Текст книги "Кентавры на мосту"
Автор книги: Вадим Пугач
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Омский напряг все свое умение справляться с пентаметром и сочинял ответ за ответом; Герда рассказывала в микрофон различные занимательные истории про Аполлона, густо ссылаясь на Куна, Гаспарова, Аполлодора и других соответствующих специалистов; остальные учителя расслабились или готовились к будущим занятиям; дети глазели в окна на горную дорогу, рассказывали анекдоты и дописывали в дневниках истории про переход границы, посещение Филипповой могилы и вечерние речи на берегу моря.
Свободно расправив крылья, над автобусом парил Пегас. Их наземный и его воздушный путь совпадали.
Дельфы ютились на трех уровнях: внизу лежало глубокое ущелье, поросшее лесом и отчасти человеческим жильем, наверх уходил Парнас, справа лесистый и диковатый (по склону упорно взбиралась одинокая коза, деловито подъедающая свежую клетчатку), слева – голый, с раскиданными древними руинами, к которым шла внятная тропа. Верх и низ разделяла дорога, на которой и остановился автобус, – обычный серпантин. Группа, предводительствуемая Комиссаром и Сансарычем, двинулась в гору к развалинам, Герда задумчиво курила, наслаждаясь видами, а Жанна и Омский на скорую руку готовились к представлению. Остановившись на удобной площадке невдалеке от бывшего храма, Жанна закуталась в заготовленную для этого случая газовую ткань и немедленно перестала быть похожей на себя, будто и вправду нанюхалась чего-то из сомнительной расщелины. Омский привел в соответствие листки с вопросами и собственными оракульскими пентаметрами. Детей, облазивших уже полгоры, торжественно подвели к ним, и шоу началось. Омский, жрец-переводчик, зачитывал вопрос. Авторы опознавали свои тексты и прислушивались. Пифия кривлялась, пританцовывала, хрипела, взмахивала руками; от нее исходили какие-то нечленораздельные вскрики, в которых мелькали, точно взорванные непонятной силой, отдельные слова с едва узнаваемыми греческими корнями. Уже после первого прорицания дети затрепетали и застыли. Лицо жреца заострилось и обрело выражение значительности. Прослушав порцию вскриков, он черкал что-то на шуршащей в его руке бумажке и зачитывал ответ, переводя наркотический бред пифии на человеческий язык. Процедура, по ходу которой получавшие предсказания мальчишки один за другим отваливались, проникаясь услышанным, многократно повторилась. «Быстропролазный проныра всегда достигает успеха. Остановись и подумай: мысль обгоняет проныр», – внял шустрый Селиванцев. «После – хорошее слово, неприменимое к школе, нету у школы конца, школа бессмертна, как бог», – получил меланхолический Карабинов. «Музы тебя посетят, будешь, возможно, и счастлив, только богатство растёт не на кастальской воде», – задали задачку крупногабаритному Носову. Марат Давлетдинов вместо вопроса оракулу сочинил зачем-то от лица Одиссея маленький аккуратный донос на Посейдона. И получил за это по полной: «Друг мой, судьбу не суди; если ты море поносишь, значит, поносит тебя по необорным волнам». Пифия разнообразила, как могла, свои выкрики, жрец изощрялся в интонировании.
После представления ребята разом отпрянули и в задумчивости по одному побрели за Сансарычем в местный музей. Жанна ушла переодеваться. Задержавшийся Марат осторожно подошел к Омскому и спросил:
– А это ведь Жанна Анатольевна была?
– Ты думаешь? – Омский изобразил неуверенность. И тут же запутался в том, когда он действительно что-то изображал, а когда был настоящим.
3
К вечеру добрались до Афин. Успели только прогуляться по центральной улице, чтобы понаблюдать забавную церемонию смены караула у какого-то правительственного, должно быть, здания: пестрые стражники, из неопределимых исторических глубин сюда занесенные, выполняли такие пируэты, точно танцевали сиртаки. Мальчишки слышали от своей хореографини, что сиртаки – танец сравнительно новый и к древним грекам и цели путешествия не относится, но все-таки они его разучили (а Верблюжкин, например, еще и навязчиво напевал лихую мелодию под нос) и поэтому опознавали во всем: в высоко поднятых ногах караульщиков, в подрагиваниях месяца в вечернем мареве, а назавтра днем, на ступенях, ведущих к Акрополю, – в кольцах гусениц. Эти гусеницы, бог знает их имя, совершали свое движение небольшими группами, выстроенными в затылок, но достаточно было сбить передовую особь с пути, как тут же весь отряд замыкался в кольцо (мальчишки, экспериментируя, спровоцировали возникновение нескольких таких колец), попадал в тупик кругообращения и так и оставался на ступенях, пока какой-нибудь нечувствительный турист не ступал своей полиуретановой подошвой на гусеничные беззащитные тела и не выхватывала смерть, разрывая кольцо, очередной десяток этих так и не добравшихся до Акрополя существ. Что они Акрополю? Что им Акрополь? А мы? А нам?
Мальчишки обживали пространство Акрополя постепенно. Всасывали прошитую текущими секундами древность, переваривали и размазывали полученное по путевым дневникам. Вечером Гриша записывал:
«Тем временем я вышел на агору – главную торговую площадь города. На этой квадратной площади всегда толпилось много людей. В дальнем углу стои продавали свой смертоносный товар оружейники. Круглые щиты, панцири, копья, мечи.… Рядом теснились корзины с плодами и вазы с маслом и вином. Большие фиги и маленькие оливки, лепешки и рыба. Целые снопы злаков и амфоры с медом. Я подошёл к лавке менял. Они сидели за столами, на которых лежали кучки монет. Серебряные статеры из Коринфа и электрона удивляли своими картинками».
Сансарыч, обходя детские номера, заглянул через его плечо в блокнот.
– Из Коринфа и электрона, говоришь? – спросил он. – Подходящий материал! – и потрепал Гришу по лохматой холке. – И картинки, конечно, удивительные. Снопы злаков, говоришь?
– А что такого? – настороженно оскалился Гриша, подозревая подвох.
– Ничего, – сказал Сансарыч, – большие фиги.
– Фиги – большие.
– А ты?
– И я большой.
– Большой, как фига, Гриша, – заключил Сансарыч и ушел в следующий номер.
Омский приобрел маленькую бутылочку местной водки и пригласил в гости единственного человека, который мог бы оценить напиток, – Жанну. Непьющий Сансарыч дежурил, Герды в качестве компании видеть не хотелось, а Комиссар слег с геморроем. Это случалось с ним в каждой поездке: поднимать тяжести ему было нельзя, но чемоданы, даже на колесиках, сами не летают, оттого в какой-нибудь день всякого путешествия болезнь его настигала и он выбывал из оборота, правда, всегда ненадолго.
Анисовый вкус обоим показался омерзительным. Они чокались, недобрым словом поминали подходящего по звуку Диониса и с отвращением глотали, но перестать все-таки не могли. Чтобы сформировать понятие, как известно из краткого курса философии, нужно испытать ощущение и составить представление. Выше понятия может быть только идея, но и ее можно познать с помощью разума, в котором отражаются отблески мирового духа. И вот Жанна с Омским, испытывая ощущения на языке и в гортани, с каждым глотком все увереннее представляли себе форму и сущность узо и не видели никакой возможности отнестись к этой жидкости не с любовью, конечно, но хотя бы симпатией. Представление их о греческой водке уже практически доросло до понятия, как вдруг она закончилась, и идея напитка так и осталась для них непознанной и – сейчас об этом можно говорить совершенно откровенно – чуждой. Зато другая идея – если начал пить, то допей – так давно и глубоко засела в их душах, что анисовая, какой бы ни казалась неприятной, непременно должна была иссякнуть. В общем, порядок и гармония торжествовали хотя бы по этой части.
Герда читала сданные на проверку дневники. Сегодня, спрятавшись от греческого откровенного солнца в портике на агоре, под ее руководством дети проходили инициацию и получали имена. Гриша стал Эвримахом, Гуся, напротив, – Антимахом, Вася – Филомедом и так далее по списку. И вот она вычитывала мальчишечьи впечатления, густо усеивая рукописи красными пометами. Так, наверно, сама Афина наносила своим изваянным Фидием копьем с позолоченным наконечником жестокие раны врагам излюбленного города. Так тебе, пошлая орфографическая ошибка, получай, гнусное пустое место, чтоб знало: запятая здесь должна быть, запятая, я сказала. А ты, описка, маленькая гнида, зачеркнем тебя, крест поставим, которого на тебе не бывало никогда, а вот и речевая дрянь попалась – так ее, так!
Вот она расправляется с Колей Носовым – Эвпиандром.
Теперь путь Эвпиандра лежал в Афины.
Сейчас ехать гораздо легче, ведь дорога заезженная, и (это же надо – дорога у него заезженная!) он доехал без приключений.
Он ехал 2 (буквами пиши, маленький засранец! – позволила про себя выругаться Герда) дня, ночью (конечно, где нам освоить пробелы между временами суток) же отдыхал. На 2-й (опять то же самое) день к вечеру он приехал в Афины.
Сразу же он нашёл гостиницу, где и засунул (заснул, я тебе говорю, вот, дитя еще малое, а туда же) как убитый.
На следующее утро Эвпиандр полный сил (запятые, спрашиваю, слепой Гомер будет ставить? Так в его время не только запятых, много еще чего недоставало) отправился гулять по городу.
Он видел храм Зевса, но к нему не проявил интереса. Он видел стадион, но не задержался рядом с ним ибо (опять пунктуация хромает, а пафоса-то сколько: «ибо», видишь ли, ему подавай) ему были чужды все эти игры. Он был к ним равнодушен.
И он поспешил к Акрополису. взбираясь (да ты слепее Гомера: точку от запятой не отличаешь. Ну, нюх тогда тренируй) на верх (да-да, а вдобавок в зад и в перед) он видел множество гусениц поедающих деревья (а где запятая? Не знаешь, что такое причастный оборот, – не суйся в брод, – и Герда порадовалась неожиданному каламбуру) и вивших на них свою пряжу-гнёзда.
Взобравшись на Акрополь он (а деепричастный-то оборот чем перед тобой провинился: запятую ему пожалел?) увидел прекрасное: статую Афины из золота и слоновой кости, храм Айрехтеон (Эрехтейон, дуралей! Уши прочисти), и конечно прекраснейший (конечно прекраснейший – чудная без запятой формулировка, видимо, совершенный, что ли?), величайший храм Порфенон (спасибо, что не Порнофенон пока еще).
Но Эвпиандра что то всё время подгоняло, как будто где то (где что то, там и где то) должно случится (жаль, что за ошибки в тся-ться казнить нельзя – я бы казнила) что то (да сколько можно!) важное, то что (ух ты, искусник, «что то – то что» загнул, и глагол-то какой за этим – «перевернет»!) перевернёт его жизнь. Потому то он всё время спешил.
Так что он не задержался на Акрополе, а сошёл на Агору. Он пошёл в храм Гефеста, принёс ему в жертву быка, и помолился:
О Гевест (так как его звали-то, болезного?), великий бог хромоногий, не возлись (а я вот возлюсь, еще как возлюсь!) на меня за неумелое подражание твоему великому делу.
Одно успокаивало Герду Семеновну: завтра проверять дневники будет Омский. Чему он только их на русском учит? Конечно, есть еще послезавтра, но жизнь на этом не заканчивается… Где, кстати, Жанна?
Тут явилась Жанна, скользнула в санузел и зашумела водой.
4
Под утро Омскому приснился Сократ. Он хлебнул узо, заиграл на дудочке, и ученики потянулись за ним с Агоры на Акрополь. Омский тоже потянулся и занял очередь. «Кто последний?» «Я», – обернулся бородатый мужик. «Платон, наверно», – подумал Омский. «А вот и не Платон», – сказал мужик. С неба спустилась шпала не шпала, бревно не бревно, но что-то толстое, длинное и деревянное, и Сократ замолк и исчез. Его, кажется, раздавили. Идущие впереди стали поворачивать против часовой стрелки, и вскоре Омский увидел кого-то и за своей спиной. «Может, ты Платон?» – спросил он, обернувшись. «Таласса», – ответил философ. Омский проснулся.
Их ждал Эпидавр. Воронка античного театра засасывала мгновенно: мальчишки и учителя рассыпались по всем его уровням. Те, кто оказывался внизу, громко шептали, чтобы те, кто стоял наверху, в восторге расслушивали их шепот и наслаждались древним акустическим фокусом.
Вскоре, впрочем, все оказались на круглом дне. Один Омский помаячил на верхнем ярусе, потом присел на каменную скамью и застыл на ней, глядя вниз. Из рюкзачков явились картонные маски, началась репетиция. Реплики из «Облаков» перемежались режиссерскими замечаниями Герды и отдельными фразами, соскакивающими с детских языков помимо воли Герды и Аристофана.
В музее Асклепия, находящемся поблизости, особенно оживился Марат, во время репетиции – самый невидный участник хора, незаметное (хотя какое там незаметное при его полноте и размерах?) облачко, голос которого почти не вливался в общую струю. А теперь мальчик кипел от возмущения – то из-за легкой заржавленности некоторых хирургических инструментов, то из-за того, что Жанна Анатольевна отказалась объяснить назначение маленькой золотой спиральки (на вопрос «в нос ее, что ли, вставлять?» кратко ответила «нет» и углубляться не стала), то по поводу примитивных представлений греков об устройстве человеческого тела. Музей был ему неинтересен: в несокрушимости своего здоровья Марат не сомневался, к тому же, по рассказам врачей-родителей, был уверен, что главное медицинское мировое светило – Ибн-Сина, в мудрости которого легко утонули бы Асклепий и Гиппократ по отдельности или втроем вместе с Аполлоном.
Пока они пересекали Коринфский канал и катили по Арголиде, в обратную сторону прошло еще семь или восемь столетий, а если считать от строительства канала – больше, много больше. Пестрая продольная лента времени – но кто решил, что это лента? – перекрещивалась с поперечной лентой канала, зажатой в высоких бетонных берегах, из многочисленных подходящих щербин и впадин которых торчали кусты и трава. По каналу шел игрушечный теплоходный корабль. Может, он и не был таким уж игрушечным, но сверху, с огромной высоты моста, казался ничтожным, гораздо ничтожнее автобуса, в котором им предстоял путь в Микены.
Почему так грустны, так неизбывно грустны Микены? Шестиклашки видели уже много античных развалин, а в одном раскопанном городе римской эпохи, нашедши чудесно сохранившийся общественный сортир с равномерными дырами по периметру каменных сидений, даже приспособили его для своих житейских нужд. И хотя Верблюжкин, помаленьку проявивший свою в этом деле инициативу, получил строгий нагоняй от Комиссара, всем было сравнительно весело, потому что жизнь опрокидывала мертвые руины, можно в этом случае даже сказать – заливала. А в Микенах не заливала. Все в Микенах – и подавляющие Львиные ворота, и гробницы, и золотые маски – сурово дышало, если вообще могло дышать, смертью. Что бы, казалось, записать микенским обывателям какую ни на есть поэмку, сказание какое-нибудь или хотя бы намек на него. Но нет, оставили одни только списки бронзовых сосудов и треножников, подумали лишь о количестве голов скота, амфор вина и масла, мер зерна и, главное, – о золоте, золоте, золоте! Все за них потом доскажут дорийцы Гомер и Эсхил, все, о чем забыли или не посчитали нужным сказать они сами. О властолюбивый надменный Агамемнон! Уютно ли тебе, бездарному победителю, было лежать мертвым в своей золотой маске? О коварная мужеубийца Клитемнестра! Каково принимать удары меча от сына? Каждый камень Микен пах смертью и означал смерть, так что, когда дети выстроились под Львиными воротами для снимка, Сансарыч вдруг засомневался в незыблемой крепости плит и попросил всех подвинуться. Так их и запечатлели: перед воротами, а не под ними.
И только когда приехали в соседнюю апельсиновую рощу, эпитет «златообильные» внезапно ожил: на деревьях, как на новогодних елках, золотились огромные шершавые шары. Они были никому не нужны: Греция, как рассказал местный гид, только что вошла в Европу (а раньше, значит, она не в Европе находилась, Европа это вообще не финикийская царевна, которую упер сказочный белый бычок, а такой флажок со звездочками и несколько разновидностей радужных бумажек) и теперь ест более дешевые испанские апельсины. А свои ломают ветки и догнивают в жаркой микенской земле. Скоро рощу вырубят, или она просто сгорит в летних пожарах, так что рвите и ешьте, – пригласили ребятишек.
Они рвали и ели, и собирали в пластиковые пакеты душистые оранжевые знаки той части единой Европы, которая когда-то была Грецией, а задолго до этого – Аргосом, царь которого единственный и последний раз объединил ахейцев пусть бессмысленной, безнадежной, гибельной, но идеей.
Апельсиновые волны захлестнули автобус. Сладкие сочные фрукты прыскали на оконные стекла, на пол, на сидения, все становилось липким, точно политым кровью. Да это и была кровь – не та, что пролилась и пересохла в стародавние времена, а сегодняшняя, хлещущая из еще живых вен и артерий.
Сансарыч задал свои задачки, и настал бенефис Ивана Гололобова. Ваня был хорош на любых занятиях, но не тем хорош, что сразу все понимал и одинаково легко разбирался в условных системах школьного постижения мира, а тем, что аккуратно и добросовестно за все брался вне зависимости от своих истинных интересов. Никто бы из учителей не сказал, в чем эти интересы состоят: Ваня был одинаково открыт всему и в той же степени одинаково равнодушен – в том смысле, что сердце его не билось сильнее в любви или ненависти ни от слова «литература», ни от слова «математика», ни от какого другого слова из этого списка. Но в памятном апельсиновом автобусе случилось необычное. Ваня деловито сопоставлял какие-то числа и вдруг набрел на числовые ряды Пифагора. Он, конечно, слыхивал и о Пифагоре, и о его анахроничных штанах, но эти волшебные числовые ряды, в которых, казалось, заключена подлинная музыка сфер, нашел сам. Нашел – и оценил их гармонию не как завзятый хорошист, а как художник, и поразился этой гармонии, а еще более того поразился своей отзывчивости на нее, точно неведомая и невозможно прекрасная музыка заполнила его по самые корни волос. Ваня посидел в потрясенном молчании, закричал: «Я нашел, нашел!» – и кинулся к учителям объяснять заново открытые закономерности.
Понять его вполне смогли только Сансарыч, для которого ряды Пифагора не были никакой новостью (Сансарыч радостно и открыто улыбался чудесному обретению Вани), и умная Герда, сухо сообщившая открывателю, что он молодец. Комиссар только покрутил ус, а Жанна и Омский заразились от Вани восторгом, не вдаваясь в существо вопроса. Было красиво, очень красиво, – это они оценить могли, но запомнить что-либо путное не сумели.
Автобус уходил на юг. По небу слева направо перекатывался горячий апельсин, становясь все крупнее и краснее, пока не плюхнулся куда-то вниз, едва отсвечивая из-за горизонта.
5
Олимпия – это не только фильм известной фашистской режиссерши-долгожительницы, но и пара усеянных живописными развалинами квадратных верст на древнегреческой земле.
Олимпия цвела. Мелкие белые пузырьки в зеленом травяном подшерстке перемежались вызывающими пятнами раскрывшихся маков и глазуньями ромашек. Землю между по-весеннему голыми кустами захватили целые колонии тонких растительных существ с сиреневыми головами.
Мальчишки вслед за очередным гидом промаршировали олимпийское пространство насквозь и вышли к стадиону. Только тогда это слово обрело полный смысл во всю его (смысла) стодевяностодвухметровую длину – так же точно дня два тому обрели шестиклашки слово «метафора», приметив его на заурядном грузовике.
Тут обнажились до пояса и устроили забег на стадий. Омский это действо проигнорировал, а воскресший из геморроя Комиссар и железный Сансарыч участвовали. Но не оказались среди победителей. Как и вчера с Пифагоровыми рядами чисел, всех обогнал Ваня Гололобов, сильный и серьезный вследствие самой своей силы, воплощение справедливости и совести класса. На него торжественно водрузили пахучий венок из каких-то хвойных веточек, сплетенный Жанной. Вторым прибежал легкий и ловкий Селиванцев, пусть и не отличающийся длиной и мощью шага, зато исключительно быстро перебирающий ногами. Затем Сансарыч показал некоторые приемы панкратиона с легким восточным налетом, который все же был ему ближе. Спортивные подвиги венчались публичной репетицией фрагмента из аристофановских «Облаков». Закрывшись бумажными масками, Гуся и Марат исполнили диалог отца и сына, закончившийся под общий хохот радостным избиением отца.
На ночь остановились в маленьком городке и сразу вышли на набережную. На прибрежной полосе праздновали жизнь и смерть: греческие рыбаки деловито раскладывали только что пойманных кальмаров и осьминогов на заготовленные для этого колоды и лупили их плотными небольшими досками, напоминающими теннисные ракетки. Сырое хлопанье ракеток о глазастые тела с присосками и прочими аксессуарами кальмарьей и осьминожьей жизни воспринималось как рабочий момент всеми – в том числе и самими подводными гадами. Никто из них не кричал, не жаловался, не молил о пощаде. Они съели в своей жизни многих, теперь съедят их. Воспринимать это как показательную казнь мог только чувствительный Вася. Гриша, напротив, попросил у очередного лупильщика подержаться за полуживого осьминога, приподнял его и с видимым наслаждением позировал всем, кто хотел запечатлеть эту сцену.
Потом они ели креветок, раков и вот этих избиваемых на набережной гадов, нарезанных и обжаренных в муке, в дешевом ресторанчике на берегу. Ели с увлечением, со страстью, с соусом по выбору. Им приносили огромные блюда жареных тварей, которых они сами рассыпали по тарелкам и поглощали в соответствии с потребностями. Ел даже чувствительный Вася, уже не говоря об остальных. И потом, объевшись, охотно засыпали. Но трудны были их сны, а Марат Давлетдинов даже похрапывал, чего раньше за ним никогда не водилось.
Жанна, Сансарыч и Омский, когда дети заснули, пошли побродить вдоль вечернего моря. Внутри воды кучковались морские ежи, при первой возможности вонзающие свои ломкие иглы в стопы наивных купальщиков; таились еще не пойманные кальмары и осьминоги, которых ждали осклизлые плахи на берегу; стаями и поодиночке, в зависимости от размера и привычек, сновали рыбы – серебристая кефаль, колючие зубарик и каменный окунь, нежная барабулька, похожий на живую иглу сарган и опасный скат. Сансарыч, любитель рыбалки, начал было читать небольшую лекцию о рыбах греческих морей (часть ее мы сейчас как раз процитировали), но говорил все тише, глуше. А в глазах его постепенно загорался огонек. В такие моменты он по неудержимости напоминал средних размеров танк. Ему остро хотелось купаться, и ежи его едва ли остановили бы. И не остановили. Дойдя до какого-то пляжного угла, он приблизился к темной воде, на всякий случай извинился перед Жанной и сбросил одежду. Ничего особенно нового (Сансарыч предпочитал купаться голышом) ни Жанна, ни Омский не увидели, тем более что пляж не освещался, но все же оказались в неловком положении: надо было или последовать за Сансарычем, или обнаружить друг перед другом некоторые комплексы, ну, там остаточные представления о приличиях и все такое. Омский, заминая неловкость, принялся рассказывать Жанне о том, как в прошлогоднем Крыму они с детишками взбирались на небольшую гору близ побережья. Тогда их вел географ, человек слегка авангардный, то есть иногда брившийся наголо и на занятия являвшийся в серьге. Замыкал шествие Омский. Постепенно к ним пристроились две заблудившиеся на горных тропах питерские бабки, среагировавшие на знакомую деталь в гардеробе Омского – бессмертные динамовские кроссовки. Бабки доползли за ними до вершины и сползли к подножью, где расположился известный нудистский пляж. Употевшие Омский и мальчишки, снявши все, ринулись в воду, а закурившему географу бабки вдруг задали какой-то вопрос. Географ, одетый к этому времени только в серьгу и дым от сигареты, завел с бабками неспешную светскую беседу, развлекая их сразу с нескольких своих сторон, поскольку периодически поворачивался к морю и поглядывал за ребятами: он знал, что Омский плохо плавает и не справится, если что случится.
Жанна на эту историю ответила, что сама купаться не собирается, но легко потерпит, если Омский последует за Сансарычем. Он последовал. Когда они наплескались, Жанна встретила их на берегу, как Навсикая. Одиссеям повезло: ни один еж не подставил своих игл под их шершавые ступни.
Дальнейший путь их лежал на паром, уходивший к Криту. Но одно небольшое событие – заболел Марат – их ненадолго задержало. Мальчик лежал, уплывая в сильном жару на какой-то одному ему видимый остров. Периодически он, как сомнамбула, доходил до туалета, и оттуда раздавался характерный поносный треск. Туалетной бумагой их снабжали, но градусник найти в гостинице оказалось невозможно. Греки говорили исключительно по-гречески, а этот язык даже Герда Семеновна понимала только отдельными словами. И среди слов, которые Герда Семеновна понимала, слова «градусник» определенно не было. На ресепшене густо усатый человечек мог сказать по-английски одну фразу, означавшую, что таких услуг они не оказывают. Судя по тому, как настойчиво он ее повторял, можно было подумать, что в этой гостинице вообще не оказывают никаких услуг. Комиссар даже невежливо спросил, не является ли эта гостиница предприятием образцового самообслуживания, но вопроса его не поняли и не оценили. Тогда Комиссар ушел в номер, вернулся в феске и раза два-три прошелся по холлу. Человечек поводил усами и не отреагировал на этот демарш. Впрочем, и без градусника было ясно, что брать Марата с собой нельзя. Нужно было оставить при нем кого-то из взрослых. Омский предложил использовать какую-нибудь подходящую считалочку, но Комиссар его оборвал: остаться должна женщина, все-таки за ребенком нужно ухаживать. Ребенок, над постелью которого происходил небольшой педсовет, застонал:
– Осьминог, мама, спаси…
– Ну вот, говорю – женщина нужна, – убедился в своей правоте Комиссар.
Герда, в душе считая себя женщиной, не на шутку испугалась, даже переменилась в лице: высокомерная маска куда-то исчезла, проступило совсем другое. Ей хотелось на Крит. Жанне тоже хотелось, но она не дала сдрейфившей коллеге возможности подбирать аргументы, которые убедительно доказали бы, что остаться в этой дрянной гостинице с больным пятидесятикилограммовым ребенком Герда не может, что это было бы преступлением перед образовательным процессом.
– Я остаюсь, – коротко сказал она и положила руку на лоб Марата. И зло посмотрела на Омского, – что вы там предсказывали Марату?
Омский напрягся.
– Ну, по волнам его поносит…
– Поносит…
– Не в том смысле.
– Разбирайтесь теперь со смыслами, вы любите!
– Мама! – узнал Марат. Осьминог испугался, отодрал свои присоски и ушел в глубину.
6
Крит, как уже не раз убеждался Омский, более цельно воспринимается, когда над ним пролетаешь. Там, на десятиверстной высоте, оглядывая весь остров, чувствуешь себя как минимум Зевсом. А внизу – нет, не чувствуешь.
Крит должен был стать кульминацией и смыслом путешествия. Мальчишки опускались на самое историческое дно, к непонятному Фестскому диску, к волшебным ярким росписям, к лабиринту, по которому бродило несытое быкоголовое дитя Пазифаи. И здесь обнаружилась ошибка Омского. Придумывая логику маршрута, он увлекся идеей движения вглубь – не только истории. Мальчишкам поручили сочинять мифы, в которых они вывели бы в качестве героев своих собственных минотавриков, внутренних чудовищ. Но, пожалуй, для такой задачи требовался года на три другой возраст. Мифы получились плоскими, символы худели до жалких аллегорий. Гуся придумал какого-то сомнительного Неделотавра, которого он к концу путешествия, конечно же, побеждал; Вася Карабинов ни с того ни с сего убил в своих фантазиях ни в чем не повинного карлика, хотя до этого ни в каких убийствах замечен не был; Гриша изобрел некоего Лисимеда, исподтишка искажавшего все задуманное, но и Лисимед преодолевался прилежно сделанным домашним заданием. Впрочем, эта творческая неудача почему-то никого не расстроила: натуральный Крит оказался гораздо живее заготовленных сюжетных схем.
Останки дворца с колоннами, раскрашенными не столько по Миносу, сколько по Эвансу, были хороши уже тем, что их обнаружили. Фрагменты фресок на музейных стенах – все эти минойские длиннокудрые широкоплечие парни с рыбами в руках, радостные дельфины и прочая яркая морская нечисть, до пояса обнаженные придворные дамы, ловкие плясуны на быках – намекали на такую полную, такую самодостаточную жизнь, что завидно становилось. Миф о Минотавре складывался в пазл с историей мыса Сунион, где еще недавно, рассредоточившись под колоннами храма, мальчишки писали закатные акварели. Пока во дворце-лабиринте праздновали, в Афинах объявляли траур; когда праздник пришел в Афины, пришло время погружаться в траур Криту. Но частица минойского праздника все еще звенит в нашем ухе и играет на наших губах. И обнажаются торсы, и расправляются плечи, и блещут в зеленой стихии рыбы, которых мы не поймали, и ползут по песку морские ежи, на которых не ступала нога человека.
Второй день на Крите стал праздником Васи Карабинова. Предстояло посещение сельского зоосада. Все мальчишки с интересом разглядывали коз, овец и подручную птичью живность, рассредоточенную по вольерам. Селиванцев вошел в более тесный контакт с животным миром: стукнул палкой меж рогов задумчивого козла, подошедшего слишком близко к загородке. Тут же вспомнили эпическую историю про Марата, в прошлом году добывшего в финском зоопарке потерянный оленем рог. Марат долго носился с ним, приставляя то к своей, то к другим головам, и все равно оставил на огороженной территории (кто бы его с этим рогом оттуда выпустил?), а теперь он доходит в убогой гостиничке, пока его товарищи наблюдают селиванцевские фамильярности и сами пытаются их повторить. Вася, напротив, никого не трогал, а только любовно всматривался в покрытые шерстью существа, бездумно жующие все, что попадает в зубы. Сам себе он казался их непринятым братом: обиженный Селиванцевым козел подозрительно глянул на него и помотал головой. Вася думал, что, если бы не загородка, он объяснил бы козлу свои дружеские чувства, и эта плетеная преграда, возведенная для того, чтобы отделить людей от козлов, прошла через его сердце.
Насмотревшись на эту сельскохозяйственную мелочь, перешли к интерактиву: предстояла небольшая верховая прогулка. Герда Семеновна невиданно расстроилась. Взгромождаться не только на лошадь, но даже на телегу она отказалась, отчего ближайшие полчаса ее жизни должны были пропасть. Сельским бытом она не интересовалась, оставалось ждать. Герду вдруг охватила тоска. Мелькнула даже трагическая мысль о том, что поехала она сюда зря, что она чужая среди этих детей и скота. Верблюжкин, Гуся и еще несколько менее шустрых мальчиков оккупировали телегу, Ваня, Селиванцев, Гриша и подобные им забрались на лошадей, привязанных к тылу повозки. Учителям дозволили сесть верхом отдельно: доставшихся им животных вели за узду провожатые. Процессия двинулась шагом. Сансарыч и Комиссар восседали на своих кобылах вполне кондиционно. Омский привычки к ездовым животным не имел совсем. Был случай, когда в туристических целях пришлось проехать метров триста на верблюде (особенно впечатлило то, как встает и садится верблюд, сама поездка показалась сравнительно безопасной), но на лошадях ездить не доводилось. Процессия двинулась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.