Текст книги "Вяземская Голгофа"
Автор книги: Татьяна Беспалова
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
– Ты одна, что ли, живешь? – для порядка поинтересовался Тимофей.
Баба, не удостоив его ответом, направилась в сени.
В избе оказалось намного теплее, чем на улице, но сумрачно и давно не прибрано. В углу стояла полная лохань. Поверхность воды успела затянуться ледком. Дощатая столешница была сплошь уставлена немытой посудой. Тут нашлось всё необходимое: и заветренная каша, и вареные грибочки, и даже толсто нарезанная солонина. Только хлеба не оказалось.
– Хлеба нет, – подтвердила баба.
Только доев кашу и солонину и залив промерзшее до костей нутро чуть теплым травяным чаем, Тимофей смог снова смотреть по сторонам. Не так уж плохо. Всё необходимое на месте: большая железная кровать с «шишечками», русская, давно не беленая печь, под крошечными окошками – грубо сколоченные лавки, за печью – всякая домашняя мелочь, в том числе даже огромный медный самовар.
– Помыться бы, – попросил Тимофей. – Вши заели. Измучился от вшей.
– Дрова в сарае, – был ответ.
Тимофей побрел на двор. Вечер ещё не наступил, но мороз уже окреп. Умирающая зима украсила карнизы дровника и сарая гирляндами сосулек, накрыла сугробы жестким настом. От ветхого крыльца до дровника по глубокому снегу пролегала посыпанная опилками тропка. Навестив дровник, она устремлялась дальше, к плотной стене сосен, к той самой избушке, которую Тимофей поначалу принял за жилище Бабы-яги. В дровнике остро пахло сосновой смолой и мирным покоем. Дров было в избытке. Почему же баба не топит? Тимофей набрал полные руки березовых поленьев, в карманы насовал бересты и мелких щепок, вышел под небо. Эх, закурить бы! Тимофей заметил: баба стоит на пороге, уцепилась за него взглядом. В темнеющем воздухе вился чахлый дымок.
– Неси дрова, – сказала она. – Я не слишком-то топлю. Немцы кругом, да и мало ли ещё кто. Но для тебя воды нагрею. Не нужны мне твои вши. Антисанитария.
– Что? – Тимофей едва не выронил дрова.
– Иди сюда. У меня и табачок есть. От хозяина остался.
* * *
Да какой там стыд. Разве может идти речь о стыде, когда перед тобой исходящая паром лохань горячей воды и кусок пусть дегтярного, но мыла? Тимофей не просто обнажился, он срывал с себя кожу слой за слоем. Гибель Веры, плен, страдания в Вяземском лагере, казавшиеся ему по неопытности совершенно нестерпимыми, блуждания по Вяземским лесам рука об руку со смертью, недолгие мытарства с армией Ефремова. Тоже приключение, не чище вяземского плена. Ну а марш-бросок через замерзшие болота – вовсе ерунда. Он даже не успел толком испугаться. В третий раз покрываясь слоем пены, Тимофей смывал с себя адские кущи. И не важно, что за окном всё тот же трескучий мороз и война, и Зверь-Болото, пожирающее без разбора всякого, кто попадется: и своего, и врага. Главное происходило здесь, в теплом запечье лесной избушки, за ветхой ситцевой занавеской. Вот нежная ручка подает ему стопку белья. Подает целомудренно, не отодвигая занавески, не зарясь на его наготу. Бельишко оказалось впору, только подвернуть рукава и низ кальсон. Хозяин избы был выше его ростом и шире в кости. Да кто ж по нынешним временам хорошо упитан? Разве что чистильщик леса – волк или, может быть, дышащее неподалеку Зверь-Болото. Нажравшееся людской ненавистью, переполненное жестокостью, как не выйдет оно из берегов? Почему не заполнит собой весь мир? Тимофею внезапно сделалось страшно. Что, если, выйдя на порог лесной лачуги, он увидит ужасную зыбь у самых ног? Что, если Зверь-Болото, пожрав крошечный кусочек суши, уже покушается на его нечаянный кров? Против Зверь-Болота бессильно и изделие заводов Маузера, и его, Тимофеева, отвага. Тогда пропадать в ледяной глубине памяти о Вере, сгинуть и этой нежной руке, что оказала ему поддержку.
* * *
Баба сидела на скамье, забавно болтая ногами. Она сняла с головы платок, распустила по плечам неровно остриженные пряди, обрамлявшие её костистое, странно знакомое лицо, ниспадая на лоб. Все в ней бело: белые, отливающие в свете снежным серебром волосы, белые руки, белые ступни ног, беззащитно обнаженные, в голубоватых нитях вен. Белую, мужского кроя, но длинную, до пят, сорочку она прикрыла штопаной клетчатой шалью.
И всей-то корысти – накормила да избавила от вшивого тряпья, а стала вдруг как родная, будто хорошо знакома, будто виделись когда-то, и не раз.
– Меня зовут Тимофей, – он пытался разглядеть лицо доброй хозяйки, но завеса белых волос скрывала её глаза, оставляя открытыми лишь плотно сомкнутые губы, кончик носа и подбородок.
Пряди падали вперед, обнажая гибкую шею. Может быть, баба ещё и молода? Похоже, девочка совсем.
– Я офицер. Летчик. Был в плену, бежал. Ты скажи мне, если что-нибудь надо. Может быть, помочь? Где твой муж? Воюет?
– Я одна уже которую неделю, – тихо отозвалась она. – Это счастье, что ты нашелся. Сам нашелся. Я не могла уйти с острова, а теперь мы будем вдвоем.
– Я только одного хотел ещё попросить.
– Чего?
– Чаю! – он попытался задорно улыбнуться, но опамятовал.
Унтер-офицер Зигфрид потрудился на славу. Десны давно зажили, но улыбка Тимофея слишком уж напоминала гримасу новорожденного младенца. Но она уже спешила к прибранному столу, где наготове стояла большая кружка с травяным чаем.
– Настоящего чая нет. Кофе – тоже. – Она казалась смущенной. От недавнего залихватства «Бабы-яги» не осталось и следа.
Чай был не слишком горяч и одуряюще пах болотным мхом. Как любил он в былые, довоенные времена бродить по лесу. Южная Ладога, Калининская область, Подмосковье – все охотничьи угодья исхожены с ружьем. Он ещё помнит запахи мха, ароматы грибницы и ландышевое благоухание. Теплое, странно дурманящее питье согревало, прогоняло страх, веселило.
– Как твое имя?
Она молчала.
– Ну что ж, пусть ты останешься без имени. – Тимофей засмеялся. – Я понимаю. Твой муж… Да и жив ли он? Хочешь, я буду звать тебя просто хозяйкой?
Она кивнула.
– Хочешь ещё чаю?
– Хочу.
* * *
– Как же ты смогла остаться так нежна? – усмехнулся Тимофей. – Посмотри-ка! Ручки, щечки, улыбка – почти красавица. Прости.
– За что?
– За «почти».
Но она уже спала, по-детски положив щеку на ладонь, и её лицо опять показалось ему слишком уж молодым и до странности знакомым.
После выпитого чая хотелось на двор. Он взял светец, кисет и, на всякий случай, спички, сунул ноги в хозяйские валенки, накинул хозяйский, пахнущий болотом тулуп. Не забыл и шапку прихватить, ту самую, снятую с мертвого лагерника. Дверь, ведущая в сени, слегка скрипнула. Хозяйка пошевелилась и снова заснула. В сенях не оказалось помойного ведра и он пошел искать отхожее место во двор. Странное дело, страха перед Зверь-Болотом будто и не бывало. Тимофей закурил. Всё казалось необычным. Странный, свободный от запахов тления и фекалий воздух, чудная, мертвая тишина. Ни стонов увечных, ни грохота взрывов, ни трескотни перестрелок. Земля вновь сделалась верной опорой, не трепетала, не раскачивалась под ногами. Вот тропка, прорытая в снегу, вот дровник, вот избушка Бабы-яги. К двери прикреплена вытесанная из целого куска дерева ручка. Удобная, по мужской руке. А на двери ни задвижки, ни замка. Что же там, за дверью? Тимофей заглянул… и отпрянул. Земля снова закачалась. Светец упал в снег, лучина погасла. Где-то вдалеке ухнул первый разрыв, ему ровным гудом отозвалась канонада. Отчего Зверь-Война проснулась, взвыла тысячью безумных голосов? Не от того ли, что он без спроса открыл эту треклятую дверь? Тимофей поднялся на ноги. У избушки ни крыльца, ни порога, лишь пара высоких ступенек, чтобы взобраться. И он взобрался и снова засветил лучину, и долго смотрел. Стараясь не моргать, рассматривал останки человеческих тел, целых и утративших конечности, старых и молодых, обнаженных и в полном обмундировании, русских и немцев. Тела мертвецов смерзлись в единый ком, подернулись густым слоем инея. Прямо перед Тимофеем, с краю, выпросталась чья-то нога, обутая в шипастый немецкий сапог. Тимофей ухватился за неё, потянул. Нога не поддалась. Дернуть бы посильнее, но мешает тулуп. Накинутый на плечи, он сковывал движения. Тимофей поставил светец на снег, сунул руки в рукава, запахнулся, ухватился обеими руками за сапог. Ещё раз потянул, упираясь ногой в край дверной коробки. Смерзшийся ком шелохнулся, самую малость подался к двери. Ещё одно усилие – и сапог, соскочив с мертвой ноги, оказался у него в руке. Тимофей снова взял в руки светец. Он осматривал руки, ноги, туловища – всё содержимое избушки Бабы-яги. Порой огонёк лучины извлекал из темноты чье-то бледное лицо или скрюченные пальцы. Тимофей заставил себя внимательно осмотреть тела. Самые страшные догадки его подтвердились: некоторые трупы были расчленены на части. Обитательница островка – или кто-то другой, кто знает? – не мудрствуя лукаво, делил мертвецов на две части, распиливая туловища поперек, отделяя конечности или головы. Каждый уголок, каждая частичка пространства избушки была заполнена мороженым человеческим мясом.
Как он почуял присутствие женщины: запах лесного мха, дыхание, едва ощутимое прикосновение к плечу? Тимофей обернулся и, казалось, впервые увидел её глаза. Они показались ему темны и странно прозрачны, будто и она сама, вмерзнув в лед на болоте, оттаяла потом, странным образом ожила, но глаза вытекли вместе с талой водой. Так же точно, с навязчивой преданностью, смотрела на него когда-то чужая девушка. Как же её звали? Ксения? Клавдия?
– Я только хотела… – сказала женщина.
– Не человечиной ли ты кормила меня? – огрызнулся Тимофей, отстраняясь.
В голове у него помутилось. Желудок свело судорогой. Волосы под шапкой зашевелились.
– Я тебе всё отдала, – ответила она. – Всем поделилась. Искала тебя. Хотела ещё раз в глаза посмотреть. Вот смотрю и ничего не чувствую. Ничего! Лучше бы ты погиб, как все.
– Ты бредишь? Кто ты?
– Не узнаешь?
– Ты кикимора?
– Фантазер!
– Людоедка!
Это корень вековой сосны ухватил Тимофея за лодыжку? Это злобный лесной дух бросился ему под ноги, надеясь, что, раз упав, отважный, но обессилевший от голода воин уже не сможет подняться? Это корявый трухлявый пень сам нарочно подвернулся ему под бок, в надежде повредить и без того пострадавшие во вражеских застенках ребра? Это шершавый, отвердевший на морозе сук ударил его по голове? Лишь снятая с мертвеца-лагерника шапка спасла Тимофея от серьёзной раны.
– Пошел вон! – сказала Баба-яга, наставив на него карабин. – Убирайся, черт!
Баба толкнула Тимофея прикладом. Он отлетел к краю островка, больно ударился спиной о пень. Дыхание занялось, в глазах потемнело. На несколько секунд, а может, на минуту он ослеп от боли и утратил способность двигаться. Стараясь превозмочь себя, он думал лишь об одном: бежать, скрыться на болоте, вернуться в погибающую часть – может быть, кто-нибудь всё же выжил? – все, что угодно, лишь бы подальше от ополоумевшей бабы-людоедки. Наконец, открыв глаза, он увидел перед собой широкое, как колодезь, зияющее чернотой дуло винтовки. Но этого мало. Ногой, обутой в валенок, сумасшедшая баба придавила его к земле и, похоже, она его, Тимофея, вовсе не боялась.
– Тварь болотная! – шипела чертовка. – Сколько вас тут ни шляется, все издохнете. Страшную смерть на вас! Проклятье! Мор! Сдохнете, захлебнетесь в этом болоте, если уж пуля вас не берет!
Тимофей кинулся в темноту. Не помня себя, не слыша, не чуя холода, он бежал по болоту, едва касаясь тонкого ледка. Будто заяц-русак, прыгал с кочки на кочку. Поначалу ему чудилось, будто Баба-яга гонится за ним, заходясь в страшном хохоте. Врали русские сказки! Не совала Баба-яга Ивана царевича в печь целиком. Нечисть русского человека на куски резала, потом в чугуне варила, а затем уж и жрала.
Порой Тимофею чудилось, будто мертвецы, те, что ушли на дно, хватают его за ноги, не позволяя сделать следующий шаг. А болотная вода становилась всё гуще. Странно хрусткой делалась она. Одно хорошо: холод перестал донимать его. Ноги и руки зажили собственной, неподвластной сознанию, жизнью. Своевольные конечности то беспорядочно дергались, то замирали. Усталость давила на веки. К утру ему удалось добраться до островка. Припорошенные снегом, обледенелые камни, стреляные гильзы, застывшая на морозе ушанка с красной звездой и её владелец с выбеленными волосами. Просто уткнулся лицом в камни. Уснул, не снимая руки с приклада пулемета. И Тимофею надо отдохнуть. Измучило, выморозило его Зверь-Болото. Пару часов сна – и он отправится дальше, к берегу, туда, где гудит канонада. Если б ноги могли повиноваться ему, он оттолкнулся бы ими от вязкого дна. Если бы руки оставались послушны, он ухватился бы ими за ветви колючего кустарника. Он отнял бы измученное тело у Зверь-Болота. Неужто его объятия горше ласки Бабы-яги?
* * *
– Как ты это сделаешь? – проговорил мужчина со странным, едва уловимым акцентом.
– Так же, как и с остальными. Сначала топором рублю лед, потом пилю пилой…
Кто-то громко всхлипнул над самым его ухом.
– Ничего не получится, – сказал плаксивый голос. – Он живой. Что же ты, по живому пилить станешь?
– Нет, так не годится. Что, если он очнется и станет вопить? – сказал первый мужик, с акцентом. – На вопли сюда сбежится вся 9-я армия вермахта. Слышишь, как тихо, Ксения? Но это не значит, что болото пусто.
– Но нам надо торопиться. Самолет сядет в квадрате 9 ровно в шестнадцать часов. А до квадрата 9 ещё пять километров пути. Из них по болоту…
– Довольно! – прервала его женщина, и Тимофей почувствовал первый удар.
Она колола лед вокруг него обухом топора. Тело его отзывалось звенящей болью на каждый удар. Тимофей сцепил пустые десны, чтобы не застонать, но у него ничего не вышло.
– Смотри-ка, он пришел в сознание! Слышишь, Ксения?
Но женщина, не слушая товарища, продолжала крошить лед. Тимофей не размыкал век, но когда он услышал имя женщины, мучительно захотел посмотреть на неё. Хотелось просто поднести руку к лицу, потереть глаза. Но этого простого действия он не мог совершить. Он почувствовал на лице влажную теплоту человеческого дыхания и знакомый запах крепко заваренного лесного мха.
– Погоди. У тебя смерзлись веки.
Нежная рука коснулась его лба. Наконец он смог открыть глаза и узрел прямо перед собой круглые, с поволокой, жаркие восточные очи старшего майора госбезопасности Леонтовича. А кто-то невидимый продолжал настойчиво колоть лед вокруг тела Тимофея.
– Что смотришь, летчик-герой? – проговорил Леонтович. – Если б ты верил в Бога, я предложил бы тебе поблагодарить его за спасение. Он, и никто иной, привел нас к тебе.
Голос Леонтовича звучал монотонно, словно невидимый диктор в который раз за день читал новости из радиоточки. Тимофей попытался осмотреться. Ледяное крошево вокруг него окрасилось розовым. Что это? Его кровь? Он ранен?
– Ты бы прикрыл глаза, – сказал другой, не Леонтовича, но тоже знакомый голос. – Ледяной осколок может в глаз угодить. Похоже, тебе и так несладко придется, а без глаз и вовсе…
Удары стали чаще и сильнее. Пару раз Тимофей почувствовал, как что-то язвит его тело.
– Эге-гей! Ксения! – сказал Леонтович. – Так ты его покалечишь! Клепчук, попробуй-ка подхватить его под мышки.
И действительно, Тимофея кто-то взял за шиворот и подмышки, потянул. Острая боль пронзила его от макушки до пяток. Кто-то истошно завопил так громко и пронзительно, что у Тимофея заложило уши.
– Не ори, Ильин! – рявкнул Леонтович. – Будешь молчать – мы попытаемся тебя спасти, а там уж как получится. Руби, Ксения!
Боль от нового удара выбросила его в мутное небытие. Всё пропало: и холод, и жар чужого дыхания, и ароматы лесного мха и неотвязный голод – всё улетучилось. Он качался и плыл в полном уединении. Рядом была только боль. Она то тисками сжимала его голову, то крепко дергала за конечности – за левую руку и правую. Порой боль зачем-то принималась выворачивать из суставов его ноги. Неотвязная тварь обладала невероятной мощью. Тимофею хотелось вопить и кусаться. Ах, если б у него были зубы! А так он в бессилии сжимал пустые десны, силясь не выпустить наружу вой. Ведь Леонтович велел молчать.
* * *
Бела земля на огородике Сидоровых. Белым кантом отделана каждая веточка на старых яблонях под окном. Белыми узорами подернуто оконное стекло. Изжелта-белы волосы школьной подруги, а лицо – будто посмертная маска, неподвижно, бесцветно. Веки Ксении плотно сомкнуты, ресницы и брови так же белы, как косы. Клавдия осторожно прикасается к её лицу. Нет, это не холодный мрамор. Это кожа живого человека.
– Были пятнышки, красные, следы обморожения. – Мать Ксении показывает на едва заметные розоватые пятна на лбу и щеках. – Но я мазала гусиным жиром и всё прошло.
– Она часто просыпается? – осторожно спросила Клавдия.
Тяжкий вздох был ей ответом. Клавдия боялась поднять глаза на Анну Григорьевну. Сейчас спящая Ксения походила на неё ещё больше, чем в былые, довоенные времена. Зверь-Война разрезала их жизни надвое, наискосок. Так, бывало, румяная продавщица в гастрономе рассекала батон телячьей колбасы перед тем как бросить его на весы. Только не думать о еде! Колбаса, мясо, сливочное масло, розовый зефир в коробке, перетянутой атласной ленточкой, мороженое. Как счастливы они были «до»… Как страшно стало «после»…
– Ты голодна? – угадала Анна Григорьевна.
Клавдия не успела с ответом, потому что тотчас перед её носом появилась плошка с красным супом. Да, да! Это в прошлой жизни существовали борщ и суп харчо, макароны по-флотски и вареники с вишней. А сейчас просто красный суп: немного сала, кожура от светлы, три картофелины, половинка моркови – всё! К яству прилагался небольшой кусок сыроватого черного хлеба. Как быть? Присесть к столу или остаться у постели больной? Клава глянула на часики. На всё про всё у неё оставалось пятнадцать минут. Надо и поесть успеть, и на Ксению насмотреться. Не вставая с шаткого табурета, Клава набросилась на еду. Она старалась не стучать ложкой, но Ксения всё равно проснулась.
– Что ты ешь? – спросила она, не размыкая век.
– Красный суп, – отвечала Клава.
– Он ещё теплый? Дай мне! – глаза больной распахнулись.
Светло-серые в прошлой жизни, сейчас они казались совсем белыми, словно вобрали в себя всю белизну заснеженных лесов.
– Извини, – смутилась Клава. – Я уже всё съела.
Снова возникла Анна Григорьевна с полной тарелкой красного супа и черной горбушкой. Точно такую же порцию она только что подала Клавдии. Тонкие прозрачные руки схватили тарелку. Эх, не расплескала бы! Суп исходил густым паром, горячий, наверное, а подруга совсем ослабела. Руки – тонкие плети, тело плоское, под толстым одеялом вовсе незаметное. Клавдия поднялась, желая помочь.
– Не надо! – Ксения вцепилась в тарелку. – Я сама! Сама всё съем!
– Кушай! – вздохнула Анна Григорьевна.
Клавдия направилась к выходу. Следом шуршали осторожные шаги беловолосой Ксениной мамы. Анна Григорьевна разговорилась в дверях.
– Ничего. Я тоже рано поседела. В тридцать пять вся голова уже была бела.
– Ксении двадцать, – отозвалась Клава.
– Ничего. Зато смотри, как она ест! В наше время говорили: кто хорошо кушает, тот здоров.
Из-за плеча Анны Григорьевны Клавдия видела, как Ксюша выплыла в прихожую. «Женщина в белом» – страшная история, рассказанная английским писателем, до войны казалась Клаве просто буржуазной сказочкой. Как бы не так! Вон она плывет, белая, почти бестелесная и совершенно беззвучная. Впрочем, цели её совсем не романтичны. Намерзшийся в вяземских лесах, натерпевшийся каких-то вовсе несусветных ужасов, организм Ксении совсем не мог удерживать в себе пищу. Только поела – беги на горшок.
– Раз уж ты проявляешь такое участие к нашей судьбе, – продолжала Анна Григорьевна, – я попрошу тебя ещё об одном одолжении. Бывает, я по две смены кряду на заводе. Бывает, там и ночую. А её надо кормить, сама понимаешь. Да и отопление у нас не паровое. Чуть дом остынет, так Ксеня начинает зубами стучать так, что мертвый проснется. Да что с тобой, девочка? На тебе лица нет!
Клава не успела ответить. Ксения уже вышла из уборной и двигалась к ним, цепляясь обеими руками за стены.
– Послушай, Клава! – шептала она. – Ты ходи к нему. Слышишь? Навещай. Он, наверное, тоже всё время голоден. Мама! Дай же что-нибудь! Ну хоть хлеба!
– Какого же хлеба? И кому? Я вам последнее скормила. – Анна Григорьевна обернулась к дочери. – Да и карточки надо отоварить. Я вчера три часа провела в очереди. Намерзлась. И сегодня опять идти…
Ксения, не в силах долго стоять на ногах, скрылась в комнате. Они услышали, как скрипнули кроватные пружины.
– Вот видишь! – зашептала мать. – Она уже встает. Сама ходит, куда следует. А ты не скажешь ли мне…
– Мне надо бежать! – Клава распахнула дверь в сени.
Потянуло холодом. Анна Григорьевна запахнулась в шаль. Сквозняк – беспечный баловник – прикоснулся к её обветренным щекам, поиграл светлыми прядями, выбившимися из прически, попытался пробраться за ворот байковой кофты. Наверное, Ксеня станет такой же, если проживет ещё двадцать лет. Анна Григорьевна мерзла, но не подавала вида, не корила Клаву, надеясь, что та скажет ей нечто важное. Сердце Клавдии дрогнуло.
– Ксения просила меня помочь одному человеку. Да я и сама должна была помочь. Вы ведь знаете о Генке, да?
– Прикрой дверь. Холодно, – попросила Анна Григорьевна.
Клавдия прикрыла дверь. Эх, упустила возможность улизнуть.
– Говори попросту. Ну? – настаивала Анна Григорьевна.
– Этот человек, о котором печется Ксеня, похоронил нашего Генку. Он знает, где могилка. Он был с Ксеней там… Ну, вы понимаете меня? А теперь он в госпитале. Тяжело болен. Я навещаю его. Такое вот совпадение.
– Может быть, сахарину ему передать? – всполошилась Анна Григорьевна.
Она побежала на кухню. Странное волнение долго мешало ей найти нужный ящик, нужную полку.
– Эй, Никита Захарыч! Не помнишь, куда я сахарин сунула? – Она обернулась к печке.
Бязевая занавеска была отдернута. Все пространство над печью да самого потолка наполняли мелко наколотые березовые дрова. Сбоку примостилось деревянное ведро, заполненное щепой и берестой.
Анна Григорьевна быстро перекрестилась.
– Прости, старик. Я никак не могу уяснить, что мы тебя уже похоронили.
* * *
Клавдия что есть мочи бежала по улице. Поселок Нижние Котлы будто вымер. Серые заборы, узкая колея, проторенная в снегу колесами редких автомобилей. Вдоль домишек – узкие тропки. Прохожие, чтобы разминуться, барахтаются в сугробах. Впереди – полотно железной дороги. Лесенка взбегает на узкий мостик. За ним – Нагорный поселок, трамвай, жизнь. Надо успеть до темноты. Тимофей ждет её. Но Анну-то Григорьевну как жаль! Сбежала, не простившись. Она стоит в дверях, на сквозняке, недоумевает. А за спиной, на койке – белое приведение, безумная дочь. Досадуя на себя, Клава приостановилась. Да кто ж нынче в своем-то уме? Её ли почерневшая от горя мать, или, может быть, те москвичи, что шушукаются в хлебных очередях?
Что сотворила с ними война? Тимофей и говорит-то странно: Зверь-Война, Зверь-Болото. Бред какой-то!
Клавдия снова глянула на часики. Семнадцать тридцать. Надо спешить. Она обещала быть в госпитале не позже шести. Ещё один, последний, раз наведается – и больше ни ногой. Невыносимо, больно, страшно.
* * *
Путь Клавы лежал в сортировочный эвакогоспиталь № 1859, развернутый в здании начальной школы, неподалеку от окружной железной дороги, среди домишек и бесконечных заборов московского предместья. Клава сошла с трамвая, прошла под мостом железной дороги и зашагала вдоль путей. Она знала: идти придется долго, до тех пор пока железнодорожная насыпь не останется далеко внизу, в овражке. Здесь Ксения всегда замедляла шаг. Сверху интересно смотреть на составы. Ползут в разные стороны. Чух-чух, чух-чух. Третьего дня она наблюдала затор. Накануне, перед затором, ясной ночью авиационная бомба упала на пути и не взорвалась. Поезда стояли всё утро, пока велись саперные работы. Клава любила поглазеть на составы, а тут такой случай! Силуэты зачехленной техники на платформах занимали её чрезвычайно. Клава любила угадывать. Если силуэт походил на пушку, то какая эта пушка: тридцатипятимиллиметровая, а может, сорокопятка, а может, и вовсе агрегат калибра сто семь миллиметров с длинным-предлинным стволом. Клава, младшая сестра лейтенанта Наметова, считала себя знатоком вооружений. Порой ей приходилось видеть и самолеты. В основном это маленькие истребители. Капитан Ильин называл их «ишачками». Над теплушками, принимая самые причудливые формы, вились прозрачные дымки. Вагоны, груженные углем, и цистерны для нефтепродуктов – вот самое скучное из зрелищ. Тут нечего угадывать. Вдоль путей бродили часовые в белых длинных одеяниях. Стволы и приклады их винтовок были покрашены белой краской для маскировки. Клава любила поглазеть и на них. А те смотрели на Клаву, улыбались. А иногда начинали кричать всякие непристойности. В этом случае Клава скрепя сердце топала дальше. Ей всегда хотелось, чтобы прогулка от трамвайной остановки до эвакогоспиталя длилась вечно, но она неизменно и скоро заканчивалась. К тому же жуткие сказки капитана Ильина лучше сальных шуток солдат – уроженцев северо-восточных областей.
На подходе к эвакогоспиталю ароматы угольного дымка и креозота разбавлялись сладким, тошнотворным душком смертных мук. Госпитальный двор на скорую руку обнесли заборцем. Листы шифера неплотно прилегали один к другому. Случайный прохожий имел случай полюбопытствовать, испугаться, отпрянуть и снова испугаться, но на этот раз – возможности стремительного падения с крутого откоса, ведущего к железной дороге. А девушка Клава с бесстрашием вступала в пределы чистилища. Она привыкла и тошнотворному запаху, и к виду гнойных бинтов, и к огромной оцинкованной ванне, куда санитары складывали ампутированные конечности. По госпитальному двору сновали озабоченные люди в белых халатах. В ворота вкатывались тентованные грузовики. Кто-то тащил носилки, кто-то исходящие паром ведра, иные ковыляли на костылях, чадя вонючими самокрутками. В углу, возле черного хода, стопкой лежали свежеизготовленные гробы. Серые тени усталости лежали на лицах. На бесконечных веревках, протянутых вдоль и поперек двора, гремело задубевшее на морозе бельё. Клава старалась не смотреть на бурые, несмываемые следы на ветхих простынях – свидетельства телесных мук. На неё никто не обращал внимания, и она по привычке заспешила в раздевалку. Там можно достать из сумки белый халат и переобуться. Время близилось к семи часам. Пора кормить Тимофея. Прежде чем юркнуть в раздевалку, она пробежалась по загаженному снежку туда, где в самом смрадном из углов этого страшного двора, за грудами ломаных ящиков, за кипами разнообразного хлама подмаргивало желтым светом окошко госпитальной палаты. Той самой палаты, где хворал Тимофей Ильин. Каждый раз, приходя сюда, Клава заглядывала в это окно. Изголовье Тимофеевой кровати находилось как раз под подоконником. В щели оконного переплета задували сквозняки, и Тимофей прикрывал голову подушкой. Клава хотела только увидеть его глаза, прошептать одними губами, дескать, я тут, уже пришла. Клава сунулась к окну. Тряхнула головой, опасаясь поверить увиденному, потерла варежкой стекло. Всё верно: постель Тимофея оказалась пуста и гладко прибрана. Клава почуяла, как в груди её зреет и ширится паника.
Она бежала самой короткой дорогой, пренебрегая раздевалкой, толкая встречных, оставляя без внимания скучную брань. Она спотыкалась о чьи-то костыли, ударялась о твердые плечи и дверные косяки. Добежав до нужной палаты, она долго металась между коек. Паника мешала ей найти узкое окошко и пустую кровать под ним. Лоб её взмок, платок сполз на плечи, пальтецо она сама распахнула. Стало немного легче. Клава опустилась на чью-то пустую кровать. Койки, расположенные рядом, также пустовали. Может быть, раненых отправили дальше, в тыл? Но когда? Куда? Эх, она ведь не приходила сюда целых три дня! Кто-то шастал по палате, топал, громыхал жестью. Наверное, это одна из санитарок. Может быть, спросить? Но обратиться с вопросом Ксения не успела. Пожилая, лет шестидесяти, простоватая женщина в белом халате и косынке, воздвиглась над ней монументом несгибаемому трудолюбию. Вооружение её соответствовало поставленным задачам: в правой руке она держала половую щетку на толстом черенке, в левой – пустое жестяное ведро.
– Зачем тут сидишь? – спросила санитарка.
– Не знаю, – отозвалась Клава.
– Ишь ты какая! Пальто драповое, платок лебяжьего пуха, брови подведены. Креста на тебе нет! Не стыдно быть такой красивой, когда люди вокруг мрут!
– Не подводила я брови, бабка! – огрызнулась Клава. – Да и что мне теперь, лицо закрыть паранджой? Слишком красиво оно для тебя? Ты знаешь отношение партии к религиозным извращениям?
– Уходи, откуда явилась. Здесь тебе не Дом мод.
– Я ищу капитана Ильина. Летчика.
– Лежал тут огрызок человека по фамилии Ильин. Всей-то корысти осталось меньше половины. Конечности отсекли – до нужника добраться не мог. А по мне, так лучше бы ему язык отняли. Такого тут понарассказывал!
– Он просто выдумывал от скуки.
– Выдумывал!
Санитарка поставила ведро на пол, щетку прислонила к спинке кровати и наклонилась над Клавой.
– Он такое нес, что не быть ему целым. Хорошо хоть, в таких местах, как это, длинноухих не водится, иначе…
– Да что ж такое он наговорил, бабка? – Клава начинала злиться.
– А про тысячи мертвецов в лесах? А про конную дивизию, вмерзшую в болото? А про то, как он падшую лошадь в лесу жрал? А про то, как в плен сдался? Товарищ Нестеров его бы сам в НКВД сдал, если б от него за версту тухлым мясом не воняло.
– Про конную дивизию я не слышала, – окрысилась Клава. – Да и ты, старая, не ори! Всякая гнида тыловая тут рассуждает про подвиги советских офицеров. Тимофей Ильин – герой! Он брата моего схоронил!
– Он хаял советскую власть! Да где это видано, чтобы запросто так позволили погибнуть тысячам людей! И где? Под самой под Москвой.
Клава сбросила на кровать платок и пальто. Хотела стянуть и свитер, но вовремя вспомнила о дорогом белье, оглядела халат санитарки, клеенчатый фартук, заплатанные локти. Сейчас всем трудно, а на ней сорочка, отделанная кружевами. Да и не драться ли с бабкой она собралась? Отчего щекам стало мокро? Что это капает с подбородка? Почему так трудно дышать?
Санитарка вытащила из кармана и протянула Клаве белый лоскут – кусок обветшавшей госпитальной простыни.
– Утрись!
– Простите, – едва слышно шептала Клава. – Поймите меня.
– Конечно! Кто же не поймет? От страха и лишений разум твоего капитана помутился, вот и врал всякое. Кто же не поймет? – приговаривала санитарка. – Тут всяких увечных бывало на койках. Ой, что творили! Ой, что говорили!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.