Текст книги "Вяземская Голгофа"
Автор книги: Татьяна Беспалова
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Старуха достала из кармана клеенчатого фартука двухсотграммовую склянку, откупорила, дала Клаве понюхать. Да, спирт пахнет лучше заживо гниющей плоти.
– Пей! – повелела старуха.
Она честно влила в Клаву половину склянки, другую половину выпила сама.
– И что я скажу дома? Потеряли! – заплакала Клава.
– Чай, не навсегда. Найдется, не иголка. Ты ступай к товарищу Нестерову. Ведутся же записи. Тебе скажут, куда его повезли. – Санитарка утерла её слезы.
* * *
Кабинет главного врача эвакогоспиталя провонял дешевой махрой. В клубах серого дыма плавала скупая, наспех собранная меблировка: шаткий стол с облупившейся полировкой, шкафчик со стеклянными дверцами, застеленная грязной простыней лежанка, пара фанерных стульев. Всё. Пачки и кипы бумаг лежали повсюду: они набились в шкаф, они завалили стол, рассыпались по лежанке. Сам хозяин кабинета казался призрачным, едва различимым созданием, болезненным мороком послеоперационных палат. Пробираясь сквозь дым, Клава щурилась, силясь удостовериться в том, что перед ней действительно главный врач эвакогоспиталя. Она плохо помнила лицо товарища Нестерова. Может быть, потому, что ранее ей приходилось видеть его в хирургической амуниции: халате, шапочке, маске. Сейчас, одетый в овчинную безрукавку поверх клетчатой ковбойской рубахи, с открытой макушкой и чисто выбритым лицом, он не был похож сам на себя. Бесцветные глаза его глядели устало и с досадой.
– Я насчет капитана Ильина, – отважно начала Клава. – Я его родственница, ухаживала за ним. А сейчас его увезли.
– Жена? – в глазах Нестерова мелькнул интерес.
– Нет!
– Конечно, нет. Что же это я! Я вас узнал! Вы – волонтер! – врач раздавил недокуренную папиросу в грязной фаянсовой пепельнице, поднялся.
– Капитана Ильина увезли, – продолжил он. – А впрочем, какой он теперь капитан? Так…
Врач осекся, глянул на Клавдию.
– Куда его увезли? – она хотела казаться строгой, но губы дрожали.
– Бог весть! В Мичуринск, в Оренбург, в Горький. Да куда угодно. Только прочь, прочь от этой скотобойни.
– Может быть, в бумагах?
– Да что тут найдешь? Я один заменяю целую контору писарчуков. – Он с отвращением глянул на бумаги.
Клава заметила, что глаза товарища Нестерова слезятся, но жалости не нашлось места в её сердце. Поделом! Нечего так много курить. Клава кашлянула и продолжила наскоро продуманную речь:
– Этот человек – герой Испании и Халхин-Гола. Он замерзал в вяземских болотах, спасая нашу Родину от…
– Да слышал я о Вязьме! Позор для Рабоче-крестьянской Красной армии! Выходит, капитан из окруженцев? Тогда ему повезло, что рук-ног нет, иначе…
– У него нет левой ноги по колено, а правой – до середины бедра. С правой рукой – тоже проблемы, – снова прервала доктора Клава. – В остальном – это совершенно нормальный человек, герой и имеет право…
– Девушка, вас не было три дня, – твердо сказал врач. – По нынешним временам – это очень большой срок!
Надо же, действительно помнит! Но гнев возобладал над изумлением.
– Как же так? – возмутилась Клава. – У человека отняли ноги, а вы его черт знает куда отправили!
– Девушка, вас не было три дня! – повторил врач. – Наш разговор крутится вокруг ампутированных конечностей и бредней натерпевшегося ужасов человека. Пока вы где-то гуляли…
– Я работаю на кирпичном заводе. У нас был аврал…
– У нас тоже. – Доктор указал за окно, туда, где стояла ванна. – Насколько я помню, правая рука капитана тоже была обморожена.
– Нет! Там только кисть не в порядке! Только кисть! Мы так старались! Уходя, я обработала её… Я надеялась…
– Я помню капитана-сказочника. Третий из братьев Гримм! – прервал её товарищ Нестеров. – Я сам и отрезал ему вчера кисть правой руки. Надеюсь, что гангрена не поднимется выше.
– Где он?! Где?! Где?! Он хоронил моего брата!!! Я не успела спросить, где могила!!!
Клава подскочила к Нестерову, ухватилась за полы его халата. Лицо было слишком высоко, терялось в клубах табачного дыма, как горная вершина в низких облаках.
– Успокойтесь, девушка! – холодные ладони крепко ухватили её за запястья. – Человеку, гм… с такими убеждениями лучше находиться подальше от Москвы. Так что мы ещё одолжение вам сделали. Если он, гм… выживет, вы непременно его найдете. Потом.
– Что же мне делать? Где искать его?
– Вам я советую, девушка, – веско добавил доктор, – сходите в храм. Да, да, в храм! Прямо на трамвай и до Донского монастыря! Заодно и развеетесь. От вас спиртом разит!
Он снова махнул рукой в сторону окна.
– Я – комсомолка, – буркнула Клава.
– Ну и что! Перед Богом все равны, так же, как перед стаканом. – Он усмехнулся. – Даже комсомольцы. Ступайте! А в монастыре закажите молебен об окаянной, одержимой бесами душе.
Часть четвертая. Валаамские чудотворцы
Трюм судна был наполнен стонами и запахом человеческих испражнений. Люди. Много людей, кишащих подобно неприятным кухонным паразитам. По углам, в полумраке шевелились странные тени. Может быть, это призраки? Тимофей потряс похмельной головой, припоминая сладковатый привкус Клавкиного самогона. Эх, жалела его Клавдия, но ведь сдала же мусорам! Как помойного кота, сунула в мешок вместе с орденами и медалями, вынесла за порог, а он и не сопротивлялся. С залитых-то глаз какое сопротивление? Может, мстила за что? Про какие-то обиды поминала? А он и не понял ничего. Он-то думал, смыла война прежние прегрешения. Безногий герой, медали о землю скребут. Может быть, и покусал кого или крюком поранил. Может, и антисоветские речи по пьяни говорил. Да с калеки-героя какой же спрос? Разве не отдал он Родине всё? Ну, сказал он мусорам правду о горькой участи приживала при склочной бабе. Ну, пару раз саданул крюком по яловым голенищам. Ему ли, калеке, всерьез драться с двуногими? Оперативники натолкали ему, но не сильно, ровно столько, сколько нужно для телесного успокоения, да и сунули в теплушку.
А конвой в вагонзаке оказался предобрейшим. Поили водкой всех, даже бессловесных «самоваров». Вертухаи так обильно поили – аж стало не до закуски. Тимофей утоп в омуте забвения, а по прибытии на железнодорожную станцию «Приозерск» не досчитался двух медалей «За отвагу». Медали-то старые, довоенные, и получены им были за боевые подвиги над этими самыми ладожскими водами. На что они конвою понадобились? Искать ответ на сей пустой вопрос не оставалось времени. Его вместе с попутчиками, которых он толком не смог рассмотреть, без особой деликатности загрузили в трюм небольшого парохода.
Порой что-то грохотало, порой слышался звон и скрежет. Из дальнего угла кто-то всё твердил жалобным голосом:
– Братцы, да где же это я? Братцы, да где же? Ответьте слепому герою войны…
– Тут все калеки и все герои, – отозвался голос рядом с Тимофеем.
Неподалеку, у правого плеча, шевелилось могучее тело большой воды – Ладожское озеро. Тимофей припоминал его покатые берега, полосы песчаных пляжей, внезапные туманы и шторма. Будто в похмельном полузабытьи, смотрел он на лиман Вуокслы. Парил над гранитными островками, с трехкилометровой высоты похожими на рассыпавшееся цветное ожерелье.
– Выведут корабль на середину озера и пустят ко дну. И никто не попомнит о нас, калеках! – сказал тихий голос.
– Нет. Нас везут на Валаам. Топить не станут. Я знаю точно.
– Вот оно что! Валаам! – прошептал Тимофей.
– Верно. Валаам, – отозвалась темнота. – От материка не менее трех часов ходу. Температура воды за бортом – пять градусов Цельсия. Даже для хорошего пловца – быстрая смерть. А кто из нас нынче хороший пловец? Нас везут на Валаам умирать.
– Выпить бы…
– Там тебе поднесут! – усмехнулась темнота. – На Валааме бухла – хоть залейся!
– За что? – вскинулся Тимофей. – За что так наказывают?!
Он забился, замахал руками. Железный крюк глухо ударил в металлическую обшивку трюма. Страшная новость вырвала его из похмельного полузабытья. Они на судне, их везут на Валаам. Но зачем?
– Выкинут на берег на съедение диким зверям, – будто угадав его мысли, усмехнулась темнота.
– Да там и зверей-то нет, – ответил кто-то.
– Я герой, я воевал! Выжил в болоте под Вязьмой, в окружении! Я бомбил вражеские эшелоны! Я бомбил Валаам в финскую!
– Тем хуже, штурмовик. Если ты разрушил поселение на острове – мы перемерзнем там.
На этот раз Тимофей намеренно ударил крюком по обшивке трюма. Звук получился звонким. Шевеление и бормотание на короткое время прекратились. Неспокойные полчища тараканов в глубине трюма замерли, притихли. Тогда Тимофей снова, в третий раз, ударил крюком по обшивке, ударил со всей нерастраченной дурью. Трюм загудел, но не тихими, измученными голосами, не тараканьей возней, а набатным гулом железа. Над их головами распахнулся люк. В светлом эллипсе света возникла большая ушастая голова. Из-за покатых, подернутых жирком, плеч на них глянуло пасмурное небо.
– Эй, герои войны и труда! – крикнула голова. – Кто там с похмелюги страдает? У кого ещё руки-ноги не все четыре оттяпаны? Счас довершу труды фашистских захватчиков! Станете бузить, сниму со всех протезы. Будете культями да пьяными головами в обшивку стучать.
Ему ответил нестройный хор голосов. Надсадно зарыдала женщина.
Людской гомон потонул в грохоте двигателя. Темноту тряхнуло раз, другой и третий. Наконец редкие толчки превратились в непрерывную вибрацию. Всё вокруг тронулось с места, закачалось, поплыло. Тимофей услышал сиплые отрывистые звуки пароходного гудка.
– У тебя хоть одна-то рука есть? – тихо спросила темнота.
– Есть! – испугался Тимофей, судорожно ощупывая левой ладонью крюк на правой руке.
В кривых переулках поселка имени товарища Молотова, среди чадящих труб и железобетонных заборов, ковырялся в покрытых копотью грядках разный люд. Бывшие фронтовики, неприкаянная шпана, одинокие бабы и бабы семейные, осчастливленные возвращением искалеченных, запойных мужей. Но встречались и порядочные, мастеровитые, трезвые люди. Например, слесарь с медеплавильного завода – дядя Веня Наметов, Вениамин Петрович, отец сердобольной Клавдии. Он изготовил для Тимофея и тележку, и протез на правую руку. Дядя Веня придал протезу форму остро заточенного крюка, снабдил удобным ременным креплением. Тимофей успел привыкнуть к новой стальной, однопалой, но очень опасной кисти на правой руке. Конечно, писать, держать ложку, наполнять стакан, совершать многие другие необходимые действия приходилось левой рукой, но Тимофей привык и к этому. С ногами дело обстояло хуже. В московском госпитале полуживой от усталости хирург отнял ему обе ноги, сохранив колено на правой, а левую укоротив на три четверти. Рана на правой ноге заживала плохо и уже под Горьким, в городишке Арзамас, куда его отправили из осажденной Москвы долечиваться, пришлось сделать повторную операцию на правую ногу. В результате операции ногу отняли до самого паха.
Лежа на жестком полу в вонючем трюме парохода, взявшего курс на Валаам, Тимофей с изумлением чувствовал, как столь разговорчивая до сего времени темнота перешла от расспросов к действиям. Внимательная, осторожная рука ощупывала его тело сантиметр за сантиметром, не оставив без внимания ни орденские планки, ни пуговицы на гимнастерке, ни украшенную пятиконечной звездой пряжку офицерского ремня, ни гульфик.
– А рожа моя тебя не интересует? – усмехнулся Тимофей. – Ишь, яйца-то щупаешь. Да с такой нежностью. Я поначалу подумал, будто ты мужик. А теперь-то точно знаю – баба. Только баба может мужика так за яйца трогать.
Внимательная рука быстро убралась. Темнота долго молчала, прежде чем решилась заговорить снова:
– У тебя нет обеих ног. Вместо правой руки – железный протез, крючок. Но видеть ты можешь. Так?
– Если ты баба, то почему такой странный голос? Много куришь?
– И это тоже.
– Как тебя зовут?
Темнота молчала.
– Эй! Ты где? Я – Тимофей Ильин, капитан ВВС, орденоносец, сталинский сокол и прочее. А ты кто?
– Валентин, – отозвалась темнота, но говорили откуда-то издали, таинственная же собеседница Тимофея сидела где-то рядом, на расстоянии вытянутой руки.
– Разве это ты, Валентин, только что трогал меня за яйца? – рассмеялся Тимофей.
– Не я, – был ответ. – Да мне и потрогать тебя нечем. Разве что покусать.
Послышался хриплый смешок, прерванный ударом тяжелой волны. Видимо, пароход вышел из бухты. Ощутимая качка, стоны, жалобы, невнятное бормотание и вопли, стук корабельной машины, невыносимое зловоние, щемящая дурнота – все эти неприятные обстоятельства избавили Тимофея от всегдашнего, с самого начала войны неизбывного чувства голода. Но с этим обстоятельством он быстро справился привычным способом. Тимофей уснул. Стоны и возня в трюме, тяжкие удары и плеск ладожской воды время от времени возвращали его к яви. Когда же пароход пришвартовался в Монастырской бухте и матросы раздраили люки, чтобы извлечь из трюма измученные долгой качкой человеческие огрызки, Тимофей позабыл и о внимательных руках, и о внезапно замолчавшей темноте, которая смогла выспросить его о многом, но о себе не сказала ни слова.
* * *
Вот оно, его новое, негаданное обиталище: узкие щели келий, темные коридоры, облупившаяся штукатурка. Сквозняки разгоняют по углам пугливые тени. Воздух горек. Пахнет клопами, махрой и мышиным пометом. По коридорам и лестницам что-то непрестанно движется, ползает, скользит, катится, елозит. Вдоль стен, часто перебирая лапками, бегают длиннохвостые обыватели. Превратиться бы и ему в крысу. Уж он бы бежал долго. Уж он бы не знал усталости. Слетел бы вниз по извилистой дорожке к пристани, к воде, где плавно покачивается катерок. Суденышко еженедельно привозит провизию с материка. Раз в месяц с катером прибывает почтальон. Он привозит им пенсию. Островитяне встречают его. Вяжут в узелки рубли и трешки.
Лада. Её зовут Лада. Сколько ж труда он потратил, чтобы выпытать имя. И кривлялся, и хохмил, и ластился – всё попусту. Так прошла не одна неделя, прежде чем сам нарек. Она смилостивилась, стала отзываться на это имя. Всякий раз неизменно приходила на зов. Трогала его руками, словно желая удостовериться: перед ней всё тот же Тимофей Ильин, и борода, и крюк на правой руке – всё на месте. Он часто, едва ли не каждый день рассказывает ей одну и туже притчу о плавании по коварным холодным водам из большого мира в малый. Тогда в трюме ржавой баржи и состоялось их знакомство. Он узнает её по прикосновению. Она его – по голосу.
Лада совершает вместе с ним еженедельное путешествие к пристани. Он суть глаза, она суть ноги. На пирсе, в небольшом магазинчике они тратят свои небольшие средства. Лада покупает хлеб и желтую горьковатую карамель. Тимофей покупает консервы и водку.
Лада приучает его быть смирным, но он плохо поддается. Лада не сердится на него, и он знает, почему.
– Всё это временно, – говорит она. – Многое можно вытерпеть, если знаешь, что терпеть недолго.
Лада хочет уйти, покинуть обшарпанные корпуса. Лада хочет жить в лесу. Там ей не придется прятать за картонной маской сгоревшее лицо. Она хочет жить в скиту. Там нет клопов, крыс, безмолвных «самоваров», но ему, безногому прощелыге, самостоятельно до скита не добраться.
Матросы катера продают водку задешево. На чем наваривают, не поймешь. В тот день Тимофей взял полдюжины бутылок. Каждую заботливо обернул газетой, сложил покупки в военный сидор. Лада стояла в стороне, на краю пирса. Свежий ветерок играл краями её серого платка.
– А что, баба твоя водки не пьёт? – спросил пожилой матрос.
– Нет.
– А тебя, безногого, терпит! – усмехнулся матрос. – Или для этих мест ты ого-го? Чай, в интернате-то одни безногие, целых нет. А у тебя, я смотрю, ноги не шибко высоко оттяпаны. Хозяйство в сохранности? Да? Это для бабы главное. А баба-то твоя маску носит. В лицо ранена? Совсем урод, да?
Тимофей закурил, воззрился на матроса снизу вверх. Обветренное, бесцветное лицо, водянистые, наполненные ладожским свинцом глаза, белесая шевелюра, клочковатая борода, на правой руке глубокий шрам. Другой – на лице, пересекает лоб, свежий, розовый. Матрос похож на финку Сохви, будто родной брат. Но Сохви немногословна, шутить не любит.
– Она упала лицом в огонь, когда узнала о гибели мужа, – проговорил Тимофей. – Дурно стало, понимаешь? Так и сгорело её лицо.
– Чай, если на лицо не смотреть, остальное ничего?
Тимофей, выпустив дым из ноздрей, огляделся. Чайки с громкими криками носились над пирсом. В пасмурную погоду ладожская вода цветом напоминает расплавленный свинец и так же холодна, как в солнечную. А вот и катерок трется свежевыкрашенным бортом о старую монастырскую пристань. Сине-белые борта, черная надпись «Снабженец». Даже при небольшом волнении на такой посудине ходить по Ладоге опасно. Наверное, говорливый матрос – смелый человек. Сейчас проверим! Тимофей ловко подцепил крюком голенище кирзовой обувки. Толстые, прошитые гвоздями подошвы взлетели в воздух. Тимофей подбросил себя на руках, ударил противника тяжелым плечом в бок, улучшил летные качества утратившего опору тела. Матрос пытался ухватиться за береговую тумбу, но лишь обломал ногти. Валился шутник в воду молча. Зато Тимка, и сам едва не свалившийся с причала, заорал, что есть мочи:
– Человек за бортом!
Тотчас из носовой каюты катерка выскочили люди. В воду полетел спасательный круг. С другого конца пирса явилась Лада, а матрос уже лез из воды, цепляясь за брошенный ему конец, подобно обезьяне. Вода лилась с него водопадом.
– Подрался, – сказала Лада. – Уже выпил?
– Нет ещё! Но я сейчас…
– Не сейчас! – голос её звучал привычно строго. – Если выпьешь сейчас – ночевать будешь на пирсе. Я тебя, пьяного, в гору не потащу!
– Ох, и строга же ты к мужу, женщина! – засмеялись с катера.
– Он мне не муж, – отозвалась Лада строже прежнего и для острастки ткнула Тимофея в бок мыском сапога.
* * *
– Ты знаешь, что такое пивнушка? – сейчас Тимофей видел только её спину и матерчатую котомку на боку и правую руку, сжимавшую лохматую пеньковую веревку. В ней звякали-брякали поллитровки.
Лада не пьет. Она покупает водку, чтобы потом, когда товары в лавке иссякнут, обменять её на необходимое. К передку его тележки, к ржавому кованому кольцу привязана веревка. Лада время от времени дергала за веревку, чтобы облегчить ему подъем.
– Отвечай, что знаешь о пивнушках? – приставал Тимофей.
– Ничего.
– На привокзальной площади в Горьком была отличная пивнушка. Там мы с мужиками заседали. Вечеринка! Это, конечно, не «Прага» в Москве с шампанским. Это попроще. Но свобода! Ты знаешь, что такое свобода?
– Нет.
– А я знаю!
Без умолку болтая, Тимофей не забывал толкать себя вверх по дорожке при помощи крюка и утюжка. Колеса тележки шелестели по щебенке. Надо же помогать женщине. Ей тяжело. Она и снедь тащит, и его.
– У меня не было жены. Не успел. А родителей не помню. Не хочу. И на тебе я не женюсь. Га-га-га! Эй, бери левее! Ещё два шага! Всё, теперь прямо шагай.
И Лада послушно шла в нужном направлении.
– Ты сопьешься, Тимка, – коротко проговорила она.
– Где тут сопьешься? Что пропивать? Имущества нет. Пенсия грошовая.
– Ты всё ведь на водку потратил. Последнее. Что станешь есть?
– Завтра пойду грибы собирать! Га-га-га! Ты со мной? Эй!
Вершина холма была теперь совсем близко. Дорожка последний раз вильнула налево и перестала карабкаться по крутому склону. Теперь пологий подъем приведет их под раскидистые кроны тополей, туда, где возвышается дырявый купол надвратной часовни. Тимофей достал из заплечного пешка поллитровку. Откупоривал торопливо, ловко орудуя крюком, сглатывая обильную слюну. Исковерканная жестянка отлетела в сторону. Не прошло и пяти минут, как за ней последовала пустая стеклотара. Бутылка глухо ударилась о траву. Лада мгновенно обернулась.
– Опять ты за свое? Не мог до дома дотерпеть? А если я назло тебе эти вот четыре поллитровки сейчас в траву вылью?
Она тряхнула котомкой. Бутылки звякнули.
– А лей! С-с-с-сволочь! – завопил Тимофей.
Из-за ближайших кустов выползли двое калек. Мужик и баба. Тимофей учуял их носом. Интернатские аборигены мылись нечасто, воняли псиной и карболкой. Но эти двое – особый случай. Супруги! Парень совсем молодой, глаза вытаращенные, губы яркие, большие, как у клоуна в московском цирке. Машет обрубками рук, мычит что-то, но двинуться с места не может. Жена его, фронтовичка Панкратова, выдернула из-под мужа тележку, зажала под мышкой, а другой рукой за шиворот ухватила. Но этот «самовар» – бойкий, дергается, зубы скалит. Не чета тем, что в бывших кельях кульками лежат да мрут от тоски. Каждую неделю похороны. Интернатский сторож Фадей таскает на кладбище короткие гробы. Баба «самовара» – много постарше и, как Тимофей, без обеих ног. Зато руки у неё загребущие, ловкие, голосок звонкий, как трамвайный звонок. Эх, не кататься ему больше на трамваях!
– Клавка с-с-с-сволочь!!!
Сознание Тимофея валилось в пьяный омут. Последний зов его, последняя вспышка перед угасанием, странный, по недоразумению не высказанный ранее вопрос:
– Как ты находишь дорогу? Почему не теряешь тропу? Э? Я видел – деревце встало перед тобой, а ты его обошла. Я видел – сук нависал, а ты наклонилась. Как это может быть? Ведь ты слепа, а грибы находить умеешь! Впрочем и теряешься иногда… То видишь… то нет… Так?..
– Не так, – отозвалась она. – Не вижу я ни зги. Не раз уж тебе говорила. Нет у меня глаз. Сам же видел. Ангелы водят меня. Когда ведут – знаю дорогу. Когда засыпают – и я теряюсь. В такое время ты мой ангел ясноглазый.
– Под го-о-ородом Горьким, хде яс-с-сныя зорьки!
– Стукнуть бы тебя!
Язык переставал слушаться Тимофея. Любопытство куда-то улетучилось. Ему на смену явился пьяный задор.
– Я баб имел и до войны, и после, – собрав последние силы, твердо заявил Тимофей. – И скажу тебе прямо: в Горьком бабы ничуть не хуже, чем в Москве. Вот только Клавка – сволочь! С-с-с-сволочь!!!
Тележка выскользнула из-под его тела, укатилась, непослушная, вперед, а он завалился на спину. Земная твердь, словно досадуя на его беспутство, больно ударила по затылку. Но главное, заветное – плотно завязанный сидор с оставшимися пятью поллитровками он крепко прижимал к груди.
Мир вращался вокруг него всё быстрее. Всё вертелось вокруг прикрытого маской лица Лады. Наверное, она склонилась над ним. Зачем? Всё равно ведь ничего не увидит. Да и хорошо! Эх, страшна же рожа у него, а бабы всё равно любят. Хоть такие, но любят!
– Клавка, с-с-сволочь!!! – в последний раз, едва слышно пролепетал Тимофей и затих.
* * *
Скрипучая кровать. Висишь, будто в гамаке. Худой матрас провонял мочой. Кроватная сетка истошно визжит при каждом движении. И лежать здесь невмоготу, и выбраться наружу непросто. А тут ещё похмельная муть в голове и непрерывные позывы в брюхе. Надо как-то добраться до параши – оцинкованного ведра, прикрытого кривой крышкой. Оно стоит у двери. Добрая Лада иногда опорожняет его. Наверное, ей противно, но картонная маска не морщит нос, не кривится, всегда гладкая, всегда одинаковая. Тимофей пытается выбраться из кровати, хочет уцепиться крюком за сварной каркас и понимает: протеза на правой руке нет.
– Ты вчера опять подрался, летчик, – говорит темнота голосом Валентина.
Валентин – «самовар», человек, лишенный рук и ног. Главное несчастье Тимофея в том, что Валентин слышит, может говорить и плакать. Валентин плачет, когда в непогоду начинают болеть его руки и ноги. Валентин плачет, когда подолгу не приходит санитарка Сохви. Но стоит Валентину заплакать – Сохви является сразу. Санитарка пеленает его и помогает опростаться. В тот момент, когда она держит Валентина над парашей, Валентин тоже, бывает, плачет. Он бывает весел лишь во время еды. Кормит Валентина Тимофей. Он же подносит Валентину сто грамм, а если расщедрится, то и сто пятьдесят.
– Ты вчера распорол крюком мужа фронтовички Панкратовой, – говорит Валентин.
– Как так распорол?
– Порвал рубаху и портки.
– Какие там портки! У него обеих ног нет! Не портки – одно название. – Тимофей наконец изловчился, ухватился левой рукой за каркас кровати и вытянул своё тело из пружинного плена. Удар о грязный пол оказался чувствительным, а Валентин не умолкал. И то правда. В крошечное оконце их кельи вливалась ясная лазурь. Погода хорошая, и у юного калеки не болят давно отнятые руки и ноги.
– Ты выматерил обоих: и фронтовичку, и её муженька. Тот ответил тебе, ну ты и полоснул его крюком. Лада обозлилась. Когда ты вторую бутылку выпил и уснул, она забрала твой крюк и унесла. А фронтовичка…
– Почему ты называешь Панкратову фронтовичкой? Разве мы не все тут фронтовики?
– Я не фронтовик, – всхлипнул Валентин. – Мы только в бой успели вступить и всё. На минное поле сразу попали. Я и немца-то ни одного не убил. На минном поле какие немцы? И всё.
Тимофей знал, что Валька уже плачет. Уж крутит бессильно головой, уже мочит подушку. Беда с ним. Никак не может смириться! И смотреть на него тошно, и не жалеть невозможно. Тимофей справил нужду, воздвиг тело на тележку. Что ж делать? Надо идти на сестринский пост. Хоть воды для бедолаги спросить.
Руки, ноги, голова – роскошь невообразимая. Мечтает человек о богатстве или, положим, о бабе особо красивой и недоступной мечтает. А всего-то надо ему для счастья: пару рук, пару ног и чтоб голова соображала. Без хорошо соображающей головы руки и ноги сохранить в целости намного труднее. А без ног и только с одной рукой как донести чашку до постели тяжело больного товарища? Ах, эти коридоры – окошко в торцевой стене. На потолке запыленные лампочки, и те не светят. И это роскошь, потому что зимовали вовсе без электричества. На две палаты – одна керосиновая лампа. Да к чему свет слабовидящим или вовсе слепым? Вот Лада – счастливица. И свет ей не нужен – ей всегда светло. И руки-ноги целы. И душевная она. Вон идет навстречу по коридору. Наверно, опять ангелом ведома. И он же, ангел, нашептал ей про Валькину горесть. Опять плачет Валька-инвалид Отечественной войны, и часа не провоевавший. Тимофей видел, как Лада вошла в их общую келью. Его крюк она держала навесу за ремешок крепления. Тимофею не хотелось торопиться, тем более что в левой ладони зажата кружка с водой. Поторопишься – расплещешь. А до завтрака ещё далеко, чая нет, но надо же хоть чем-то напоить бедолагу. Пока Тимофей добирался до кельи, плач Валентина утих. Ильин протиснулся в приоткрытую дверь, гордясь тем, что кружка всё ещё полна. Он увидел знакомый силуэт на светлом фоне оконца. Прямая спина, длинное до пола, одеяние, чем-то напоминающее монашеские ризы, плотно облегающий голову платок. Валентин молчал – ни всхлипа, ни движения грудной клетки.
– Умер? – догадался Тимофей.
– Да, – отозвалась Лада.
– А может, уснул? Он только что плакал.
– Он умер, – коротко сказала Лада. – Я точно знаю – умер.
Она держала ладонь на Валькином переносье, так, чтобы прикрыть сразу оба глаза.
– Если б я водки ему дал, может, он и пожил бы ещё, – буркнул Тимофей. – Может быть…
– Может быть, – эхом отозвалась Лада.
– Но ты же забрала водку. И крючок мой забрала. Где сидор, а? Где стеклотара? – Тимофей шипел и плевался. Вода из оловянной кружки выплескивалась на грязный пол.
– С-с-сволочь! – взревел Тимофей. – Зачем забрала?! Жалко тебе?! Ты мне не жена! Знаешь, сколько я таких, как ты, имел?! А ты мне не дала!..
Тимофей размахнулся, но бросить кружку в картонное лицо не решился. Бросил в стену. Расплющенный металл покатился, загремел по заплеванному полу. Незрячие глаза в прорезях картонной маски отрешенно смотрели куда-то в сторону.
* * *
Тимофей вывалился на улицу. Нет, он больше не вернется в интернатский корпус. Конечно, до дальних скитов, уединенных мест, где раньше жили монахи, ему не добраться. Но и здесь оставаться больше нельзя. Невозможно оставаться.
– О чем страдаешь? – спросил старик.
– А ты присмотрись, – нехотя отвечал Тимофей. – Откуда так яблоками пахнет?
– Это ещё прошлогодние. Я их сохраняю в погребке, – был ответ. – Прошлый год был хороший урожай. Ещё осталось немного.
Старик порылся к карманах, достал небольшое сморщенное яблочко, протянул его Тимофею. Ильин вцепился пальцами в скользкий бок, да так, что из-под кожуры брызнула суховатая по весеннему времени мякоть.
– Да у тебя и зубов-то нет. Так откусываешь боковыми, будто кот.
– Не-а, нету. Немец зубы одним ударом высадил.
– Жрать, наверное, всё время хочешь? Ещё бы! Молодой! Который тебе год? Дай-ка угадаю, – бормотал старик, наблюдая, как Тимофей грызет яблоко.
– Не угадывай, дед, я так скажу. Тридцать шесть мне. По здешним меркам – старик. Вот Валька, мой сосед, он молодой. Ему – двадцать четыре. Но он уже умер, потому что добрый был. А я жив, потому что злой.
Они сидели посреди монастырского двора, с четырех сторон окруженного трехэтажными белеными корпусами интерната – бывшими кельями Спасо-Преображенского монастыря. Над их головами зацветала старая яблоня. Над крышами корпусов возносились синие луковицы собора. Выше всех вздымалась угловатая колокольня. Но её-то почти с любого места можно увидеть. Беги на противоположный конец острова – узришь и оттуда. А тут, во дворе, не охота и голову задирать, но Тимофей не ленился, задирал. А бывало, и ложился на спину рядом с яблоней, смотрел вверх. Подолгу смотрел, будто взлететь примерялся.
– Я влезу туда, старик! Клянусь! – пробормотал Тимофей, отбрасывая в сторону черенок. Он съел яблоко вместе с семечками и сердцевиной.
– Человек – не белка, – отозвался старик. – По земле ходить должен.
– Лада ангелов видит. Врёт?
– Человеки мы и человеческое приплетается. Люди лгут часто. Но Лада не лжет.
Старик Фадей – в сильно заношенных, но не рваных опорках, брезентовых штанах и чистой телогрейке, сидел на березовом чурбаке. Результат утренних трудов – значительная гора наколотых дров – возвышался по левую руку от него. По правую примостился Тимофей.
– А рука-то у меня есть. Смотри! Левая уцелела! – Тимофей поднял окровавленную кисть. Костяшки тыльной стороны ладони были разбиты, но ссадины уже подсохли.
– Чай, дрался?
– С кем? В моей палате только Валентин – и тот помер, – прорычал Тимофей. – Наверное, теперь такого же подложат. Будет или стонать, или молчать, как сом. Ни потрепаться, ни выпить. Эх, передушить бы всех их, да тоже жалко… Да и то прав ты. Дрался, видать, вчера. Только не помню с кем… Лада говорит, что с мужем фронтовички Панкратовой… жаль…
– Жалость – это хорошо, – пробормотал старик. – Но и трудиться надо. Не терять к труду привычки. Не годится все силы на драку изводить.
– …я помогаю их брить, опростаться помогаю. Вторую весну служу санитаром. Эх, свалить бы, да куда тут свалишь? Ты-то где так долго пропадал?
– Остров большой, – заметил Фадей. – Да и вокруг – не одна вода, другие острова есть. Я на Скитском острове был. Избу там чинил. По озеру плавал – рыбу ловил. Весной вода тихая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.