие, и нужные-полезные и пустые, катились, жужжали, лились неудержимым потоком. Вовка оглядел горницу. Все вроде бы в порядке. Возле печи – груда дров, тех самых, что Евгения Фридриховна притащила из дровника. В печи весело горит огонь. На печи булькает в чугуне варево. Пахнет картошкой в мундире и хлебом из смесовой муки. В этом доме не голодают.
– Хорошо, что живем не на отшибе, – заметив его внимание, проговорила баба Женя. – Окраины все разрушены. Видел ли? Видел! И что бомбами нас едва не разнесло – тоже во благо. На верхнем этаже жить невозможно, потому и немцев на постой не определили. Второй снаряд на двор угодил. Тоже подобру, удачненько! И стена не пострадала, и забор устоял. Чудо как хорошо! Я по краешку ямину обхожу, приноровилась, а прочие и носа не кажут. Нынче такие времена. Одной безопасней.
Почувствовав домашнее тепло, вши на вороте, под рубахой, оживились, заерзали. Вовку снова начал трясти озноб.
– Я схожу за водой, старая. Хочу корыто принять, – проговорил он. – Надо от чужого тела избавиться и своё надеть. Ты как думаешь?
Евгения Фридриховна промолчала, как будто вовсе и не слышала его, словно не нашлось у неё для такого случая ни полезных слов, ни пустых.
* * *
– Вот помню, я пестовала тебя, а ты хорошим мальчиком был. Послушным, но упрямым.
– Как это? – усмехнулся Вовка. Знакомая вонь дегтярного мыла была ему сейчас милей ароматов дорогих одеколонов.
– Да так, Мишенька! Когда дело касалось судеб других людей, ты покладистость проявлял, а когда твоей личности касалось, становился вредным, что тот козел.
– Спасибо! Обласкала! – Вовка в третий раз поменял воду в корыте. Теперь надо обрить голову, а вот бороду лучше сохранить. Для этого и предназначена бутыль с керосином. Вон стоит в углу.
– Да-да, не гнушайся. По нынешним временам я – богачка, – подначивала старуха.
Из-за ситцевой ветхой занавески, разгораживавшей кухню на две части, поварню и, в случае надобности, помывочную, выпросталась старушечья рука.
– Чистое белье. Есть и валенки, и тулуп. И шапку свою страшную мне отдай. Я из неё насельников-то выселю.
Вовка не стал препираться со старухой из-за шапки, хотя слишком уж чистым показываться на улицах Вязьмы ему не хотелось.
Когда занавеска была отодвинута, Вовка предстал перед слезящимися очами своей старой воспитательницы. Процедура его обращения из лесного бродяги в выпускника Императорского училища правоведения завершилась.
– С эдакой бородой тебе кеннкарта в комендатуре не получить, – проговорила Евгения Фридриховна. – Даже при всех моих хлопотах – вряд ли.
– Почему? – удивился Вовка. – Вполне патриархальный вид. Чем я теперь не русский крестьянин-лишенец?
Евгения Фридриховна сделала два шаркающих шага. Силы оставили её внезапно. Так она и повалилась, рыдая, на руки своему постаревшему воспитаннику.
– Я-то при каждом твоем приходе все об одном думаю, – причитала она. – Обратится ли кладбищенский сторож в Михал Михалыча на этот раз? А ну как придется мне до конца дней Вовку Никто чаями поить?
– Разница невелика, – отозвался Вовка, рассматривая в подслеповатом зеркальце клокастую свою бороду.
Ничего, что небрежно пострижена и керосином воняет. Кто сейчас прилично выглядит? Даже сами немцы – раса победителей – портянки пленных на головы мотают, в солдатскую прелую кирзу арийские ноги прячут. Посмотришь: шайка нищих бродяг, а не армия. Муштрует немецкого солдата строгий унтер, воспитывает русская зима!
Помылся, побрился, надо и помои вынести. Старая Фридриховна выставляет на стол хорошие харчи. Не только картошка и маргарин у неё на ужин. Есть и яйца, и творог, и даже свиная колбаса.
– Думаешь, откуда это, Миша? Так я ж эдентическая немка и кеннкарт[37]37
То, что в нацистской Германии называлось kennkarte, можно перевести на русский язык по-разному: паспорт, идентификационный номер, удостоверение личности. Начиная с 1941 года нацисты начали выдавать kennkarte не только жителям Германии, но и лицам, проживающим на оккупированной территории. 15 сентября 1935 года VII съезд НСДАП принял «Закон о гражданстве рейха» (Reichsbürgergesetz), который вводил ряд серьезных различий между «гражданами рейха» и людьми, «принадлежащими к государству». К первой, привилегированной, касте относились только те, кто имел германскую или родственную ей кровь и «своим поведением доказывал, что он готов и может верой служить германскому народу и рейху». Идентификационные удостоверения неарийцев отличались по цвету в зависимости от этнической принадлежности носителя. Так, евреям и цыганам выдавали желтые kennkarte, русским, украинцам, белорусам, грузинам и прочим выходцам из СССР – синие.
[Закрыть] у меня серый!
– Этническая, – поправил Вовка. – А потому помои выношу я – недочеловек!
* * *
Голод не тетка, а холод и того пуще. Вовка прытко выбегал во двор, а возвращался ещё быстрей. Соседи Евгении Фридриховны сбежали из Вязьмы вместе с отступающими частями РККА. Стесняться было некого, но кто себя не бережет, тому и кеннкарт не поможет. Первое ведро помоев Вовка выплеснул в свежий снег возле крылечка и остался собой недоволен. Второе потащил туда, где возле дощатой клети темнела деревянная крышка выгребной ямы. Где-то здесь должен находиться погреб – небольшая земляная нора, закрывавшаяся дощатыми же, плотно запирающимися дверьми. В погребке Евгении Фридриховны летом было прохладно, а зимой достаточно тепло – и картофель, и иные припасы не промерзали даже в лютую стужу. Вовка опорожнил ведра. Курить на холоде не хотелось. Намного приятнее после долгого путешествия по снегам, после ужаса смерти и суетливых, греховно поспешных молений насладиться табачком в теплой кухоньке старой няни. А тут, как назло, снег блещет, сияет бриллиантовой россыпью, и это несмотря на новолуние! В черно-белом ночном мире, где нет уличных фонарей, где живые окна человеческого жилья не расцвечивают сугробы желтыми искрящимися квадратами, где ночное светило не желает видеть корчащуюся в агонии землю, а звезды жмурятся подслеповато, словно смаргивают слезы, снег должен быть матовым, без блеска. Ибо нет источника света, способного зажечь на нем сверкание бриллиантов. Вовка закурил, пнул зачем-то пустое помойное ведро. Оно с тихим бряком ударилось о двери погреба, заставив их приоткрыться. В узкую щель между створками двери брызнул блеклый луч. Брызнул и тут же иссяк. Вовка рывком распахнул двери погреба. Чему гореть в холодном погребе? Неужто керосин занялся? Но он не станет гореть скудной свечечкой. Как полыхнет – вся округа сбежится. Между тем внутренность погреба снова осветилась. В едва живом колеблющемся свете он увидел ступени – простые, почерневшие доски. Он успел сосчитать до семи. Верно, ступеней в погребе его старой воспитательницы и раньше было ровно семь. Потом чья-то быстрая тень мелькнула и пропала. Нет, это не крыса – слишком велика! А потом свет снова погас. С ножом Вовка не расставался, даже вынося на двор помои. Привык к нему, нарастил мозоль на щиколотке. Но с ножом столько возни. А ну как обитатель подвала станет отмахиваться? Сейчас бы гранату. Бросить вниз и вся недолга. Потом можно спуститься, замыть кровь, затолкать внутрь брюха выпавшие кишки, вырыть могилу…
– Не бросай гранату, – сказал кто-то. – Я свой, русский.
– Слышу, что не немец, да и гранаты у меня нет.
– Тогда закрой двери. Холода напустишь. И ещё. Чую, куришь ты. Дай махорки, а? Который месяц без табака.
Вовка снова отсчитал семь ступеней. Вот оно, темное чрево – подземелье, пропахшее укропным семенем и сырой землей.
– Зажги свет! – потребовал Вовка. – Хочу тебя видеть.
Керосиновая лампа горела скудно, но ровно. Жилец погреба не слишком-то походил на человека, но и до сатаны, видать, не дослужился. Так, неказистая тварь, анчутка. Ишь, кидает алчные взоры, просит нагло:
– Дай табаку!
Вовка подал кисет, кусок старой газеты, спички. Руки анчутки заметно дрожали. «Козью ножку» он крутил неумело.
– К сигаретам привык? – усмехнулся Вовка.
– Да куда там! – заискивающая улыбка плохо удавалась анчутке, корежила костистое, иссушенное голодом лицо. Он смотрел на Вовку с опасливым, хищным интересом. Гордый. Дважды просить не станет. Не дашь подобру – сам возьмет, антихрист.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.