Электронная библиотека » Татьяна Замировская » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Смерти.net"


  • Текст добавлен: 28 июня 2021, 09:40


Автор книги: Татьяна Замировская


Жанр: Социальная фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Это же были вы? – (Она снова назвала ее имя и девичью фамилию.)

Вопрос звучал странно, как будто можно быть в прошлом кем-то иным, – но мама действительно была этим человеком. И действительно являлась кем-то иным – это была именно такая ситуация.

Женщина объяснилась: недавно она купила квартиру в старом доме в городе, где выросла мама. Квартира принадлежала государству – в ней в последние лет двадцать жила древняя, совсем ветхая старушечка, которой было девяносто с чем-то. Вековая старушечка даже не то чтобы умерла – скорее, истончилась, как паутинка, по пути в вечность превратив квартирку в чистый стерильный храмик (некоторые бабушки маниакально накапливают вещи, некоторые же, напротив, переходят на ту сторону поэтапно, вдумчиво избавляясь от материального, оставляя лишь несколько самых важных предметов, выдраивая их до нездешнего, платоновского блеска чистой звенящей идеи). Тумбочки с кружевными накрахмаленными салфеточками, пара теперь уже винтажных кресел, покрытых хрусткими лоскутными одеялами; новая хозяйка квартиры решила не выбрасывать мебель, но бумаги, безделушки, большую часть посуды и одежду сложила в большие черные пакеты для мусора, чтобы вынести на помойку.

Шкатулку она тоже думала выбросить – выглядела она не то чтобы презентабельно, простая деревянная шкатулка-сундучок на замке, такие обычно покупали растерянные похмельные командировочные в поездках в маленькие скучные областные города: якобы местные мастера сделали, инкрустировав соломкой, – сирень, пионы, летящий аист, ненатуральная слепящая синь. Заглянула внутрь: там была увесистая пачка бумажных писем.

Женщина села читать эти письма; когда она закончила, то поняла, что уже три часа ночи. Эти письма какая-то пятнадцатилетняя девочка писала, судя по всему, сыну старушки, своему мальчику. Девочка уехала учиться в гимназию искусств в маленький скучный областной город и приезжала домой, в не менее скучный родной городок, только на выходные – чтобы видеться с этим самым сыном. Все это можно было понять из сбивчивых, счастливых понедельничных ее писем, полных обрывочных воспоминаний о выходных. Остальные дни недели были более размеренными, философскими и грустными; она старалась писать ему каждый день, но, конечно, некоторые дни пропускала. Старушка хранила письма больше сорока лет – судя по датам, идеальным круглым почерком начертанным на каждом. Постепенно переезжая в небытие, она избавилась почти от всех материальных носителей памяти – даже фотографий в квартире не было, – но письма она хранила и наверняка перечитывала.

Родственников у нее не было: как сказали соседи, сын, которому каждый день писала эта пятнадцатилетняя девочка, давно умер. Старушка также хранила младенческие распашонки этого сына, первую пеленочку и первые ботиночки – все это лежало в плотном пакете рядом со шкатулкой. Распашонки и пеленочка мигом отправились в мусорный бак к прочим вещам, но с письмами ситуация была другая.

– Когда я их прочитала, я поняла, что это выбросить я не смогу, – сказала маме женщина.

Она решила, что обязана найти девочку, которая писала эти письма сорок лет назад, и вернуть их ей.

– Она так и сказала: я поняла, что моя задача – чтобы эти письма добрались до своего адресата, – сказала мама.

– Адресата? – переспросила я.

– Да, – ответила мама. – Это не ошибка. Было понятно, что их адресат – я сама.

Соседи сказали женщине, что не знают никого с таким именем; судя по адресу на ветхих конвертах – старушка сохранила и конверты, нежно исполосованные какими-то значками и выцветшими радугами, – раньше ее семья жила на улице Почтовой. Городок, откуда мама родом, не очень большой, а улица Почтовая не очень длинная – особенно после того, как целую грядку полуразвалившихся домиков снесли. Женщина отправилась туда опрашивать других старушек и спустя какое-то время выяснила, что девочка, писавшая письма, тоже жила на этой улице, потом вышла замуж и сменила фамилию, а муж ее (мой отец) работал врачом в Девятой больнице (городок был настолько мал, что больниц в нем было всего две – обычная, человеческая, и военная для людей с привилегиями; но почему-то та, которая человеческая, называлась Девятой, бывает и так), может и сейчас там работает. Женщина тут же помчалась прямо со шкатулкой в больницу, чтобы узнать, работает ли он там или вышел на пенсию, – и, уже выяснив, что они с мамой эмигрировали в середине девяностых, относительно быстро нашла маму в социальных сетях.

Муж – то есть мой отец – все же играл в этой истории значительную роль: если бы он не был уважаемым в городе врачом (все помнили, что мама как-то удачно выскочила замуж, повезло, не всем девчонкам на их улице так везло, мало кого муж увез за границу, все поумирали давно), никто бы его и не вспомнил; а по девичьей фамилии маму найти было нереально. Если бы она сменила фамилию обратно, у писем не было бы шансов дойти.

Мама уже давно собиралась съездить туда, где выросла, – получается, та ее поездка лет пятнадцать назад была связана именно с этими письмами; по какой-то причине она не могла доверить их почте – что довольно парадоксально, невозможность доверить почте именно письма! Возможно, ее смущало, что письма уже дошли один раз – и, более того, дошли второй раз, причем туда, куда они точно дойти не могли. В третий раз отправлять их было бы рискованно, рассудила мама, – поэтому, использовав письма как повод (о котором она никому не сказала!), приехала домой. Там, по ее словам, мало что изменилось, но я не расспрашивала ни тогда, ни сейчас – понимая, что для нее все это наверняка было травматично (тогда наверняка, а сейчас и подавно – в мире, где терапия запрещена, травмировать близких как-то неприлично!). Она навестила могилу своего отца – каким бы он ни был, она его любила как отца, назидательно отметила она, и других отцов у нее не было; еще она съездила на старенькое польское кладбище, где все это время спокойно и неизменно лежали ее бабушка и дедушка по маминой линии. Потом поехала в городок Зембин, где похоронен Павлик, – она и раньше периодически ездила на его могилу, – его родители были оттуда родом, и лежали они там же: слева и справа от единственного сына. Отец умер рано, как многие мужчины тех мест, – пятьдесят четыре года, сердечный приступ. Мама тогда еще не уехала; она откуда-то помнила, что мать Павлика через каких-то знакомых и за бешеные деньги зарезервировала себе могилу еще тогда: это были девяностые, из-за места на кладбище люди могли буквально друг друга поубивать, перестрелять (и тут же нарастание проблемы: мест-то хоронить перестрелянных и поубиенных не было!), и вот удача, рядом с Павликом и мужем – справа от сына – экспансивно и вместе с тем безысходно расположилась ее гранитная плита с открытой датой. Закрылась эта дата совсем недавно. Все трое теперь лежали рядом, в далеко не хронологическом, если подумать, порядке. Все смешалось, и все прервалось.

Мама оказалась единственным человеком, который помнил о том, что Павлик существовал. Что они все – все трое – существовали. Она прибрала могилку, повыдирала какие-то наросшие двухметровые хвощи неприятных цветов – такие же хвощи, но уже приятных цветов, она там оставила, и я до сих пор не понимаю, шла ли речь о цветах как бутонах и лепестках или цветах как спектре. Но сейчас спросить уже нет возможности. Мама оставила только приятный глазу спектр и самые красивые цветы, всё сразу.

Женщина, очень волнуясь и прекрасно осознавая, что служит сверхважной, бриллиантовой закадровой шестеренкой в могучем маховике чьей-то судьбы, проворачивающейся вспять в режиме тугого, заевшего, невозможного чуда, вручила маме шкатулку с письмами, перетянутую для надежности тугой черной резинкой. Мама хотела вернуть шкатулку и забрать только письма, но женщина настойчиво и резко, как сломанная кукла, покачала головой и испуганно сказала: забирать надо все целиком, это важно, я хотела отдать вам именно шкатулку с письмами, это для меня принципиальный момент.

Мама даже позавидовала женщине: не у каждого человека возникает возможность почувствовать себя судьбообразующим элементом чужой истории. Редкая, достойная уважения ситуация – и женщина вошла и вышла из нее с максимальным достоинством. Наверняка она тоже рассказала о случившемся своим детям.

Насчет того, стоило ли завидовать самой маме, наконец-то получившей свою корреспонденцию, вопрос стоял скорее открыто. Мама не притрагивалась к письмам всю дорогу: сунула шкатулку в ручную кладь и старалась весь обратный перелет не вспоминать о ней. О ручной клади же она не забывала ни на секунду, и, даже засыпая, когда край темно-фиолетовой земли подвернулся под разбухающую электричеством гладь облаков, накрутила бретельку рюкзака на запястье.

– И что, и потом ты их прочитала же? – в изумлении спросила я. История при всей ее показной, обнаженной и невозможной правдивости, практически лишенной красот и метафор, виделась мне настолько невероятной, что даже мой собственный опыт непрожитой, но осуществившейся смерти стал походить на неудачный прыжок в бассейн, полный сверхлегких теннисных шариков.

– Прочитала, конечно. Два раза. И больше читать не буду.

– И что там было?

– Ну что там было, – вздохнула мама. – Что может писать человек в пятнадцать-шестнадцать лет? Какие-то обычные глупости. Ну вот как девочки пишут. Я даже не знала, что я так поумнела с годами. Что я так изменилась.

– Ты вообще помнила то, что в этих письмах было? В смысле, то, что ты там описывала, – оно сохранилось в твоей памяти? Какая-то история твоего взросления, не знаю. Там что-то было?

– Нет, – покачала головой мама. – Я их читала до утра. Это было очень… странно. Очень странно. Но оно все не было – понимаешь – значительным. Да, оно значительное как событие, но в смысле содержания – сами письма – я не знаю. Мне было стыдно.

– Стыдно за то, какая ты была глупая в детстве?

– Нет. Сейчас я думаю, что мне стыдно перед ней. Перед той, кто писала эти письма. Стыдно, как будто я ее предала. Я никому не пожелала бы получить в пятьдесят пять лет письма, которые ты фактически сам себе написал в пятнадцать. Это очень важный опыт. Невероятный, я бы сказала. Но он не радостный, в нем нет ничего радостного.

Восстановить по этим письмам историю было нельзя. Восстановить по ним любовь тех двух детей тоже было нельзя. Восстановить Павлика было тем более нельзя и невозможно. Все, что восстанавливалось, помимо безусловной материнской любви одинокой старушки (но в режиме скорее фона и обволакивающего всю эту историю нитевидного тумана неправдоподобности), – это маленькая и наивная пятнадцатилетняя девочка. Мама осталась с ней один на один – и, вероятно, эта встреча была для нее чем-то настолько неподъемным, что она так и не смогла добавить деталей или эмоций в ее описание.

Мама провела с пятнадцатилетней девочкой несколько дней, а потом спрятала девочку в шкаф. В какой шкаф, спросила я.

– Мне кажется, что тебе не нужно этого знать, – ответила мама. – Тем более у тебя нет доступа к этому шкафу.

У меня, черт подери, нет доступа ни к какому шкафу, дорогая мама. У меня вообще нет никакого доступа никуда.

– Хорошо, я положила письма в трельяж, – вздохнула мама.

– Что такое трельяж? – спросила я.

* * *

Возможно, мама попала в ситуацию, чем-то похожую на мою: фактически совершив путешествие во времени и оказавшись наедине с неожиданным, непредсказуемым фрагментом собственного прошлого, она выяснила, что из него ничего нельзя вытащить наружу – там по-прежнему черная дыра, сосущая пустота, свинцовая лужа, куда ты можешь погрузить руку по локоть, чтобы нашарить что-нибудь, кроме себя, но не нашарить даже себя.

У тебя есть только ты сам. Все остальное невосстановимо. Да и ты сам – это не совсем ты.

Мама несколько раз повторила: понимаешь, что самое страшное, – я себя не узнавала, это была не я, я сейчас совершенно другая. И в то же время было понятно, что в этих письмах – именно я. Полная, достоверная копия меня в пятнадцать лет.

Возможно, в те времена это и был – если он был – единственный способ скопировать человека: погибший в подростковом возрасте мальчик сохранился в виде пачки писем, которые он регулярно получал последний год перед смертью от своей девушки и которые перечитывала перед смертью его мама спустя сорок с лишним лет. Наверное, только так и можно по-настоящему что-то сохранить, когда ничего нельзя сохранить. Маму это и потрясло – она так до конца и не поняла, чьей именно копией были те письма: ее самой, Павлика или чьей-то еще – мамы Павлика? Их отношений в целом? Самого времени?

– И еще я не могла окончательно поверить, что в итоге я написала эти письма самой себе. Если бы мне кто-то это сказал в то время, я бы не то что не поверила – я бы даже не поняла, о чем речь, – говорила мама. – Потому что понятие себя очень пластичное. Опыт все-таки меняет человека. Он вплавляется в личность, как печать в мягкий застывающий воск. Опыт не делает тебя хуже, нет. Но он делает тебя другим.

Возможно, аналоговый способ что-то сохранить был доступен еще тогда – но только в результате этого невероятного, непостижимого скачка писем сквозь время и континенты. Для достижения такого способа важно было ничего не выбрасывать и точно понимать, что все конечно и ничто не сохранится. Если бы Павлик не утонул или вырос в шумной многодетной семье – как большинство детей на Почтовой, – мамины письма отправились бы на помойку даже не при первом же переезде – или при первой же второй любви Павлика; или его мама бы изорвала их своими же руками, нашлась тут, пишет что-то и пишет! Но его смерть превратила письма в капсулу времени – они стали невыбрасываемым контейнером, избавление от них было против человеческой природы (я вспомнила, как точно сказала та женщина: «Я поняла, что я не могу их выбросить»).

Моя мама всегда все выбрасывала и относилась к вещам подчеркнуто просто: в те дни, когда вся жизнь казалась ей нагромождением памятливого, угрожающего хлама (а этих дней в году было не меньше восьми), от давящего избытка вещей в доме она справлялась буквально за вечер, пробежавшись по комнатам с огромным мусорным мешком. И я теперь понимаю почему (хотя какие я устраивала ей скандалы! В своем рвении избавиться от вещей мама редко задумывалась о том, от чьих именно вещей она избавляется, и иногда страдали мои вещи – если можно назвать страданием разъединение вещи и ее обладателя).

В начале ноября у мамы был день рождения. После того как Восстание подавили, я не могла ей ни позвонить, ни написать. Теперь у меня по-настоящему не было доступа.

Зачем-то я поехала к ней домой в тот день. Не знаю почему. Раньше я никогда не заезжала в тот район, мне и в голову не приходило навестить мамин дом. Но в тот день мне это показалось важным. Я думала, если я поеду к ней – да это наверняка будет пустой дом, там не будет никакой мамы, это понятно, – тем не менее я точно смогу открыть его своим ключом (ключ от маминых дверей всегда болтался на моей связке) и, быть может, просто поваляться на диване в гостиной: к счастью, я слишком хорошо помню, как часами там валялась в какой-то прошлой жизни, безэмоционально всматриваясь в винтажные огоньки на новогодней елке. Ключ подошел, дома никого не было, все выглядело так, как будто мама куда-то вышла (готовила блинчики и вдруг обнаружила пропажу соды) и вот-вот вернется.

Я знала, что она не вернется – даже если я решу вдруг пожить в ее доме, все так и останется в этом состоянии «выбежала на полчаса в магазин», и это невыносимо. Когда заходишь в дома, где живут живые люди, ты всегда зависаешь в этом бесконечном получасе.

Я полежала на диване, завернувшись в плед. Елки не было, хотя я надеялась, что будет (может быть, зайти еще перед Рождеством?). Потом пробежалась по комнатам, стараясь не задерживаться нигде взглядом, – я отлично понимала, что все, что я увижу, будет лишь моей и ничьей больше памятью, и я не была уверена, что хочу остаться наедине с этой памятью.

А потом я увидела трельяж и сразу поняла, что это трельяж.

Да, они были там, все. Внутри шкатулки с аистами из дурацкой соломки.

И они все были настоящие.

* * *

Просто не иди к реке, не иди к реке, ты меня слышишь, не иди к реке в этот день, и ни в какой другой день не иди к реке; в прошлые дни к реке можешь идти, но теперь во всякий день, когда думаешь пойти туда, где река, – не иди, не иди к реке.

Бабушка подкрадывается и бьет Лину линейкой по рукам.

– Снова ты эту дрянь записываешь! Что ты там слышишь! Просто шум один! Ре-ре-ре, шу-шу-шу! Какая река? Где там река!

Лина вырывает из рук бабушки блокнот и кричит:

– Отдай, отдай, это мне, это он мне говорит!

– Это не тебе! – кричит бабушка, вырывая у нее из рук блокнот. Сегодня же она вырвет эти страницы и сожжет их в печке.

И она совершенно права: это не ей, это совсем другому человеку – и даже не совсем человеку.

* * *

Этого не могло там быть, этого просто не могло там быть, повторяла я, пока бежала домой, отягощенная увесистой шкатулкой. Что это? Это просто моя память? Или что это? Как это возможно? Это мое воспоминание о маминой истории? Я так впечатлилась, что моя память сконструировала эти письма?

Это невозможно, это невозможно, это невозможно.

Дома я отдышалась, села на пол, открыла шкатулку и разложила перед собой конверты, стараясь не всматриваться в текст. Фактически это настоящая копия в письмах, только неактивированная, подумала я. Активировать ее не получится – разве что она могла бы стать бумажным человечком, самой легкой в мире куклой из папье-маше чужой памяти, немыслимым образом преодолевшей этот непреодолимый барьер.

Настоящие. Все они были настоящие, объективные, повторяла я себе снова и снова. Каждое из них. Я знала это точно и безошибочно – по тому, как у меня чесались, покалывали кончики пальцев, будто впитывая с этих страниц живую биологическую невидимую кровь. От боли и шока я не могла их читать – дрожали руки, и мягкие, ветхие чернильные строчки тут же расплывались, и я отводила взгляд, боясь, что залью эти настоящие вещи своими липовыми цифровыми слезами. Я не понимала как, но как-то они здесь появились – самозародились то ли из любви, то ли из чего-то другого. Возможно, из невозможности их появления здесь – синхронизированной с такой же сокрушительной невозможностью того, что они оказались у моей мамы спустя сорок лет.

Пусть мы ничего толком не знали о том, откуда берутся объективные вещи – но в любом случае эти вещи были для нас настоящими сокровищами! Я не хотела думать в этом направлении, но мгновенно допустила это осознание – это же фактически валюта. И ее много. За эти письма я могла купить все объективные вещи нашего тесного мира. Их было больше сотни – и каждое стоило нескольких вещей, груды вещей, комнаты вещей, города вещей. Я знала это точно: меня всю трясло, я не могла дышать и прерывисто всхлипывала.

Да, я могла бы купить за это все вещи Вселенной или хотя бы некоторые из них – продавая письма по одному, – но в таком случае мамина копия стала бы неполной.

Как-то так вышло, что эта полная копия, не имеющая никакого практического смысла или применения (я точно знала, что не смогу продать – и тем более прочитать – ни одного), у меня есть. И, по большому счету, у меня больше ничего нет. Да и меня-то самой нет. Так что я всего лишь довесок к этим письмам.

Милый Павлик, есть ли хоть один способ сообщить тебе, что человек, родившийся, возможно, в том числе благодаря тому, что ты утонул в семнадцать лет, после своей собственной смерти получит доступ к письмам, которые тебе писала твоя первая любовь и которые сохранились опять же только благодаря тому, что ты утонул в семнадцать лет? Что бы ты сказал, если бы узнал, что эти письма, которые ты с трепетом вскрываешь, еще не добежав до своей коммунальной квартирки, через пятьдесят с лишним лет будет читать дочь этой девочки – после того как умрешь ты, после того как умрет она, после того как умрут все люди на Земле?

Самым живым человеком во всей этой ситуации была моя мама – и это наверняка именно потому, что она принципиально отказалась копироваться.

Надо бы мне как-то укрепить свою дверь, подумала я, – мысленно укрепить. Или как сейчас укрепляют двери? Я представила полчища тех, кого помнят, бредущих как зомби (которыми они, собственно, и были) на сладковатый запах моей квартиры, доверху наполненной резкой, тревожной настоящестью, – и всерьез испугалась.

Но подумать об этом более серьезно у меня не было времени – потом сразу же началась вся эта карусель прерывистого небытия: кража копий, наше волшебное таинственное путешествие внутри лодочных, вечных, великолепных собак, прояснение обстоятельств моей смерти.

Хорошо, что мама не знает, что меня убил муж.

Или знает.

Хорошо, что я не знаю, что именно знает мама. И мне хотелось бы верить, что в тот момент, когда она зачем-то решит обратиться к письмам, она найдет их в том самом трельяже.

А может быть, и не найдет. И про это я точно не хочу думать.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации