Текст книги "Кентавры на мосту"
Автор книги: Вадим Пугач
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Дети ликовали. На лицах Вани и Васи, едущих за телегой, проступило счастье, но проступило по-разному. Они ехали в нарочно выданных им шлемах. Ваня сиял и со своим простодушным лицом в красном шлеме походил на английского солдата времен королевы Виктории. «Боже, – подумал Омский, – храни королеву!» Ваня ничего такого не думал, но был живой иллюстрацией этого лозунга. Вася же просто закрыл глаза и излучал тихое свечение. Оно поднималось от его ног, обнимающих лошадиные бока, через центр тела к голове, к самой макушке, а оттуда по внутренним стенкам шлема сползало вниз и распространялось в природу.
Видя, что лошади под взрослыми ведут себя смирно, провожатые отпустили их. Для кобылы Омского это дало немедленный повод крутить мордой с явным намерением укусить всадника за колено. Правое или левое, ей было не важно, главное – укусить. Омский употребил много душевных сил на то, чтобы научиться управлять самовольной конской головой и отчасти победил животное: крутить головой оно не перестало, но до вожделенной коленной чашечки неумелого седока так и не добралось. Слезая, Омский испытал даже нечто вроде нежности к этому огромному в сравнении с человеком куску мяса в гладкой коричневой шкуре и похлопал лошадь по боку, но прикоснуться щекой все-таки побоялся.
Крит запомнился еще экстремальным купанием в популярной среди туристов бухте. Дети и взрослые (исключая Герду) прыгали в воду и вылетали из нее прочь: почему-то именно здесь море было таким холодным, что плавать в мартовской средиземной зелени мог только Сансарыч, и то недолго.
Жанне и Марату Крит тоже запомнился – своим отсутствием в их жизни: в колодце времени они так и не добрались до дна, а пространство мифа обрывалось неуютной гостиницей. Марат сравнительно быстро пришел в себя: понос прекратился, мальчик потел и требовал еды. Жанна стирала его носки, чтобы не воняли, бегала за дополнительными шоколадом и булками. Марат ел, ел, и не успевший за время поноса исхудать его организм наполнялся еще более. Когда группа объединилась, критяне удивились округлости Маратовых щек, а Жанна выглядела несколько утомленной.
7
Обратное движение совершалось без особой торжественности, отчасти по инерции. Комиссару и Сансарычу оно могло напомнить всплывание слегка прибалдевшего дайвера-новичка на поверхность. Остальные, не имея к дайвингу никакого отношения, всплывали просто так. Они катили по серпантину в монастырь, расположившийся над землей на гигантском каменном пальце – четырехсотметровом скальном столбе. Жанна, сидя у окна, замирала каждый раз, когда ей казалось, что правое переднее колесо автобуса зависает над пропастью, с каждым оборотом становящейся все более грозной. А правое колесо (автобус, в отличие от истории, двигался против часовой стрелки) зависало часто. Пока Жанна распахивала глаза до отказа, Герда их, наоборот, закрывала. Комиссар сидел слева и видел перед собой только обрывающуюся дорогу и уходящую вверх стену. Он не сомневался, что спираль серпантина вынесет их куда надо. Сансарыч завел с Омским разговор:
– Что ты будешь делать, если автобус сорвется?
– Сдохну.
– А спастись не хочешь?
– Да не успею захотеть, зачем об этом думать?
– А я вот думаю, как выбраться из автобуса. Он же сначала по склону катиться будет…
– Думаешь, будет? А вдруг мы до верха доедем?
– Доедем, наверно. Вдруг.
Омский, привыкший к твердокаменности Сансарыча, удивился и стал на всякий случай вспоминать, не предсказал ли он кому-то случайно несанкционированного падения.
Водитель и очередной гид скучали. Дети щебетали. Автобус, забираясь в небо, нарезал круги.
Наверху детей как бы слегка прибило, но щебетать они прекратили все-таки по знаку Комиссара, когда началась собственно экскурсия. Толку от нее было мало. Русскоговорящего гида в этих местах не нашлось. Греческий английский чуть отличался от того, которому их учили англичанин и Господи. Но большую часть они все-таки понимали. Учителя понимали меньше. Герда лучше знала немецкий, Сансарыч в детстве изучал французский. Омский вообще отвлекся от языка как такового и решил пообщаться с окружающим миром невербальным способом. По-настоящему на всех действовал не рассказ, а обстановка. Особенно трогательным показался лифт – хлипкая деревянная конструкция на цепях, которая раньше, до того как нарезали винтовой серпантин для туристов, была единственной связью с миром внизу. По ней доставляли все, что было необходимо монахам для продолжения своей святой столпнической жизни.
Место, точно, было странненькое. Недалеко от пальца, на котором налип монастырь, торчал другой, несколько меньший, до того напоминающий коленопреклоненного монаха, что становилось неловко за природу, предлагающую такие готовые решения. От городка, в котором они остановились, монах просматривался со спины: подогнутые ноги, спокойная поза, бородатую непокрытую голову изображала отдельная скала, бог ее знает как державшаяся поверх основной.
С высоты монастыря, впрочем, фигура была не видна. Или с этой стороны сходство скалы с человеком не предусматривалось? Проглядывали другие крупно изрезанные ветром и прочими стихиями каменные массы, в том числе – соседний женский монастырь. Мужчин и женщин разделяла пропасть. Омский представил спрятавшегося в земной коре непомерного кукольника, выставившего наружу руку с потешными би-ба-бо: на одном пальце – Пьеро, на другом – Коломбина.
В остальном все было как полагается: аккуратные каменные строения под современной технологичной черепицей, стриженые газончики и кустики, ажурная металлическая оградка. Божья дача.
Туристов повели в лавку. Мальчишки накупили дешевых иконок размером с полмобильника. Омский тоже приобрел одно такое складное изображение. На кусочке покрытого лаком дерева – Мария и младенец. Среди однообразно безликих святых, выложенных на прилавке рядами, лицо женщины выделялось какой-то детской живостью. Ребенок, наоборот, был серьезен и суров. Омскому вспомнилась история о крымском монахе, рассказанная Господи во время пьянки. «Подарок будет. Нормальный греческий сувенир, в правильном месте куплен», – подумал Омский. У него были знакомые, даже друзья, хорошая пара, лет десять живут, а детей нет. А хотят. Вот им можно подарить. Уже стали активно ходить по врачам, выясняют: может, у него что-то не так, может, у нее. Правда, у обоих второй брак, и в первом тоже детей ни у него, ни у нее не случилось. Сейчас это не редкость. У Омского вот тоже дети только казенные. Когда последний раз был в гостях, сказали, что надежды мало, думают, не усыновить ли кого. Она вполне себе православная. На стол поставят, где-нибудь у лампы. Есть у них такая лампа – высокая, с зеленым абажуром и подставкой под малахит.
Через несколько дней Омский, подарив иконку, снова будет сидеть у своих грустных друзей за столом с малахитовой лампой. Он расскажет о греческой авантюре и о неурядицах на работе, ему поведают о машине в кредит и очередных анализах и консультациях.
Внизу их ждала обильная мусака: крупно нарезанный картофель тонул в бараньем жиру. После ужина, собравшись в гостиничном холле, читали друг другу свежие, только вчера дописанные произведения.
Путник и свинья, подлинная басня Васи Карабинова
Шел путник. И на пути ему встретилась свинья, запутавшаяся в кустах. И вдруг свинья заговорила человеческим голосом:
– Помоги мне выбраться из кустов, век тебе благодарна буду.
– Нет, – отрезал путник, – я со свиньями не общаюсь.
– Но это мы еще посмотрим, кто из нас двоих большая свинья.
Обиделась свинья, которая на самом деле была не свинья, а Афина, захотевшая проверить нравственность путника. Афина превратилась в птицу и полетела проверять других путников, а этот путник, когда подошел к озеру и решил из него попить, увидел отражение не своего лица, а свиньи. Потому что он и превратился в свинью. Так что настоящая свинья – это свинья не телом, а душой.
Глава пятая
Евтерпа
1. Елена
Дача, не знаю где. Чтобы дойти до нее от автобуса, мы проходим мимо пятиэтажек (точно знаю, что этажей в этих домах пять – по ним и училась считать), около которых всегда пахнет газом, за ними начинаются деревянные дома с огородами. Отец несет безразмерный рюкзак. Я в него поместилась бы раза два или три. Даже хочется сидеть там – у него за плечами. Может быть, там пахнет не газом, а старым одеялом или яблоками, которые однажды он привез в этом рюкзаке и высыпал на газету в углу кухни. Яблоки были крупные, но все – зеленые, иногда с коричневатыми прожилками по неровным бокам, и кислые. Есть их живьем было невозможно, мама делала повидло. Манную кашу никогда не любила, но с повидлом и манная, и даже овсянка казались если не вкусными, то съедобными.
Бабушка идет с двумя пакетами. Из одного пахнет вареной курицей. Тоже так себе запах, но лучше, чем газ. На участке, где мы будем жить, два дома. Один – двухэтажный, крашенный голубым, с застекленной террасой (знала ли я тогда слово «терраса»?). Там живут хозяева. Бабушка говорит, что они наши родственники. Я знаю маму, отца, бабушку; что такое родственники, понимаю плохо. Родственники оказываются хромым пузатым мужчиной и очень толстой женщиной. В верхней половине она почти нормальная, но бедра у нее такие, что, махни она своей нижней частью, снесла бы целый столб – знаете, – с белыми чашечками наверху. Неподалеку как раз видели такой, вывернутый с корнем, с оборванными проводами. Представляю, как наша родственница это сделала: подошла, встала боком рядом со столбом – и шарах по нему бедром!
Она наклоняется ко мне нестрашной верхней половиной тела и угощает клубничиной. Я роняю ягоду на пыльную тропинку между грядками огорода и маленькой лужайкой перед тем домом, который назвали нашим – избушкой из одной комнатки и сеней. В детском саду в моей группе есть мальчик Сеня. Когда нам читали стихи «Ласточка с весною в сени к нам летит…», думала, что Нина Ивановна неправильно читает, надо было – «в Сеню к нам летит», даже замечание ей сделала, а она поморщилась, но исправлять не стала. Было только непонятно, как влетает в Сеню ласточка. Вот Сеня сидит на горшке и тужится, и я спрашиваю его:
– Из тебя ласточка выходит?
– Нет, какашка, – говорит Сеня, – я ласточек не ем, они невкусные.
– С чего ты взял? Пробовал?
– Нет, я марципан пробовал.
– А я – повидло.
У родственников жили одно лето. Потом были другие дачи.
Мы с отцом идем в школу. На асфальте лежит человек, под его головой расползлась темная лужа. Я таких луж еще не видела. Она не мутная, а вообще точно не из воды, непрозрачная и черная. Рядом стоит милиционер. Сразу понимаю, что милиционер, хотя на дядю Степу с картинки он похож только выправкой. Отец останавливается и смотрит некоторое время на лужу, на обоих людей, потом задирает голову и начинает разглядывать окна.
– Папа, пойдем, нас это не касается, правда? – говорю я.
Он смотрит на меня с интересом и говорит:
– Идем.
За углом нас ждет высокое школьное крыльцо.
Школа считалась религиозной. В первую неделю мне объяснили, что мясное с молочным не едят, даже посуду из-под того и другого нельзя ставить в одну раковину. Дома спросила у отца:
– Ты знаешь, что Бог есть?
– Знаю. А он знает? – уточнил отец.
– Кто?
– Бог.
– Нам сказали, он все знает.
– Мне он такого не говорил, – отец читал спортивную газету.
Он всегда читал спортивную газету. О Боге ему говорить было неинтересно. Бог с отцом жили в параллельных мирах и от этого не пересекались.
В школе, кроме обычных предметов (из них я и узнала, что все параллельное не пересекается, а потом учитель сказал, что все-таки иногда пересекается, так что я так и не поняла, почему папа Бога ни разу не видел; Бог-то все видел, значит, и папу тоже), читали Тору.
Молодой учитель информатики рассказывал анекдоты, но мы не смеялись, потому что анекдоты были какие-то странные, скорее похожие на басни. Вот, например, как раз о Торе.
Анекдот учителя информатики о Торе
Однажды еврей заблудился в глухом скандинавском лесу и встретил тролля. Тролль его схватил и собрался съесть. Еврей ему говорит:
– Имею я право на последнее желание?
– Пожалуйста, – говорит тролль, – какое будет твое желание?
– Хочется мне перед смертью Тору почитать, – и вынимает из портфеля книгу.
– Как, – удивляется тролль, – самому Тору?
Еврей на всякий случай соглашается:
– Да, – говорит, – Тору.
«Наверно, важный человек, если он Тору книги читает», – подумал тролль и не стал есть еврея.
Так вот я вам скажу, дети, главное в жизни – читать правильные книги!
Мы знакомились с разными толкованиями. Учили иврит. Я стала совсем религиозной, ходила вместе с классом (нас было семеро) в длинной юбке на праздники в синагогу и стояла наверху, когда мальчики внизу молились, а раввин запевал, торжественно разворачивая свиток. Сверху сразу было понятно, что Бог где-то рядом – если не прямо тут невидимо сидит на скамье, то витает в ближайшем окружении.
Классе в пятом увидела по телевизору стриптиз и решила просветить одноклассников. Залезла на подоконник в рекреации и давай на нем танцевать. Подоконник оказался отличным подиумом. Шеста ему не полагалось, зато одежде дольше было на пол лететь. Правда, я не учла, что обзор получился не только со стороны рекреации, где меня подбадривали аплодисментами наши три мальчика и моя подруга Ника, но и с улицы, откуда мой танец мог оценить директор, только что подъехавший к школе на своем дорогом автомобиле с кошерными шинами. Почему я думаю, что шины были кошерными? Потому что у нашего директора все было кошерное: и одежда, и мысли, и даже вставные зубы.
Потом были другие школы. И как-то так случилось, что религиозность моя поубавилась, хотя свинины я с тех пор не ела ни разу. Просто трудно бороться с привычкой. Например, вот я курю и никак не могу бросить. Не то что не могу, а не собираюсь. После уроков за школьным углом мы пыхтели в свое удовольствие, а старшеклассники доставали из портфелей пиво, иногда – портвейн, и школьная публика быстро превращалась в подворотную, то есть такую, ходить мимо которой чужому человеку становилось не то чтобы безопасно. Школы менялись часто, но публика оставалась, в сущности, той же самой. Вот был у меня одноклассник с таким светлым чубчиком и насквозь прозрачными зрачками, как будто пространство между склерой и затылком у него чистое-чистое и там нет ничего, осложняющего его жизнь. В одной школе его звали Колей, в другой – Вовой, в третьей – Эдиком, но он неизменно появлялся на углу, доставал сигарету, пиво и рассказывал, посматривая на меня, как евреи мешают ему жить. То есть кое-что его жизнь все же осложняло, и это была я. Мне-то казалось, что это он мешает мне жить, и я все думала, как логически разрешить это противоречие или на худой конец попасть в какое-нибудь параллельное пространство, чтобы не пересекаться с Эдиком, как папа с Богом. В четвертой или пятой по счету школе Эдика звали Магомедом, и чубчик у него был не светлый, и глаза черные, но я его сразу узнала.
Потом я заболела, лежала в больнице, училась в санатории. Через много лет мне рассказали, что Магомед убил Эдика, а Эдик разозлился и тоже убил Магомеда, и тогда Коля и Вова пошли работать бандитами и убили друг друга. Логическое противоречие, которое меня мучило, разрешилось само собой.
Потом было много других противоречий, но и они как-то исчерпывались самотеком, пока я не поняла, что все эти противоречия – мнимые. Какое, например, противоречие могло быть между Антоном и Витьком? Да никакого, хотя они и живут по соседству. Или теперь лучше сказать – жили. Витек уже, наверно, давно закончил и школу, и институт, и женился, Антон благополучно спивается, или подобрала его какая-нибудь сердобольная женщина, которая охотится за призраком ласки от огромного пьяного мужика, а ему только водку подавай? Подстерегает она его, небось, между двумя запоями, берет тепленького, поит чаем, тащит в постель, пока не успел понять, что она – это не я.
Вообще, если вовремя переходишь в параллельную реальность, никакая катастрофа не страшна, даже ядерная. Один такой опыт со мной случился.
Когда уехала из страны и вышла второй раз замуж, отправились мы в свадебное путешествие – на такой восток, что восточнее на земле уже ничего нету. Я тогда впервые вживую поняла, что восточнее востока только запад – и наоборот, разумеется, там это абсолютно очевидно. Кажется, просто, но доходит только тогда, когда сидишь в японском ресторане – не потому, что там фугу подают, а потому что он в Японии, и фугу там, конечно, подают тоже. То есть вокруг настоящая Япония, полный ресторан японцев, и в ресторане не японцы только мы с мужем. И японцы смотрят на то, как я орудую палочками, а я ловлю их удивление, их широко, как в аниме, раскрытые узкие глаза, потому что, хотя я ни в каком не кимоно (с моими ногами кимоно на фиг не нужно), но ем палочками не хуже самой ловкой японки. Муж тоже замечает это и говорит:
– Пора за этот аттракцион деньги брать.
Но я за аттракцион денег не беру, а продолжаю есть и коллекционировать это анимешное удивление. Правильно есть палочками я еще у итальянца научилась, пока иностранцам Питер показывала.
А потом мы возвращались с одного востока на другой – с Дальнего на Ближний – с пересадкой на среднем, то есть в Москве. Договорилась с родителями, что они подъедут, мы встретимся, с мужем их познакомлю. Вот мы выходим в зал прибытия. Они сидят у противоположной стены. Мама вертит головой, стараясь разглядеть среди появляющихся из глубины людей нас. Отец читает газету. Наверно, спортивную. Мама трогает его за руку, он отвлекается от газеты и видит меня. Раза два моргает, точно прогоняет видение или не очень верит ему. Мы обнимаемся, и я говорю родителям: вот типа муж.
Потом сидели в пустом ресторане – нет, скорее в столовой – приаэропортовой гостинички, ели какую-то яичницу и сообщали свои новости – ну там, где жить собираемся, кем Иосик работает, как я приживаюсь на новом месте, всякие мелочи, в общем. Выпили кофе (мама – чай, она любит чай с конфетой, но конфет в меню не было, она достала из сумочки свою). Парень за стойкой включил телевизор, небольшую, но настойчивую, громкую такую плазму. Хотела попросить выключить, подошла и остановилась: там тоже были новости. В стране, где я так красиво ела палочками, случилось землетрясение, нахлынул тайфун, рванул блок атомной электростанции. Показывали развороченные стены, плещущий вокруг блока отравленный океан, людей в защитных костюмах. Хорошо, что меня там уже нет. Но вчера была же. А сегодня нет. Вот они параллельные миры – вчера и сегодня.
Сколько раз я ощущала потом, что существую параллельно с происходящим! Если я облюбую какое-нибудь кафе, то там непременно араб (я, кстати, видела его в этом кафе пару раз) кого-то зарежет. Но он зарежет не меня, потому что я была там вчера, а убийство произойдет сегодня. У меня умрет муж – не второй, а первый, но умрет так, будто это происходит в другом мире. Я разведусь со вторым, потому что начну чувствовать, что не пересекаюсь со спящим рядом со мной человеком ни в чем: его существование не задевает меня. Он даже не проходит сквозь меня, не оставляя следа, как это бывает, когда перекрещиваются тени, а именно не задевает. Это, знаете, как в аквариуме в Эйлате: где-то рядом в стекло тычется акула, но вы идете по коридору, и никакая рыбья пасть вас не тронет, ничей нос не учует. Акула для меня – картинка, я для нее – тоже картинка, но ни я, ни она не смогут проверить, насколько параллельная картинка реальна.
Хорошо, что существуют стены и границы. Я бы обязательно восстановила и Берлинскую стену, и железный занавес, и между Штатами и Мексикой стена – тоже хорошая идея, – просто чтобы люди меньше страдали от того, что все происходит рядом. А так, за стеной – кажется, рядом, а на самом деле – параллельно. Все, что за ней, тебя не касается. Физически не касается, хотя может касаться внешней поверхности стены. По ту сторону – взорванные ядерные реакторы, тайфуны, палестинцы, родители, страдальцы и мертвяки всех сортов, а я тут, в домике. А потом из параллельного мира вернется муж (сейчас его зовут Сергеем, и он часто говорит мне, что я похожа на его мать, но я пока не проверяла) и я захочу всем этим другим, с которыми не пересекаюсь, посочувствовать, но как это сделать? И, главное, – зачем?
2. Звездочет
Хмуриться не надо, Лада. Бедная моя «Лада». Лада, лада, опять с тобой все неладно. Сдал свою «Ладу» в ремонт – будь свободен. Тут у них развал и схождение. Развал повсеместен, схождение ну никак, никак не происходит, а происходит, так ненадолго. Я прошу, хоть нена́долго… Да ничего я не прошу. Вот этот таксист, чтоб его! Лучше было электричкой. Каким-то дерьмом в салоне пахнет, кошачьим, что ли. Если не шансон включат, так рта не закрыть. И пошел чесать. Таджики ему не нравятся, города не знают. А если бы знали – нравились бы? А вот тебе анекдот в солнечное сплетение. Сплетенье солнц, сплетенье лун, судьбы сплетенье…
Анекдот в солнечное сплетение
Прочитал один таджик четыре тома «Войны и мира». Смешно, да? А ты сам хоть один в руках подержал? Ах, не подержал, но вид сделал, что как минимум кандидат толстоведческих наук. Тогда дальше. Говорит таджик: хорошая книга, очень понравилась. Одного, – говорит, – понять не могу: зачем русская знать? Слышь, это все, конец связи. Что, теперь не смешно? Так тебе смешно, когда за кадром смеются, вот когда тебе смешно. Ты, шофер, простой человек, не из русской знати. Таджиков не любишь. А таджичек – не пробовал? Смотри-ка, вежливый, улыбается. Вижу, не просек фишки, а улыбается.
С астрономией придется завязывать. Второго телескопа Хозяин не купит. Дрянь какую-нибудь купит, дополнительного дурака возьмет, а телескопа не купит. Зачем он этого идиота Табачникова нанял? Для пополнения библиотеки, тра-та-та. Штангист-пенсионер, работник книжного фронта. Библиотеку он нам пополнит, картотеку заведет. Он же библиотечную карточку от визитной не отличит. Вчера попался мне на улице. Городок наш – деревня, по три раза на дню каждого встретишь. Спрашиваю: как дела? Не говоря худого слова, раскрывает портфель, достает чертежи, начинает показывать. – Что такое? – Проект восстановления храма Соломона. – Где? – На Храмовой горе, в Иерусалиме. – Я ему: знаете, что Ломоносов был евреем и масоном? – Нет, не слышал никогда. – Напрасно, – говорю. – Настоящая-то фамилия его – Соломонов, британские ученые обнаружили. Каббалистической комбинаторикой увлекался, вот и стал Ломоносовым. – Спасибо, хорошо, что сказали, буду знать. И дальше пошел – храм восстанавливать. Он пешком любит ходить, говорят, до Стамбула дошел один раз, дальше турки не пустили. Или деньги кончились. Еще пара таких кадров – и вот у нас уже не школа, а паноптикум, витрина с заспиртованными уродами. Да, Табачников не пьет, он же штангист, штанга ему в жопу. Ничего, Омский компенсирует. Вышли как-то на лужок перед сном пива выпить. Я с маленькой темного, Комиссар – светлого, Сансарыч вообще с безалкогольным, ему один вкус подавай, а Омский с бутылкой коньяка. Пока мы по ноль трети хлебали, всю поллитру высосал. То-то спится ему, должно быть. И то: ни жены, ни детей, выпил – и на боковую.
Что? Шофер еще что-то сказал? – Нет, дорожное радио не включайте, пожалуйста.
Переквалифицируюсь на орган. Хороший глагол «переквалифицируюсь» – и будущее в нем есть, и настоящее. На гастроли меня никто не отпустит, но в городских кирхах поиграть – милое дело. Уже пару раз приглашали. На Среднем какой-никакой органчик есть, не натуральный, но ладно, звучит. Пастор смешной. С образованием, из физиков, попивает да окучивает прихожан. Играл когда – в зале человек пятнадцать, из них половину пригласил я. Сначала пастор речь заводит, орган потом заговорит. Заговорит – тоже глагол хороший, про что он, кстати? Глагол, пастор, он, глаголом жечь… Черт, что-то смаривает. Ехать-то долго ли еще? Какие-то лужи, гаражи, через день езжу, а дороги не узнать. Куда везет, сволочь? – Так вам в аэропорт? – Почему в аэропорт? – Не знаю, так сказали. – Да? Может, и в аэропорт. Хорошо, пусть в аэропорт, только шансон не включай. Да, пастор… Говорит, здесь орган был хороший, сейчас так, барахло электронное, но вы послушайте. Вот маэстро органный. Это я, значит. И делайте взносы – на новый орган. Живем трудно. Надо жертвовать. С первого ряда встает длинный с дурацким лицом, обходит всех с шапкой. С шапкой? Нет, с коробкой. Все суют по полтиннику, по сотне. Музыка бесплатная, но Господу отстегни. От пастора попахивает водочкой и лучком. Ну, и не без селедки дело обошлось, перед концертом грех не закусить чем прихожане послали. С богом, говорит. Не он говорит с богом, это я с богом говорю. Зарядил Букстехуде… Букстехуде Дитрих, ну, я всю душу вытрях-ну… Не играл ты в кубики, умирал ты в Любеке… Что-то в этих ребятах добаховских – Брунсе, Ханфе, Пахельбеле – есть такое, что и в Бахе потом сыграло. А вот бы иначе: другая, скажем, кирха, не на Среднем, на высоком… На Большой Конюшенной… Орган получше, нормальный, толковый орган, публики человек триста… И вообще, ну ее, эту школу, Хозяина, козликов этих… Вот только без квартиры никуда – жить где-то надо, семья, дети, все такое… Музыка опять какая-то, как муха между стеклами: не Букстехуде точно. Да это шо́фер опять! – Выключите, пожалуйста, радио!
Вот, подъезжаем вроде. Прощай, шо́фер, слушай свой шансон без меня! Встречают уже – только и ждали. Козлики, Комиссар. Торопят. Все с чемоданами, я с портфелем. Ну, идем, идем. Куда лететь-то надо? А, неважно… Хорошо, пусть неважно. Паспортный контроль – проходим легко. Останавливаю Комиссара: послушай, куда летим? – Туда, – машет рукой, – за границу. – За какую границу, у меня паспорт с собой только российский. – Ты контроль прошел? – Прошел, но это ошибка какая-то, не мог я пройти контроля с внутренним паспортом. – Какая разница, идем быстрей, посадка скоро. – Ладно, – соглашаюсь, – что-то я сегодня никому не перечу. Садимся и летим. Рядом со мной – Фозанов. – Я боюсь полетов, – говорит он и достает четвертушку коньяку. – Не пей вина, Гертруда. – А вы где вино видите? Это коньяк. И Гертруда в Дании осталась, а мы разве в Данию летим? – А куда? – А кто его знает? Может, в Любек? – Ну да, на органе поиграть? – А вы играете на органе? – А вы не слышали? И органа в актовом зале не видели? – Мало ли, что я видел. Я даже в театр хожу иногда. – В какой театр? – Не в оперный. – А вы приходите завтра в оперный, у моей жены премьера. – Как же я завтра приду, если мы уже улетели? – Точно. Тогда и я не приду. А улетели-то куда? – У Комиссара спросите. – Я спрашивал. – И что? – И ничего, за границу, говорит.
И чувствую – пересекаем мы ее, эту самую границу, прямо самолет носом разрывает воздух, как Буратино холст с нарисованным очагом. И нас начинает трясти. Видимо, за границей, кроме турбулентности, искать русскому человеку нечего. Фозанов расстроился, побледнел, а четвертушка уже закончилась, и он прямо не знает, что делать. Вжался в кресло и зажмурился. – Не рано ли в жмурки играть? – спрашиваю. – Может, еще выживем, – с надеждой говорит Фозанов. – Да прекратите, я в туалет пошел.
И я отстегиваюсь, нараспашку так отстегиваюсь, и иду через весь салон покачиваясь, как в последний раз. Просто писать очень хочется, а начнем падать, могу и не успеть. А там очередь не очередь, но занято, а передо мной стоит девушка. Милая такая девушка, терпит. – Хотите, анекдот расскажу? – говорю. Она, вижу, немного напряглась, но я уже в ухо ей влез, рассказываю. – Приезжает в Россию иностранец, боится всего – зимы, медведей, разбойников, а главное – несвободы, отсутствия демократии, и захотелось ему со страху в туалет. Заходит в общественный, все кабинки заняты, а последняя – нет. Видит – правда, пустая. Он на радостях и говорит: «О, да тут свободно!»
Девушка оборачивается на меня с подозрением, но как раз освобождаются обе кабинки, и мы расходимся. И только я, хватаясь за поручни, тоже готовлюсь к освобождению своего рода, как весь корпус самолета сотрясается и сквозь шансон раздается голос таксиста: «Здесь останавливать?»
Значит, все-таки сморило. Выбираюсь из такси в какую-то лужу и иду по скользкой тропке (еще не размякло, но уже чуть потекло) к дому. Ну, там-то точно будет свободно: девочка в саду, мальчик на занятиях, жена на репетиции. Ах ты, господи, ключ в кабинете оставил! Так его перетак!
Как грустна наша тропа к калитке и дорога за ней. Все идут вдоль по этой дороге, а я поперек. О школа, школа! Хорошо, что не за шеломянем еси. Пожалуй, сначала все-таки в туалет. Как хорошо, как славно. Ужасно не люблю, когда во сне хочется писать, а ведь всегда – каждое утро – хочется. То есть я должен не любить каждое утро. Да и не люблю. Дочь люблю, сына люблю. А утро – нет, не люблю. А жену? О Русь моя, жена моя, до боли… Вот спасибо, что до боли еще далеко. Рановато простатитом увлекаться. Нет, хорошо пописалось… Ну, и вперед и вверх, за ключом. Э, а это что за дела такие, звуки-туки? Сюда она, что ли, репетировать пошла? Точно, жена поет, наверняка Раиска подыгрывает. Оба-на, а Омский не сбрендил часом? Что он тут делает? Вот сойдет с ума – с кем на башне выпивать? К чему, впрочем, телескоп-то ку-ку. Но и к шахматишкам красненькое идет. Так что же с ним? – Эй, – трогаю за рукав, – что такое? – Поет, – говорит, а глаза из орбит лезут, зрачки расширены, – испугался, как поет, – говорит. – Что, так страшно поет? – Очень страшно. Представляете, вхожу, школа пустая насквозь, и вдруг фортепьяно и голос, ну, думаю, откуда, такое живое все, совсем рядом, и голос, голос, невозможно выдержать, когда это рядом с тобой. – О, еще как возможно! – Это вам, у меня-то привычки нет к оперным этим эффектам. А тут как в рай, нет, не в рай, страшнее – по ту сторону звука попал, надули тебя звуком всего, шкура лопается, и завораживает – жуть! – Мало вы в оперу ходите. – Совсем не хожу. Отходил в филармонию, знаете, в детстве, даже нравилось, сильно нравилось, орган особенно, а в оперу – увольте. Условные такие условности, сюжетцы ненатуральные и так далее. Все невдомек было, как вместо Гете или Пушкина въезжать в Гуно и Чайковского со всеми этими либреттами. А тут… – Да, я вот и с Фозановым недавно разговаривал… Стоп, извините, где это я с ним разговаривал?
Да это не у Омского крыша едет, это у меня крыша едет. Да полноте, проснулся ли я? Ну да, вот и писать не хочется вовсе, не под себя же в такси сходил… – Слушайте, ущипните меня. – Бог с вами, что за фантазия? – Это ведь жена моя поет? – Ну да, в дверь-то гляньте. Хотите – вот, в скважину, чтобы процессу не мешать, не прерывать творчества… Да хорошо ли вы себя чувствуете? – Хорошо, лучше не бывает. Так, помрачение легкое, прошло уже, отпустило.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.