Текст книги "Ключ к полям"
Автор книги: Ульяна Гамаюн
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Хороший, плохой, злой
Наверное, мне уже можно повернуться.
Грегор Замза
Парчовый чепчик; чепчик – жили-были: с него-то все и начинается. Есть, конечно, шотландская юбочка с болеро, белый воротничок, книжица в руках и кукольная, твердолобая шляпа – не здесь, на стуле – отползает от маленькой, пухлой и точно резиновой ручонки. Портьера, узоры на полу, темные волосы, мягкий плюшевый пробор... Но это все позже, намного позже чепчика. Молочно-рисовый, пухленький, как подушечка для иголок, красивый малыш носит его, как корону. Но давайте перевернем страницу.
Вот он на стуле, все тот же вертлявый мальчик с пухлым ртом, коротко стриженный, заносчивый, не по-детски серьезный, обманчиво печальный, в свободном белом платьице (и снова обман: не белый – крем-брюле) с бордовой оторочкой, в очаровательных сапожках (тоже бордовых), нежно сжимающих белые гольфы. Держатся сапожки на честном слове: бабушка шнурует драгоценные ножки внука бережнее, чем старая служанка корсет своей госпоже. Локоть малыша – перламутр с ямочками, локоть стула – жемчуг с бахромой. Прекрасный малыш, бесценный малыш, домашнее сокровище.
А вот он у того же стула, очень спокойный, в очередном наряде: что-то лазурное, морское, только матроски недостает. Туфельки, правда, не для морских прогулок: нос картошкой, обвисшие паруса застежек, пышные помпоны, а может, розы, не разглядеть. Помпоны подрагивают, малыш ерзает, нетерпеливо постукивает каблуками по глянцевым клеткам пола. Мальчик томится, ему скучно на этой шахматной доске, где он маленькая, одинокая пешка. И хочется, до смерти хочется этой пешке сделать что-нибудь этакое, из ряда вон. Ну там... топнуть, закричать, упасть набок и покатиться, или, скажем, отломить кусочек плитки, вон той, молочной, и томить под языком, пока не растает. Да, плитка под ногами его завораживает. Съесть ее или лепить фигурки? Пока не решено. А впрочем, там, за окном, на застывшем пруду, в теплом, смазанном вечернем свете его дожидается – чудо из чудес – целая флотилия. Ну, все? Сколько можно! И он нетерпеливо шелестит платьем-крем-брюле. Вообще, платьев у него очень много, страниц на десять, они развешаны, как охотничьи трофеи, по всему замку (а живет наш маленький принц, разумеется, в замке), и он часто ими любуется, а иногда рисует на них собак, лошадей, быков и домочадцев. Ценители могут ознакомиться подробнее, а мы листаем, листаем дальше.
Что ж, платьица бледнеют и истончаются, маленький принц, уже не гусеница, но еще и не бабочка, беспокойно ворочается в тесном коконе. И вот, наконец, настает день, когда увядшие девчоночьи наряды прорываются яркими крыльями штанишек. Волосы растут и вьются, как молодая лоза, жизнь скачет по начищенным плиткам гостиной, и малыш вприпрыжку несется ей вовслед. Капризный, жизнерадостный, беспечный, балованный шутник, домашний тиран с добрыми глазами носится по своему королевству, словно он не бабочка, а ошалевшая стрекоза. Он везде – куда ни глянь, но найти его невозможно. Его видят во всех комнатах одновременно. Он одинаково бойко отдает приказания повару и кузенам, съезжает по перилам и горланит песенки. По вечерам, у камина, собирается теплая компания – шелковые шали, длинные сюртуки, – и жизнь потрескивает, как дрова в камине, бодро и звонко. Но листаем дальше.
Малыш растет, не то чтобы очень быстро... Даже медленно. Даже совсем не растет... Он хорош, кто сказал, что нет? Но что-то подкрадывается к нему, медленно, неумолимо, с кривой жуткой усмешкой подкрадывается. Да вот же, на следующей странице, видите? Оно уже дышит ему в затылок. Теперь все уже знают... теперь уже не скроешь... Только шелковые шали отказываются смотреть. Они так долго носили этот траур по собственному счастью, что поднять вуаль и приглядеться уже не хватает сил. Потускнели зеркала, слегка скрипнув, притворились ставни, щелкнул засов и дом замер, опустил глаза. В остывающей гостиной шали, как ни в чем не бывало, склонились над шитьем. Принц по-прежнему весел, правда, несмотря на круглые щеки, у него впалая грудь, проволочные ножки и голова, как огромная, набухшая по весне почка. А еще он шепелявит, но на фотографиях это не бросается в глаза. Иногда он ловит удивленные взгляды знакомых, но понять ничего не может. Он хочет спросить, но в доме непривычно тихо и темно. Так что перевернем страницу.
Ой, совсем взрослый! Гримасничает, пародирует, вертится, как юла, и над всеми подсмеивается. Он неизменно весел, хоть и нездоров. А то ужасное, что подкрадывалось... может, и не было его вовсе? Смотрите, вот он с кузеном, с друзьями-лицеистами, с могучим и статным дядюшкой. Вполне нормальный мальчуган, хоть и невысокий. Вот еще, с матерью в звенящем весеннем саду. Май... Перевернем... Подождите, еще страничку... Нет, еще... Что все это значит? Пустые, одинокие листы до конца альбома. Свист, гогот, стук колес, чьи-то шаги по дорожке, звон бокалов, скрип старого кресла и уголек, выводящий что-то не очень приличное над камином, – звуки, в гремящем и радостном контрапункте сойдясь воедино, разом оборвались, будто и не существовали вовсе. Плиты в гостиной помутнели, окна заросли паутиной, мебель накрыли белым саваном, а зеркала, все до единого, не оставив даже пудрениц, утопили в пруду, том самом, где ходили под парусами принцевы корабли. Гулко. Пусто. Где же вы, шелковые шали? Никто больше не читает в кресле с высокой спинкой. Погасли огоньки в глазах маленького мальчика, остыл камин, и солнце, непритязательный соглядатай, трусливо отвернулось, чтобы не видеть, как там, за плотно притворенными дверьми, утолщаются нос и губы, жалко дрожит скошенный подбородок, голова становится неподъемной обузой, а руки и ноги усыхают и скукоживаются. Малыш спит, он не сможет к тебе выйти, нет, его лучше не беспокоить, поиграете в следующий раз, ну же, не стой истуканом, нам пора, допивай чай и идем, ужас что рассказывают, маленький уродец, а какой милый был мальчуган, и поделом этим толстосумам, ты меня обманула, ты меня оставила без наследника, с кем я теперь буду охотиться, это не мой сын, в нашей семье карликов отродясь не бывало, убирайся, я сама о нем позабочусь, не плачь мама, мне уже лучше, нога почти не болит, смотри, что я для тебя нарисовал.
Много позже, в других альбомах, вспыхнут плутоватые Пульчинеллы, томные дамы полусвета, пестрые, как попугаи, охотники, старлетки в неописуемых боа, саблезубые пираты и даже одна обаятельная гейша. Ничто в этом лихорадочном бурлеске не напомнит любителю старины о малыше в шотландской юбочке. Этот малыш уснул, а день, когда он проснулся – проснулся и обнаружил, что... – длился долгие годы.
BLACKBIRD FLY
Пели. Все время пели.
Где они пели – птицы, которые пели?
Хуан Рамон Хименес
Меня хлестали по щекам, как в начале плохого романа или конце хорошего сна. Но я – хитрая бестия – изогнулась, захлопала крыльями, как те голуби, что слетели только что с красной черепицы.
– Жужа!
Обняв дымоход одним крылом, я резко выпростала второе и, натянув одеяло на голову, попыталась сцепить крылья замком – но нет, куда там – и застыла в этом полуобъятии, прислонив голову к теплому камню. Те, что были по ту сторону одеяла, продолжали бормотать. Что-то такое несусветное они там творили с буквой «ж», будто склоняли ее в разных падежах, а потом взяли и умыкнули меня с крыши.
– Жужа, Жужка!
Было холодно, одеяло исчезло. У кровати стоял Тим – размытый, мерцающий по краям, под сенью крыл своих. Смотреть на него сквозь узкие щелки глаз было невыносимо больно. Хотелось, как при взгляде на солнце, лить и лить слезы.
– Послушай, – сияние приблизилось, – ты понимаешь, что я говорю? Да не мигай ты так! Ты меня вообще видишь?
– Я вижу твой нимб.
Закрыв глаза, я упала на подушку.
– Жужа, ну Жужа же!
– Хватит абабагаламажить. Я спать хочу, – выдохнул кто-то моим голосом.
– Ты мне нужна. Это очень важно.
– Пора сопрягать?
– Что?
С мясом выдрав себя из мягких просторов, где разница между «сопрягать» и «запрягать» не видна и не имеет смысла, я, поеживаясь, села на постели.
– А где мое одеяло?
– На полу. Надо же было как-то тебя разбудить. Я здесь ору уже часа два, и все без толку.
– Это ты меня бил по щекам?
– Ну, отвесил пару оплеух... Я же говорю, тебя не добудишься...
– Я думала, мне все это снится... Мне все это снится?
– Все мы, говорят, друг другу снимся. Нужна твоя помощь.
– А что такое?
– Сейчас сама увидишь. И даже услышишь. Идем.
Тим вышел в коридор. Я заметалась по комнате в поисках чего-нибудь теплого, запуталась ногами в одеяле и чуть не растянулась на полу. Завязалась драка. Высвободившись, я завернулась в бренные останки врага, как какой-нибудь неандерталец в шкуру мамонта, и прошлепала в коридор.
– Ну где ты там? – донеслось с первого этажа.
Волоча по полу тяжелый шлейф одеяла, внося разброд в строгую геометрию ковровых дорожек, я засеменила к лестнице и, подобрав свою рясу, скатилась вниз. Тим выглядел удивленным, но от комментариев воздержался. Возле комнаты Чио мы остановились, и Тим, взяв меня за плечи, стал что-то говорить, но слова его заглушил крик, будто там, за дверью, кто-то специально дожидался нашего прихода. Тим вздрогнул, отнял руки. Одеяло сползло на пол и съежилось. Я зажала уши с такой силой, что еще немного – и череп раскололся бы, как гнилая тыква. Во всем этом ужасе ясно было одно – кричал не человек и не зверь. Это было что-то жалкое и невозможное – вроде стенаний согнутой в бараний рог консервной банки. Тим потянул меня за руку – я завозилась с одеялом – да оставь ты его, оставь. – и мы вошли.
Кричала Чио. Мокрая, завернутая в простыню, она сидела на своей кукольной кровати, вцепившись в белого от испуга, всклокоченного Леву, который и сам, казалось, вот-вот закричит. Розовато-желтая спаленка в рюшах, комнатка-крем-брюле, напоминала сейчас вывернутую наизнанку дамскую сумочку. Все было раскурочено, разъято, разодрано в клочья. Мохнатый ковер был мокрым, у самой кровати что-то хищно поблескивало, а на столике у изголовья лежала расколотая надвое чашка с синим ободком.
– Ну что? – спросил Тим.
Когда мы вошли, крик сбился на карканье и кашель.
– Она кусается, – захныкал Лева. Его полосатая пижама, борода, даже брови и ресницы были мокрыми.
– Сейчас будем поить.
– Я больше не могу. Она все плачет и плачет...
Пропустив мимо ушей всхлипы Левы, Тим взял со столика стакан с какой-то сероватой мутью и жестом подозвал меня.
– Мы будем держать, а ты постараешься влить в нее как можно больше из этого стакана.
– Но что случилось? – только и смогла выдавить я.
– Потом, все потом.
Тим всучил мне стакан и, произведя рокировку с Левой, обнял Чио, стал гладить ее мокрые волосы, нашептывать что-то бессмысленно-успокоительное. Она продолжала вздрагивать, но нервное карканье прекратилось. Лева со вздохом умостился у Чио в ногах и положил свою огромную лапищу на ее тонкие щиколотки. Прижавшись заплаканной щекой к черной рубашке Тима, Чио с интересом разглядывала его черную пуговицу. Я неуверенно присела возле них, ощутив жар, пугливыми волнами исходивший от закутанного в простыню тела.
– Люня, детка, ты узнаешь Жужу? Смотри, что она тебе принесла. Что-то очень вкусное.
Никогда раньше он не называл ее Люней. Чио однажды сказала мне, что Люней, Люнечкой или Мийкой называл ее в детстве отец. Я осторожно поднесла стакан к ее бескровным губам. Черная бархатка на нежной шее была мокрой, быть может, от слез. Воспаленные глаза уменьшились, холодная голубизна затвердела, пошла трещинами, взгляд казался пустым, занавешенным, словно там, за мутной пеленой, совершалось что-то, перетянувшее на себя все ее внимание, все душевные силы, не оставив ничего для внешнего мира. Красивый округлый подбородок Чио мелко вздрагивал, капля воды, скатившись со лба, повисла на носу.
– Люнечка, выпей, будь умницей, – приговаривал вкрадчивый Тим.
Чио приоткрыла рот. Я поднесла стакан еще ближе и содрогнулась, услышав, как он стукнулся обо что-то твердое.
– Она зубы сцепила, как в прошлый раз, – прошептал Лева.
– Молчи, – огрызнулся Тим. – Люня, малыш, ты всегда меня слушалась, правда? Даже когда не стоило слушаться. Я ведь твой лучший друг. И Жужа с Левой. Мы хотим тебе только добра. Выпей это, и все пройдет.
Чио завертела головой. Из воспаленных глаз хлынули слезы.
– Птица, птица, птица, – хрипела она.
– Это лекарство от птиц. Выпей, и они больше не вернутся. Выпей, ну же.
Я снова поднесла стакан к ее губам. С гримасой боли и страха она твердила:
– Птица, птица, птица...
– Ну хватит! Пей! – Тим выхватил у меня стакан и прижал голову Чио к подушке.
– Не нужно! – взмолилась я. – Неужели нельзя без этого? Посмотри, как она мучается... Она не станет пить.
– Это мы еще посмотрим. Не хочет по-хорошему, будет по-плохому.
– Как? Выбьешь ей этим стаканом зубы?
– Выбью, если понадобится!
В этот момент Чио изогнулась, боднула Тима и, высвободив руку, отпихнула стакан. Треснув, он покатился по ковру, оставляя на веселом узоре темный жутковатый шлейф. Чио затихла и прижалась к Тиму.
– Ничего ты не выбьешь, – сказал Лева, провожая стакан восхищенным взглядом. – И вообще... Нужен Бип.
– Ты прекрасно знаешь, что он в «Язычке Коломбины».
– Где? – удивилась я.
– Видишь ли, это клуб, где куча Фантесок, Смеральдин, Фьяметт, юных и не очень влюбленных, но ни одного мало-мальского Арлекина.
– То есть?
– То есть куча кринолинов и ни одного гульфика.
– Он хочет сказать, что это клуб для лесбиянок, – сказал Лева.
– Ну да, цветочки золотистые, волны кудрей прекрасных и так далее, и тому подобное.
В этот момент дверь тихонько отворилась, и в комнату мягко скользнул аккуратный и тихий Черныш.
– О, Черныш! Как мы рады... – подскочил, рассыпаясь в любезностях, Лева.
– Ну наконец-то! Я думал, ты никогда не придешь, – сказал Тим.
Чио вскрикнула, стала вырываться из цепких Тимовых объятий. Минут десять ушло на то, чтобы заставить ее признать старого знакомого. Переложив свое мокрое бремя на толстые плечи Черныша, мы вышли в коридор.
– А что, позвонить ему нельзя? – зашептала я.
– Мобильный, разумеется, отключен.
– А если позвонить по городскому, в этот клуб?
– Занято. Там все время занято.
– Надо же, «Язычок Коломбины»... А где это?
– В центре. – Закурив, Тим уселся на мое одеяло.
– Да нет, это вообще на набережной, – замотал головой Лева.
– Не на набережной, а на Гагарина, сразу за «Макдоналдсом».
– Точно, на набережной – «Балаганчик», – вспомнил Лева.
– В черепушке у тебя балаганчик. Ладно, все это не важно, – устало протянул Тим. – А важно то, что заведение это закрытое, самое закрытое из всех закрытых, и таким отъявленным маскулиновым отродьям, как мы с тобой, туда путь заказан.
– Туда не пускают мужчин? – спросила я.
– И даже некоторых женщин.
– Некоторых?
– Тех несчастных конформисток, что по слабоумию продолжают интересоваться подлецами мужеского полу.
– И как же можно вычислить, кто «слабоумный», а кто нет?
– У них это на лбу выведено, огненными литерами. К тому же, там в дверях стоят две большие купальщицы, в духе Пикассо, и одним взглядом ставят тебе диагноз.
– А как же Бип?
– Бип – статья особая. Он для них подружка, сын полка и мать Тереза в одном лице. Вот и сегодня там, кстати, День рождения какой-то не то Сони, не то Мартовской зайчихи.
– Ты говоришь, вас туда не пустят...
– Вот именно, Жужонок.
– Но туда пустят меня.
Тим ухмыльнулся, махнул рукой. Потом, присмотревшись ко мне, посерьезнел.
– Ты это серьезно, Жужуньчонок?
– Серьезнее некуда.
– Да брось! Не смеши народ! Они тебя живьем слопают... Да ты посмотри на себя, блаженная! Тоже мне, Сапфо.
– А что, по росту подходит...
– А ты, Дылда, не вмешивайся.
– Я, конечно, не фиалкокудрая, но слопать меня не так-то просто. Я еду.
– Нет, не едешь.
– И я с ней, – загорелся Лева, с опаской глядя на дверь, за которой поскуливала Чио.
– Ни-ког-да, – отрезал неумолимый Тим.
– А что, это идея, – подхватила я. – Ну подумай, Тим: кто-то должен остаться дома: Черныш сам не справится. От меня мало толку, а Лева на грани обморока.
Лева энергично закивал:
– А если он поедет, будет кому в случае чего отомстить за мою смерть.
– Никто никуда не поедет, – отчеканил Тим и затушил окурок.
Через десять минут мы с Левой уже вовсю обсуждали «Диспозицию к атаке неприятельской позиции позади «Макдоналдса», 20 июля 2006 года» на заднем сиденье такси. Так как неприятель опирается левым крылом своим на автобусную остановку, а правым крылом тянется вдоль китайской стены девятиэтажек, позади находящихся там каштанов, а мы не превосходим нашим левым крылом его правое, а еще менее – левое, то выгодно нам атаковать сие последнее неприятельское крыло, особливо если мы проникнем внутрь опасного притона «Язычок Коломбины» (далее просто Притон) и, внеся сумятицу в стройные ряды врага (далее просто Врага), опрокинем если не эти самые ряды, то хотя бы пару стаканчиков чего-нибудь согревающего. Впрочем, Леве стаканчики не светили. Оставаясь на стреме, он должен был согреваться огнем собственной самоотверженности и другими подручными средствами, не забывая о сонном шофере и его буланом коне. Я в свою очередь не менее стройными, чем у Врага, рядами марширую ко входу и далее, мимо купальщиц, в самые недра Притона, внутренняя топография которого ни Тиму, ни Леве хорошо известна не была, и посему некоторые навыки герл-скаута (съедобные травы, огонь без спичек, знание сторон света, всех двух) мне не повредят. В качестве эпилога, дабы ослабить напряжение, вызванное усиленной работой мысли, Лева рассказал, что же все-таки произошло и какого черта.
– Я уже спал, когда она прибежала на кухню (Лева спит на кухне), голая, скользкая, как русалка, с мокрыми волосами, и стала кричать про какую-то черную птицу. Я не переношу крик, ты знаешь, а женские заплаканные лица меня просто сводят с ума. Она так рыдала, я никогда не видел, чтобы так рыдали: еще немного – и разлетится на куски. Я закутал ее в свою простыню и отвел в ее комнату. А она все плакала, все кричала... Из ее бормотания я понял только, что она принимала ванну, а когда вынула пробку, увидела, точнее, ей показалось, что увидела, как на нее снизу смотрит какая-то птица – «черная птичка» по ее словам – и что эта птица отвратительно пропищала, чтоб ее выпустили. Я попытался дать ей воды, думал, это ее успокоит немного. А она завизжала еще громче и разбила чашку. Это был кошмар... Потом вернулся Тим и тоже стал расспрашивать и уговаривать ее выпить успокоительное, но она мотала головой, кусалась и била стаканы, один за другим... Потом потребовала, чтоб мы вынули птицу, что она там задохнется, утонет, будет пищать всю ночь. Я сходил в ванную, ну, мало ли что. Никакой птицы там конечно же не было... А дальше она уже ничего не просила, а просто кричала и плакала, и Тим сказал, что сходит к тебе и мы попробуем впихнуть в эту несчастную успокоительное. Ну, а дальше ты знаешь.
Черная птица, значит... Я тоже иногда представляла себе, стоя под душем, что на меня снизу кто-то смотрит – наша сюрреалистическая ванна располагает к такого рода фантазиям. В трубах, особенно по ночам, частенько раздаются заливистые трели, но трели воды – не птиц и не рыб, это я понимала четко.
В начале второго мы подъехали к «Коломбине». Теперь я вспомнила это странное сооружение: на моей памяти здесь влачил жалкое существование обшарпанный и зловонный ресторанчик. А еще раньше, в начале прошлого века, это приземистое и круглое, как пасочка, строение было водонапорной башней и служило своеобразным маяком для неприкаянных скитальцев по местным болотам (одинокое око в ночи). И вот теперь все болота и стремнины осушены язычком дель-артовской кокетки. Сердечно распрощавшись с Левой и водителем, я решительным аллюром двинулась на штурм Притона. Вокруг не было ни души. На западе, за зеленой стеной каштанов, хлопали на ветру знамена Макдоналдса. Ночь была необыкновенная: звезды, кометы, темно-синее небо, сверчки. Дорожка к зловещей башне, вымощенная разноцветными ромбами, ярко освещалась цепочкой веселых фонарей – лимонных, белых и ярко-желтых. Узкие витражные окна лучились домашним теплом и уютом. Тем лучше: значит, сытый враг храпит у камелька. Опрокинем в два с половиной счета! Или так же быстро убежим.
У входа обнаружились анонсированные «купальщицы» – дородные Коломбины в черных полумасках и плащах, розовощекие и, судя по всему, безъязыкие (вроде тех немых рабов, которыми обзаводились мнительные тираны прошлого и борцы за свободу вроде Эдмона Дантеса). Начало было неплохое: меня не разорвали на части, не ранили, даже не глянули в мою сторону, пропустив мимо ушей (еще и глухие?) отчаянный грохот, когда я в радостном ослеплении задела локтем створку входной двери. Внутри было гулко и странно, как в обитом замшей сундучке («Сундучок Коломбины»?). Разноцветные ромбы ковров, такие же, как у немых привратниц на платьях, впитывали все звуки, светильники из разноцветного стекла задавали тот же узор на лиловых стенах, украшенных баутами, масками дам, докторов, усатых гаттов и улыбчивых вольтов; между комнатами – витражные перегородки с буколическими сценками из итальянской комедии (фигуры в парке, волшебницы, тайные свидания, галантные сцены, девушка с письмом, влюбленный Арлекин, маскарад, фейерверк, Пьеро и дама, Арлекин и дама, Арлекин и смерть...), и где-то далеко – приглушенная музыка. Одному Пульчинелле ведомо, сколько часов мне пришлось бы блуждать тенистыми комнатами, среди фейерверков и париков, если бы в одной из них я не наткнулась на коренастенького бульдога, который отчаянно и злобно заголосил. Секунду спустя, небрежно отпихнув перегородку с кавалером в лодке и дамой на острове, в комнату влетела затянутая в корсет толстушка с пунцовыми губами. На смело декольтированной могучей груди ослепительно блестела огромная, под цвет платья, винно-красная мушка (огромная настолько, что и не мушка даже, а муха).
– Буля, Булечка, Бульйончик, – кудахтала она, гневно тряся высоким париком, оранжевые кудри которого терялись в темноте. – Что случилось, дорогой? Кто тебя обидел?
Продолжая кудахтать и щедро посыпать ковер пудрой, она взяла толстого охламона на руки. Что-то слабо звякнуло. Присмотревшись, я заметила, что Булька тоже в полумаске – серой, с золотыми бубенцами. Буля, голосистая овца в волчьей шкуре, добродушно облизал хозяйкины румяные щеки, захватив в пароксизме любви приклеенную к напудренному виску золотистую звездочку. Я попыталась оправдаться, спросить о Бипе, но меня никто не слушал. Буля и толстушка с мушкой, похожие, как две капли воды, гордо удалились. Я поспешила за ними, на безопасном для Булиных нервов расстоянии, используя звезду, прилипшую к языку маленького ябеды, в качестве путеводной.
Миновав извилистый, как кротовья нора, увешанный масками коридор, мы очутились в огромном круглом зале – но нет, вовсе не зале, а старом, погруженном в летние сумерки парке. В молчаливом полумраке, разделенные изумрудной рябью кустарников, проступали ажурные беседки, увитые плющом и золотистыми гроздьями винограда, излучавшими слабый свет. В беседках, на затейливых скамейках с вычурным виньеточным узором виднелись темные фигуры посетителей. Лимонные фонарики на столах, как огромные светляки, успокаивали и согревали глаз. За старым кружевом беседок, в просветах черной резной листвы, угадывались миниатюрные, тщательно прописанные дамы в кринолинах – зыбкие, порывистые, легкие и музыкальные; парочки в лодках, на мосту, в кольчужной зелени деревьев, застигнутые врасплох, выхваченные из мира грез коварной вспышкой фейерверка. В центре зала, под прицелом множества прожекторов, яркой лужей мерцала круглая сцена-пруд. Никогда раньше я не видела таких сцен: артисты появлялись из искусно замаскированного люка в полу, уже не из-за, а из-под кулис, и так же исчезали (или с треском проваливались), отработав номер; декорации, одним видом которых можно исцелять слепых и плавить вечные льды Антарктиды, тоже появлялись из-под сцены, вырастая за спиной выступающего. По правую руку от входа, вся в огнях и бликах, располагалась беседка-бар, где моя блистательная знакомая с мушкой деловито встряхивала шейкеры и давила лимоны. Булечка, томно раскинувшись на высоком стуле с крекером в зубах, восхищенно ловил свой магнетический взгляд в зеркалах за хозяйкиной спиной.
Этот мир серебристо-розовых туманов и сизых аркад, пухлых статуй и хрупких беседок завораживал всякого, кто сюда попадал. Между беседками, под золотым от крупных звезд потолком, порхали, как зачарованные мотыльки, миловидные официанточки-Коломбины в масках.
В какой-то момент (я застыла, разглядывая все эти чудеса), свет в зале потух, а сцена, заискрившись бледно-розовым, серым и голубым, стала медленно вращаться. При первых звуках музыки темные беседки разразились продолжительными аплодисментами и восхищенными ахами. На сцену стала плавно подниматься закутанная в белый шелк фигура. Розовый с голубым сменялись сочно-зеленым, который, выцветая до бледно-оливкового, начинал клубиться оттенками серого, а пройдя и их, снова возвращался к зеленому. Фигура подняла голову, и шелк, капюшоном скрывавший молодое девичье лицо, сполз на спину, и, не давая восторженной публике прийти в себя, взмахнула руками, выпростав белые в изумрудных узорах света крылья. За спиной девушки стали вырастать декорации (зеленые холмы, полуразрушенные башни), крылья прекрасного мотылька заструились – серо-зеленый веер, нефритовый полукруг с алым подбоем, яблочно-зеленая восьмерка – и, вылиняв до белого, набухли облаками, разлетаясь, разрастаясь в грузные дождевые тучи со всполохами молнии, сорвали серый парус у хлипкого суденышка и хлынули дождем на бесконечные зеленые просторы. Потрясенная, я прислонилась к стенке, готовая разрыдаться. Но зажегся свет, продолжая мотив грозы, грянули аплодисменты, и я вспомнила о Чио.
Я подошла к бару и, пока знакомая толстушка готовила коктейли для брюнетки в закрытом красном платье, быстрым взглядом пробежала по залу. Обыкновенная, казалось бы, картина: открытые платья, строгие пиджаки, парочки в темных закутках, парочки, танцующие между беседками, шепотки, пожимания рук, красноречивые взгляды из-под ресниц, вздохи, намеки – привычный антураж любого клуба, с одной лишь красноречивой разницей: все они, от жеманной девчушки до осанистого субчика во фраке, – женщины.
Бипа нигде не было. Брюнетка в красном, с тремя коктейлями в руках, ушла в свою беседку. Толстушка возилась со стаканами. Бульйон, свесив сибаритскую лапу, мирно спал, но стоило мне пересесть поближе, и маленький ревнивец взвился, как ужаленный. Мое и без того тихое «скажите, пожалуйста» потонуло в истерическом лае бульдожки. Как он брызгал пеной, как он всех нас ненавидел!
– Буля! Бульйоша! – стенала толстушка.
– Мне нужен Бип! – орала я.
Не слыша или не желая слышать, она продолжала баюкать безумного Булю в холеных, унизанных перстнями руках. К счастью, подоспела официантка и под истошный вой плоскомордого Отелло указала мне нужную беседку. Вконец измученная Бульйоном, я не сразу заметила на сцене Иванну: в длинном лазурном платье и неизменных черных перчатках, она исполняла один из своих проникновенных романсов. Протискиваясь между танцующими парочками, я улыбнулась ей. Она лукаво подмигнула в ответ.
Из всей компании, собравшейся за столиком, я знала только Улялюм. Вся в желтых кружевах и оборках, в белом колпаке с желтыми лентами, похожая на недочищенный апельсин, она что-то доказывала молодому человеку с гусарскими нарисованными усиками и густыми, сросшимися на переносице бровями. Как и его спутницы, усатенький потягивал мутно-зеленую жидкость из приземистой рюмки, заедая это снадобье кусочком сахара.
– А я пойду и скажу! – желчно процедил гусар и впился зубами в малахитовый кубик сахара. Ни ужимки дворовой шпаны, ни сардоническая ухмылка мачо не могли скрыть его пола: за гусарскими усами без особых усилий угадывалась еще совсем юная девочка. Ее короткие черные волосы были гладко зачесаны назад, глаза черные, как переспевшие вишни, в ушах – белые серьги в виде кисти руки, просторный (даже слишком) черный пиджак и застегнутая на все пуговицы вишневая рубашка. Все видели ее ощеренность, напускную грубость и браваду, но чем сильнее она их выпячивала, тем очевиднее становилось, что перед вами очень наивный и мечтательный ребенок, из тех, что могут покраснеть до слез.
– Зачем портить отношения? – увещевала ее Улялюм.
– Зачем? А ты посмотри, что этот плоскомордый сучонок вытворяет! – И, обернувшись к своей соседке, толстой брюнетке без шеи, с прозрачными глазами и безвольными, мясистыми губами, потянула ее за руку.
– А ну, покажи свою ногу.
– Са-аш, – плаксиво протянула та.
Удивительное сходство с жабой. Они, кстати, так ее и называли.
– Покажи, говорю! – прогремела Саша и, отодвинувшись вместе со стулом, чтобы открыть панораму Улялюм, бесцеремонно дернула Жабу за оранжевый, похожий на индийское сари балахон.
Жаба, распустив губы, покорилась: подняла шелковую хламиду, обнажив коренастую ногу в черном чулке.
– Смотри, – не унималась Саша, тыча грязным ногтем в протянувшуюся от рыхлой ляжки до колена стрелку, под которой рдела свежая царапина. Руки у Саши были тонкие и нежные, с выступающими косточками на запястьях.
– Ого, – округлила рот Улялюм.
Ее бледная фарфоровая соседка со взглядом прерафаэлитской Офелии даже присвистнула.
– Ну, что вы теперь скажете? Что я истеричка? Что вечно лезу на рожон? Я молчу, хотя эта псина бросается на меня всякий раз, как я появляюсь у стойки. Я ни слова не сказала, когда он чуть не порвал мне ботинок. Я стерпела даже, когда этот булькастый троглодит обоссал мои любимые брюки. Но когда он замахивается на мою глупую, беззащитную Жабу...
– Он просто ревнует, – продолжала умасливание Улялюм.
– А мне насрать на его ревность! – бушевала Саша.
– Са-а-ш... – мямлила Жаба.
– Что Саш? Когда он тебе ногу прокусит, тоже будет Саш?
– Ну хорошо, – вздохнула Улялюм и положила пухлую руку ей на плечо, но та злобно высвободилась. – Хорошо. Только давай я с ней поговорю. Спокойно, без скандалов...
– Если она не уймет своего уродца, я его собственными руками удавлю.
Во все продолжение ссоры я нерешительно топталась в двух шагах от беседки. Грозная Саша первой меня заметила. Отложив на блюдце изуродованный, со следами ее мелких жемчужных зубов сахарный кубик она сказала:
– Вам чего?
– Я ищу Бипа, – пролепетала я.
– Жужа! – расплылась в улыбке Улялюм. – Как хорошо, что ты пришла! Это Жужа, лучший друг Бипа.
– Я не...
– А это Соня...
– Жаба, – вклинилась Саша.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.