Текст книги "Кентавры на мосту"
Автор книги: Вадим Пугач
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
…
Отчего это дети непременно болеют и страдают? Вот и у Посейдона сын не успел еще родиться, а уже болел и страдал. А когда его вынули из матери, продолжал делать это под специальным колпаком, пока не научился самостоятельно дышать, сосать смесь из бутылочки, отрыгивать и другим детским искусствам. Все ужасно сочувствовали Посейдону, который ходил сам не свой, с красными глазами и нечесаной бородой, и часто отпрашивался с работы. Даже Герда Семеновна демонстрировала озабоченность, особенно тогда, когда ей приходилось его замещать. Прочие просто его не узнавали. Такой ли он был совсем недавно? И вспоминали египетскую десятидневную жизнь, когда они поняли, что он и есть Посейдон, настоящий начальник над морем и всем, что в нем находится. А находилось разное: раковины, морские звезды, обломки кораллов, крабики и рачки, необычные камушки. Под энергичным водительством Посейдона мальчишки напяливали маски и трубки и плыли к ближайшему кораллу, собирали всю эту затейливую морскую дребедень, возвращались с добычей на пляж и сваливали ее в кучу на горячий песок. Потом садились кружком, и начиналось занятие: каждая добытая деталь объяснялась, обретала свою историю и место в подводной жизни, и сама эта жизнь, только что виденная и неправдоподобно яркая, как галлюцинация, представлялась полной и неслучайной. Шестиклассники рассказывали друг другу о рыбах, которых видели у коралла, подробно описывали их или рисовали, а Посейдон давал рыбам имена. Одних он называл антиасами, других – барабулями, третьих – рыбами-бабочками, четвертых и пятых – губановыми и иглобрюхими. Особый восторг вызывала встреча с муреной. Это долгое существо казалось опасным из-за размеров и зубов, что добавляло мурене привлекательности, но не делало страшнее: про людей мурена не думала, что они еда, и спокойно, охотясь у рифа, давала себя наблюдать. Одна из египетских фотографий, где Посейдон стоит среди детей на берегу, с подводными очками на лбу и желтой пластиковой трубкой вдоль уха, запечатлела настоящий его облик морского бога: вырастающие из песка колонны ног, массивный корпус, только что снятые ласты в длинных руках, неуправляемые борода и шевелюра.
Впрочем, теперь, когда сын не то что выздоровел, но продолжал жить и медленно восстанавливался как будущая человеческая единица, Посейдон напоминал себя прежнего, только стал заметно седей и рассеянней прислушивался к анекдотам Звездочета.
Проводив ребятишек на следующий урок, Посейдон остановился во дворе, запалил сигарету, но задумался и позабыл курить. Проходивший Звездочет тронул его за руку.
– Как дитё?
Посейдон обернулся, донес траченый сигаретный цилиндрик до рта, но он уже потух. Он достал зажигалку, заново затеплил огонек осторожным вдохом и ответил:
– Лучше. Почти в порядке.
Звездочет успокоенно вздохнул и не стал рассказывать анекдотов, хотя у него и была наготове парочка свежих.
4
Р-р-р-аннее утро началось для Омского с этой буквы. Сама по себе она ничего не означала, но приснилась ему как раз накануне пробуждения, предваряя раскаты будильника. Или совпадая с ними. Что, например, случится со звуком «р», если пристроить к нему такой круглый хоббичий вход в эту рычащую сумятицу? Правильно, будет ор, то есть крик. Так кричат дети на перемене, так скандалят супруги на кухне, осточертевшей обоим. Кто тут бьет молотком, нет, молотом по мозгам, по бедным исстрадавшимся мозгам Омского? Ах, это Тор, наш завзятый молотобоец, херачит из будильника во всю свою скандинавскую мощь, да как точно – каждый раз по виску: повернешься на один бок – по левому, спасаешься на другом – по правому.
Омский уже уловил подлую логику своих мыслей. Следующим изначальным звуком будет глухой «к», но что это за бессмысленный «ктор»? Часть фамилии артиста, исполняющего забыл какую роль в смешном немом фильме? Омский смотрел его в таком глубоком детстве, что и запомнил всего-то Игоря Ильинского на ложном костыле и то, что это почему-то было ужасно смешно. Все равно нелепое «ктор» обрастало какими-то значениями, ничто не обходилось без них. И тут же настойчиво застучалось воспоминание об одной незадавшейся поездке на море, в Черные Горы. Его тогдашняя женщина заболела уже по приземлении на маленький отпускной аэродром. И вместо моря, адриатической пищи и беззаботной любви вышли ожидания перед кабинетами клиники в Которе, конторе, которая… А что такое, например, «эктор»? Навстречу этому сочетанию звуков вырастал футбольный тренер как раз с таким именем и фамилией Купер. Господи, да разве это случайное сочетание? Это же Гектор меднодоспешный – вот это кто! На этом соображении Омский перестал месить непролазную память, пришел в себя и выключил будильник. Но порожденный дешевым механическим кругляшком звуковой комплекс прирос, приближаясь к уже брезжившему совершенству, еще одним «р».
С ректорами Омский никогда не общался, даже нужды такой не имел, и эту станцию проскочил враз. Зато застрял на следующей. «Иректор» не давал воображению ничего, кроме того же беспредметного ректора с союзом – а с кем могут вступать в союз ректоры, Омский не знал. Но звучало это примерно так же, как «эректор», что наполняло новую комбинацию уже чем-то вполне конкретным. И действительно, что такое этот только что заткнутый будильник, как не эректор, тело– и духоподъемный механизм – Отис отдыхает (а я тогда не отдохнул, – вернулся Омский к Котору).
И только когда слово обрело полноту, намертво приварив мягкий «д», Омский вскочил. Директор – вот, что занимало его мысли и будило эмоции. Конфликт с Хозяиным, который формально числился на этой должности, не назревал, он уже назрел и готовился лопнуть. Доканикулярная похмельная выходка Омского легла на их отношения еще одним рубцом. Разрыв со школой, в которой, как ему казалось еще недавно, он мог бы работать до старости, становился все вероятнее.
Такой момент наступал у Омского всегда. Он менял места работы с интервалом в три-четыре года. Сперва начальство пыталось его полюбить, но, как правило, роман продолжался недолго – не потому, что Омский как-то особенно плохо исполнял свои функции, наоборот, он это делал все убедительнее, но ставил себя как-то подозрительно свободно: то напьется после уроков прямо в классе, то скажет что-нибудь неправильное заглянувшему проверяльщику. Вот один такой эпизод. В класс во время урока заглянули санитарные специалисты и, подождав, когда с ними поздороваются, заметили, что в перемену надо открывать форточки – детям душно.
– Ваша правда, душно, – согласился Омский, – но форточки не помогут: по всей стране дышать нечем. Вот Блок еще в двадцать первом году задохнулся. А Мандельштам воздух воровал…
Немудрено, что расставание вскоре наступало. Но теперь на носу Греция, и Омский пока еще нужен Хозяину.
…
И Герда нужна Хозяину, ее авторитет высок. Только несколько лет назад она начала делать научную карьеру – поздно, очень поздно по сравнению с другими коллегами, – но быстро преуспела, попала в нужную струю, поучаствовала в популярном учебнике, стала заметной фигурой на кафедре, даже вдруг замуж вышла – уже лет в сорок пять. Герда любит комфорт. В него входят следующие позиции: а) личная ее с мужем жизнь, в которой за их общей пожиловатостью (муж был постарше) не просматриваются никакие дети, которые бы комфорт нарушали; б) кафедра, где мало платят, зато обеспечивают статус, позволяющий на большинство людей смотреть сверху вниз, – а Герда очень неуютно чувствует себя, когда оказывается в другом положении; в) возможность разных интересных поездок – ее давала школа. Конечно, каждая буковка подразумевает и некоторый элемент дискомфорта, например, за поездки приходится расплачиваться, проводя уроки и общаясь с детьми, но последнюю мысль Герда Семеновна никогда не додумывает до конца. Это требовало бы цинизма, а цинизм она не уважает. И себя считает в высшей степени достойным, порядочным человеком, более того – интеллигентным. А одна из черт интеллигентности – острое чувство времени. То есть всему – свое время, умные, достойные люди это понимают. Самым важным в этом утверждении было то, что время Герда ощущала как свое. Поэтому ужасно жалела тратить его на всякую ерунду, ерундой же становилось все, что мешало чувствовать себя комфортно. Тут она оторвалась от супа и брезгливо посмотрела на тарелку: плохо моют посуду на школьной кухне. И пошла, не доев, исполнить долг перед временем – сделать замечание Раисе. Надо все-таки выбирать: или музыку играть, или тарелки мыть.
…
Боги, известное дело, бессмертны. И оттого соотносятся со временем не так, как люди. Располагаются в нем, как в пространстве. Вот мы, стоя на какой-нибудь площади, пусть это будет Исаакиевская, видим и один из фасадов собора с колоннами в заплатках, и острый угол дома, с обратной стороны которого бедный Евгений седлал льва, и угол другого дома, из которого уводили арестованным молодого писателя, чтобы сыграть с ним злую шутку на Семеновском плацу, а тот, кто придумал эту шутку, сидит на клодтовском коне у нас за спиной; он-то сидит, а конь оба копыта занес так, что только уворачивайся. И уворачиваемся по часовой стрелке, и прозреваем сквозь стены «Англетера» жалкого самоубийцу, болтающегося в петле, а потом чекистов в кожаных плащах, засевших в номерах благородной «Астории», и вот уже Николай на коне, полном железных опилок внутри задней части крупа, атакует нас в лоб, а за ним – широчайший в городе мост и верные до гроба своей миссии депутаты, а там, справа, за речкой, – дом, во дворе которого юный преступник, герой популярного романа бывшего арестанта, спрятал под камнем ненужные ему чужие вещи, и мы поворачиваемся дальше, и там уже нас ждет мрачный образчик фашистской архитектуры, в котором размещалось в 30-е годы прошлого века немецкое консульство, а еще правее – просторный русский дворец, где умирал главный геометрический художник всех времен и народов, и вот мы повернулись вокруг оси и видим, как к другой площади убегает другой дворец, построенный известным любителем искусств, потомком последнего фаворита любвеобильной императрицы… Пространство прошлого и настоящего доступно нам, но будущее закрыто и существует только как страх или фантазия. Не то у богов. Время открыто им, как площадь, в любую сторону, стоит только посмотреть. И оттого Зевса не смущает, что Европа – его и Ио праправнучка по прямой линии и внучка его брата Посейдона, а Семела – племянница Европы; для него это просто женщины, стоящие в разных углах пространства, которое открывается его божественному оку. Зевс сверг Крона и отменил время. А время может отменять Зевса сколько угодно – богу это по барабану. Кстати, о барабанах. В городе японские барабанщики. Стоит ли сводить на них козликов? Вот один музыкальный анекдот на эту тему.
Самурай сидит в японском ресторане и ждет, когда ему принесут еду. Проходит несколько часов. Самурай продолжает сидеть с каменным лицом, рука – на рукоятке меча. Наконец к столику подходит официант в камзоле и напудренном парике, кланяется, кладет на стол листок, исчерканный нотной записью и – бах самураю:
– Фугу заказывали?
В этот момент Звездочету приносят шницель по-венски, и он, отхлебнув безалкогольного пива, режет мясо на тонкие полоски. Зачем козликам японские барабанщики, если они едут в Грецию?
Звездочет отвез сегодня утром нынешнюю жену на работу и встретился с женой прошлой. Тут у него тоже все делилось на то, что он уже знал, и то, что происходит у него на глазах. Но что может произойти завтра? Один его брак рассыпался; другой держался еле-еле, как кепка на макушке пьяного человека. Звездочет думал о бывшей жене. Она не потеряла привлекательности, вырастила его дочь и только что вновь развелась. Уйти из новой семьи в старую? А Сю? А сын? Шницель и пиво кончались на удивление скоро, их оставалось совсем мало. В голове Звездочета кружилась Исаакиевская площадь, какие-то греческие боги плясали сиртаки под японские барабаны, в одно ухо пела жена во всю мощь своего сопрано, во второе шептала еще одна жена, дети водили хоровод вокруг дедушки Николая, шницель и пиво кончились совсем. Он расплатился, дал Баху в красной жилетке рублей пятьдесят чаевых и вышел.
5
Постигай тот ритм, что в жизни человеческой сокрыт.
Архилох
Вольно верующему человеку сказать: вот мои боги, им молюсь, их воспеваю. И ведь молится. И воспевает ведь. В силу ими же, богами, данных способностей.
Витьку словесные искусства не давались, он жил, как рыба, на другом, более глубоком уровне – уровне ритма. Разрозненные музыкальные занятия, к которым побуждал школьный распорядок, как-то сами собой привели старших к идее сыграться. Собственных композиций не сочинялось, но чужие осваивались охотно. И Витек, тело которого безошибочно вплеталось в танец или всякую другую подвижную упорядоченность, стал ударником. Надо было видеть его в редкие моменты зачетных или праздничных выступлений. Мамы других мальчиков и простоватые местные барышни ходили не столько слушать самодеятельное исполнение, сколько смотреть на Витька-барабанщика. Его голова, шея, плечи, корпус и руки, продолжением которых служили палочки, в динамичном рисунке сочленений сливались в телесное единство, лицо закипало медью, и он колдовал над ударной установкой, как шаман над костром. Публика, и не только женская, впадала в безотчетное счастье во время его соло, когда затихали две гитары, флейта и маленький, почти игрушечный синтезатор, и только ударные бились так, как в припадке счастливой любви бьются двое.
Произошел Витек из маленького, слабо отличающегося от села городка. Отец-кавказец, далеко зашедший за обычные пределы кавказской жизни (его представления о том, что должен делать мужчина, а что – женщина, никак не сходились с наползавшей со всех сторон неправильной реальностью), оставил своей временной русской жене немного плоти и нечувствительно исчез. Он думал быть завоевателем, но оказался растерянным и озлобленным странником, негодным к семейному употреблению. Мать растила Витька одна – тяжело, горько, с надрывом, периодически совсем не по-женски запивая. Мальчишка не любил дома и жил на улице, на которой, кроме крапивы, рос еще с десяток таких, как он, оторвышей.
Однажды в городке появились три инопланетянина – Хозяин, Господи и Комиссар. Вылезли из хозяинской космической тарелки, которую облепили ровесники и дружки Витька, и пошли по барачной застройке беседовать с родителями будущих ученичков. Витькову мать уговаривали недолго, и судьба его решилась: вместо полууличной жизни его теперь ждала новая школа с собственной комнатой и еще бог знает какими прибылями. Когда мальчика привезли и первый из новых товарищей поздоровался с ним, Витек сразу ударил его в лицо. Тот упал от неожиданности, и Витек, чтобы закрепить победу, наподдал ногой в сплетение маленьких неплотных органов.
Драться его отучили месяца через три. Трудно привыкалось к тому, что ему не желают зла, не пытаются его обмануть. К тому же выяснилось, что еда никогда не заканчивается, учителя не кричат, из класса не выгоняют и происходит еще много загадочных вещей. Он привязался к Комиссару и Сансарычу, по-сыновнему полюбил Жанну и в конечном итоге даже проникся некоторой симпатией к Омскому. Его теперешние друзья составили ему компанию не хуже, чем в его городке, то есть они с упоением играли в футбол, совместно доставали сигареты и пиво, иногда, если дежурил Звездочет, сбегали на ночные прогулки и, кроме того, он нашел свою нишу за барабаном и тарелками, и на эту нишу никто не покушался, – в этом, как в бильярде, он был вне конкуренции.
Мать забирала его на каникулы, но не всегда: бывало, он ездил к кому-нибудь из одноклассников, если представлялась такая возможность. С каждым годом мать становилась все менее нужной ему, он не скучал ни по ней, ни по своей детской захолустной жизни.
В какой-то момент начались девчонки. Явление Елены он уже воспринял как само собой разумеющееся событие. Статус мужика, тайно принимающего по ночам в своей комнате женщину, очень ему нравился. От парней скрывать эту связь было бесполезно (все равно все слышат через стенки), но взрослые как бы ничего не знали. Был случай, когда Витек и Елена, увлекшись, выпили принесенного ею вина и заговорили чуть громче обычного, и шаги Омского, делавшего дежурный обход, замерли около самой Витьковой двери. Бояться, в сущности, было нечего, но все-таки обнаруживаться не хотелось, и оба затихли, обнялись и дышали друг в друга. О чем там, в коридоре, думал Омский, Витек, вжавшись в пухлые губы девушки, не знал, но тот не вошел и даже не постучал, а вместо этого продолжил движение.
Елена приходила раза два в неделю; конечно, Витьку хотелось ее чаще, но удовлетворяло и то, что она вообще есть, во всяком случае, наполняло до самых барабанных перепонок его существо особой мужской гордостью. В том, что мужская гордость – всегда особая, сомнений не было. Иногда Елена появлялась днем: могла влезть в окно и выйти так же или, играя, проскользнуть по коридору и выскочить на улицу через холл. Проделывалось это все с какой-то звериной гибкостью. Витек обожал эту ее гибкость настолько, что ему в голову не приходило ревновать Елену. Даже когда она рассказывала об Антоне, с которым жила где-то совсем рядом, Витек, никогда Антона не видавший, не представлял его соперником или тем более врагом. Тот был просто старым мужем, а Витек – ловким молодым любовником. Поэму «Цыганы» Витек, несмотря на равнодушие к чтению, помнил хорошо. Там ведь про всякие страсти роковые и резкие поступки, а для Витька это была самая его стихия. Он так и шаром по шару бил – через все зеленое поле бильярдного стола – резко и страстно, и в футбол так же играл – рвался к чужим воротам, и на барабанах, и трахался точно так же. Умное тело Витька не нуждалось в долгих речах, всякое его мнение о жизни высказывалось через жест и поступок, всякое настроение разрешалось таким же способом – жестом и поступком.
Мы скользим по линии Витьковой жизни свободно, заглядывая хоть в прошлое, хоть в будущее. Кстати, а что там в будущем? Тело, самообучающийся инструмент, не подведет Витька. Найдет, найдет он женскую поддержку и понимание, будут у него и диплом, и семья, и квартира, и машина, и должность будет – немножко хлопотная, но доступная, чуть даже начальственная, и вконец сопьется его забытая мать, и пропадет, как до рождения еще пропал отец, и только Витек не пропадет и уйдет в семя, перестав барабанить, и даст он жизнь новым народам, и заселят они землю, а потом рассеются по ее лицу, смешавшись с другими народами, и все будут есть, пить, любить, умирать – чем там еще занимаются народы, слышите, боги, на что вы еще их обрекаете? – и забудут народы своего прародителя Витька, чья душа собиралась прозвучать барабаном или тарелкой, да…
Да, только задержаться в вечно обновляющем настоящем нет никакой возможности. Витек глотает горячий тыквенный суп и вдруг обращает внимание на то, что тарелка нечиста. Он встает и, легко позвякивая по ней ложкой, торжественно вносит тарелку в маленькое пространство кухни, но останавливается на пороге. Там беседуют Герда и Раиса. Герда скрипит что-то о музыке и о тарелках с такой методичностью, будто собирается – неумолимо, но с лучшими чувствами – Раису перепилить, а Раиса коротко отбрехивается, мол, не успевает все вымыть, а искусство тут ни при чем, и пусть дети возятся с тарелками сами, пора их к самообслуживанию приучать. Витек, достучав по тарелке какой-то одному ему слышный ритм, точным жестом кладет ее в раковину и возвращается в столовую. Принимаясь за котлету с пюре, он видит Хозяина, который тоже выходит из кухни и останавливается за спиной Звездочета, рассказывающего Омскому очередной анекдот.
Глава четвертая
Клио
1
– Где моя сандалия, сандалию украли! – возмутился Верблюжкин.
– Нужны туркам твои рваные сандалии. Тем более левая.
– А правая нужнее?
– Глаз разуй – правая у него на ноге.
– На черта ты их всегда раскидываешь?
Мальчишки выходили из Софии и, попутно пикируясь, подбирали оставленную у входа в мечеть обувку. Нелепый Верблюжкин наконец собрал комплект, просморкался, рассмотрел обе своих ноги в сандалиях и постепенно успокоился.
– Ну что, впечатлило? – спросил Комиссар всех разом, когда они скучковались вокруг учителей.
– А что такое ортодром? – полюбопытствовал Гриша.
– Откуда словцо-то? – улыбнулся Сансарыч.
– На мозаике было написано: Иисус Христос – сокращенно, но понятно, а ортодром – полностью, но непонятно.
– Подумай, – сказал Омский, – не повредит. Вот тебе одно греческое слово – ортопед. Вот другое – аэродром. Сколько корней в каждом? Что они значат?
Герда Семеновна, включившись, пресекла мыслительный процесс в зачатке и продемонстрировала свои бесповоротные и окончательные знания:
– Орто – правильный, это слово входит во многие слова составной частью, например, в слово «орфография» – правописание. Дромос – бег. На мозаике употреблено в переносном значении – как путь. Праведный путь, понятно?
И усмехнулась, снизошед.
– А почему мусульмане не убрали христианскую мозаику?
– Выковыривать долго, – мрачно, точно заниматься этим пришлось бы ему лично, изрек сытый и розовощекий ленивец Марат Давлетдинов.
– Ага, за пятьсот лет не успели, – тихо сказал Гуся – с таким расчетом, чтобы Верблюжкин его услышал, а Марат – нет.
Константинопольское время давно закончилось, да и стамбульское проносилось быстро: экскурсии сменяли друг друга, воды Золотого Рога заливали римский ипподром и испарялись в турецкой бане, огромный мост напоминал хищную птицу, вцепившуюся сразу в две слишком больших добычи – Европу и Азию – и так и не сумевшую подняться в воздух. Когда говорящий в пределах полутысячи слов по-русски гид, молодой, высокий, усатый и жирный, заявил, что Булгаков написал в стамбульской эмиграции пьесу «Бег», Комиссар ядовито ухмыльнулся, Жанна и Омский тихо прыснули, Герда высоко подняла брови, а Сансарыч опустил глаза и вздохнул. Детям было легче, они внимали турку свободно либо занимались кто чем. «Булгаков написал пьесу «Дромос»», – сказал хитрый Гриша Тохе Зернову. Тоха не имел своего мнения по этому вопросу. Любой дромос он использовал, чтобы заблудиться.
Автобус съедал километры стамбульских дорог. Вокруг звенели разнообразные транспортные средства, обгоняющие друг друга, била в уши веселая восточная музыка, сплетались и расплетались улицы.
Образ города двоился, не получалось его уловить и зафиксировать – и не только потому, что между Европой и Азией пролегла трещина пролива. Город напоминал грецкий орех: мощная турецкая скорлупа с минаретами, суфийскими плясками, мусорными пакетами в коридорах гостиницы, банной дырой в сводчатом потолке, уходящей в пылающее небо, укрывала извилины античного подземелья, золотые мозаики Софии, баснословных императоров – крестителей и отступников – и вечную ускользающую византийскую хитрость.
Мальчишек всерьез занял секрет загадочного кружения бородатых мужиков в белых одеждах с развевающимися полами и высоких шапках. Гриша выдвинул версию, что центробежный танец противостоит центростремительному земному тяготению, и это позволяет плясунам выходить за пределы физики и впадать в священное состояние растворения. Учителя спорили о целесообразности перенесения столицы Российской империи в Константинополь так горячо, точно закон об этом уже прошел первые слушания в Государственной Думе. Комиссар жонглировал именами Леонтьева и Данилевского, Герда и Омский чаще упоминали старца Филофея и Тютчева, Сансарыч и Жанна прислушивались, не вмешиваясь в обсуждение, но панславизму, как выяснилось, никто как следует не посочувствовал.
На второй день ни с того ни с сего нагнало туч, выпал снег и тут же растаял. Вечернее чтение открылось стихами Васи Карабинова:
Снег выпал в Стамбуле, городе жаркого солнца.
И почему-то в те дни, когда в этом городе были
Мы, странники из холодной России…
На пути к греческой границе Сансарыч задал шестиклассникам задачу. Вещий Олег, которого назвали вещим только после этого, пошел походом на Царьград на конях и кораблях. И повелел своим воинам поставить корабли на колеса, чтобы с попутным ветром двинуться на город по суше. Греки испугались надвигающихся по суше кораблей и согласились платить дань Олегу. Вопрос: что в этой истории может быть правдой, а что – выдумкой?
Развернулась нешуточная дискуссия, которая в конце концов свелась к обсуждению двух сил – трения деревянных колес о землю и ветра. Кто-то сказал, что тяжелые русские ладьи на грубых колесах могли бы ездить под парусами разве что по льду, и то в это трудно поверить. Еще труднее поверить в то, что местность под Константинополем покрылась льдом (хотя снег здесь только что видели) или была достаточно ровной и скользкой, чтобы корабли перемещались одной силой движения воздушных масс. Решили, что Олег надул греков: если ладьи и ехали по суше, то русские их незаметно толкали, а ветер был только декорацией. Простодушие греков уравновешивалось простодушием летописца, который этой легенде поверил и изложил ее. Сами себе после этого разговора шестиклассники показались необыкновенно мудрыми, не то что эти младенцы ромеи, готовые отдавать золото и шелка любому сообразительному проходимцу.
Уже в ночи автобус подкатил к пограничному пункту. Спящих шестиклашек высадили с вещами; Сансарыч и Омский кружили, как пастухи вокруг своего небольшого стада. Жанна и Герда курили в стороне. Комиссар ушел оформлять документы. Почему-то это заняло очень много времени. Мальчики прислонялись ко всяким подвернувшимся поверхностям – стенкам, столбам, рюкзакам – и пытались досыпать среди резкого холодного ветра. Турки у входа в павильон что-то объясняли Комиссару; тот, то снимая, то надевая приобретенную на стамбульском базаре феску, кивал, делал вид, что понимает, чего от него хотят, но так ничего и не понял. Ясно, впрочем, было, что турецкий автобус дальше не идет, а греческий сюда не пускают. Между турецкими и греческими пограничниками пролегло километра два, и никто не подсказывал, как эти километры преодолеть. Комиссар собрал документы, махнул рукой и решил двигаться пешком. Отряд безропотно потянулся за ним, как за Крысоловом. Через полчаса в темноте стали проступать очертания моста над каким-то потоком – за мостом, возможно, начиналась Греция. Позади послышалось тарахтение мотоцикла. Рассерженный турок обогнал спотыкающихся передовых, тормознул и что-то горячо заговорил по-своему, вставляя иногда английские слова.
В правой руке его пылал факел. В неровных отблесках огня плавало сердитое лицо турка. Жестикулируя, он случайно ткнул факелом коню в ухо, тот взвился, и турок отбросил факел в лужу. Лужа озарилась и зашипела. Предстояло плестись обратно (подъехать к мосту турецкие телеги ну никак, никак не могли) и грузиться на предоставленный за особую плату обоз: иначе пересечь границу было нельзя, переход моста сомнительной пешей группой греки могли принять за попытку агрессии. Герда, не любившая длительных переходов, кляла самодеятельного Комиссара, Комиссар ругался и отсчитывал монеты, доставая их по одной из широкого атласного пояса, в котором хранил общак на все путешествие. Остальные учителя были счастливы: избежать попадания под ночной, не дай бог, обстрел с детьми – отличный вариант для всех. Проделали обратный получасовой путь, покидали на телеги пожитки. Сонные ослики, запрядав ушами, через силу двинулись к мосту. Тоху Зернова стошнило. Герда про себя кляла Османскую империю и предрекала ей крах. Пока переезжали хлипкий дощатый мост, пророчество постепенно осуществлялось: русские громили турецкий флот, обосновывались в Крыму, а бедные турецкие гастарбайтеры отстраивали послевоенную Германию, чтобы их дети могли спокойно играть в футбол на немецких полях.
2
Византия сложилась и осыпалась карточным домиком; прибыв в Вергину, ребята оставили нашу недолгую эру и попали в четвертый век с обратной стороны от Рождества. Неровной фалангой почтили музейную могилу Филиппа и отбыли в маленький чистый городок, в скромную гостиницу, из окон которой, по слухам, просматривался сам Олимп. «Где Филипп, там и Демосфен», – заявил диалектик Комиссар, и вся группа, оставив в номерах вещи, вышла к морю.
«Таласса, таласса!» – впервые за все время знакомства в один голос сказали Герда и Омский. Как странно, бывает, действует всего одно слово, сказанное дуэтом: эти двое едва терпели друг друга, но тут, объединенные цитатой, внезапно, может быть, единственный раз в жизни, испытали мимолетную обоюдную симпатию. Галька хрустела под ногами, скрипучий голос Герды объявил, что настала пора речей, которые перекроют шум моря. Море как раз почти не шумело, только тихо всплескивало, и двадцать – одна за одной – речей прозвучали под его ненавязчивый плеск.
О чем были эти речи, спросите вы? А о чем вообще бывают речи? О славе и преодолении, о торжестве общего над частным, о судьбе и свободе, о дружбе и долге, о том, что будет, когда мы увидим Олимп, о предках и потомках, о пользе чтения Гомера на закате, о существовании кентавров и сатиров, о форсировании рек, о времени, о дальних дорогах и других важных предметах. Медленно и шепеляво, выбирая слова, как гладкие красивые камешки, говорил Вася Карабинов; пунктиром, точно пуская блины по воде, ораторствовал Гриша; тихо и неуверенно, будто пробуя холодную воду ногой, произносил фразы Тоха Зернов. Когда речи иссякли, Сансарыч молча указал рукой поверх прибрежной церкви: греческий крест на фоне потемневшего неба ровно вписывался в остро поблескивающий полумесяц. Природа ставила на культуру свою несравненную печать.
Тихое утро просочилось в горизонтальные щели жалюзи, и мальчишки увидели Олимп.
Привыкнуть к тому, что предмет становится символом и утрачивает изначальную сущность, – пара пустяков. От барокко до постмодерна нас приучали к тому, что иначе не бывает. И только обратный ход всегда внезапен. К нему трудно примениться, зато ничто не заставляет так почувствовать жизнь, как превращение символа в предмет. Долой симулякры, займитесь превращением символов в предметы, господа, вот истинный путь к восстановлению полноты и цельности мира.
Жанна высказывала это коллегам, в перерывах между словами поглощая булочку с маслом и медом.
– Еще кофе, сигарета и ах!.. – вдохновенно закончила она.
Автобус, скользя вдоль подошвы Олимпа, стремился в Дельфы. Шестиклашкам нужно было заранее задать важнейший вопрос своей молодой жизни оракулу Аполлона. Вопросы на мятых бумажках собирались к переднему ряду, где сидел Омский. Предстояло изучить их и дать приличный случаю ответ на каждый. «Каким же я делом займусь, когда учиться окончу? Ответь мне, дельфийский оракул, о котором легенды слагают», – вопрошал Вася. «О прорицательница самого Аполлона, пресветлая Пифия. Прошу, на будущее моё свет пролей. Посетят ли меня девять муз Аполлона, лучезарного бога, буду ль богат я, как в этот момент, иль счастье выпадет на долю мне? Прошу я, ответь, о благая Пифия!» – оставлял совсем небольшое пространство для маневра судьбы крупный неповоротливый мальчик Коля Носов, появившийся в школе совсем недавно, но сразу занявший, по массивности своей, значительное место в классе. «Познать себя я хочу самовольно и быстро. Что же мне сделать для этого, о Аполлон Златокудрый?» – обнаруживал готовность донять бога юркий хулиганистый Селиванцев.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.