Текст книги "Оспожинки"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Как же без леса-то? Мне не представить. Студентам тему эту предложу. Пусть рассуждают. В Волчий бор вступил.
Проследовал им до обширного пустыря, где стоял когда-то лагерный посёлок с таким же названием, от которого сохранились только подпольные ямы да остов металлического, ржавого уже – но ручка крутится, я пробовал, хоть и со скрипом, – станка, на котором во второй половине сороковых годов и в первой половине пятидесятых прошлого столетия здешние сидельцы прутья резали, мельчили.
Грунт тут песчаный, почти голый, торчат лишь кое-где стебли шаркунца, одинокие, уже увядшие, ромашки полевые и аптечные, облысевшие давно одуванчики да редкие кустики ароматной душицы; ну, и лишайник, словно политическую карту мира, красными и зелёными, разных конфигураций, пятнами раскрасивший пустырь.
Идёшь и знаешь: жили здесь когда-то люди, не по своей доброй воле попавшие сюда сразу после войны со всех фронтов, со всех краёв нашей России. Не только знаешь, но и чувствуешь – витает в воздухе, как дуновенье.
Прямиком – через глухую, затянутую крапивой, запашистым смородинником, жёстким, как стальная проволока, чапыжником и низкорослым, больным на вид, ольшаником, почти безводную уже, но заболоченную старицу – к Кеми выбрался. Забыв про горечи, душа сразу запела.
Как хорошо-то, думаю, как хорошо.
Рыбачить начал, время не тяну. На одном плёсе долго не кидаю – где щука есть, там она тут же и возьмётся – перед зимовкою жирует. Заброса три сделаю, не показалась хищница, и дальше отправляюсь.
Берегом, вверх по течению, до Мокрого бора прошёл – речных четыре поворота, как говорят у нас, косы – одну песчаную и три камешниковых. Поймал шесть щук – стоят они по заводям и курьям, а не охотятся в реке; скоро на ямах только будут – соберутся. Больших нет. Самая крупная – килограмма на три. Все золотистые – скатились с малых речек. В самой Кеми они, туземные, темнее. Да к ним, к пойманным уже щукам, одного окуня, на килограмм примерно, вытащил – уж поводил он, рассердившись. Этого тоже взял у берега, под тальником, – скрывшись в тени его, в засаде находился. Не повезло, в отличие от меня, ему, красавцу желтопёрому, на этот раз с рыбалкой. Час у него такой – не мне, так щуке бы попался. Так буду думать. Не отпускать же.
День умалился в пользу ночи. Хоть не до зимнего пока ещё обрубка – совсем тот куцый, с гулькин нос, когда, как говорится, утро крикнет, вечер откликнется ему – так они близко друг от друга. Но уж заметно. Предел календарному лету. У нас оно закончилось, по климату, давно – в начале августа, после Ильи – нам за обычно. Лес принимается желтеть и облетать, как по команде, и ударяют заморозки тут же, дожди зарядят ли, неделями не унимаясь; и снег пойдёт – не удивишься; сутки не пролежит, конечно, стает, но настроение испортит. Сумерки скоро наступают – не июнь: девять часов ещё, зари уж нет, и небо в звёздах.
Скоро осень, за окнами август, от дождя потемнели кусты…
Песня была такая, помню.
Но дождя, слава Богу, нет.
Пора, думаю, заканчивать с рыбалкой. Не навсегда. К этому не готов ещё, хоть от охоты вот уже и отказался – мягкотелый. Лишь на сегодня. Чтобы до тракта засветло доехать; с запасом времени – вдруг забуксую; в потёмках трудно будет выбираться. Поэтому. И до машины ещё надо дошагать – три километра.
Легко подумать, сложно совершить. Когда клюёт, ты ж, как счастливый, времени не замечаешь. Но я помог себе, подумав: там, дескать, мама станет беспокоиться. Оно и правда. И поэтому.
Прощаясь с местом, постоял, полюбовался окружающим. Всё мне родное. Лес, река. Хочу до мелочи запомнить, чтобы потом смотреть в Исленьске, – вспыхивать станет в памяти, как на экране. Когда теперь ещё тут окажусь, не знаю. Об этом думаю – затосковал.
Стрижи, береговушки, в пике касаются воды, – играют так, или – ожаждав. И им настало время с родиной прощаться. Весь яр в их гнёздах – дырками тёмными зияет. Кемь разольётся и разрушит их жилища. Нароют новые, когда вернутся.
Жизнь их устроена, их мир.
Пулей пронёсся низко ястреб, птиц напугал – те раскричались. Коршун – как чёрточка, курсор, в небе парит, забрался высоко, кричит оттуда, еле его слышно.
Тепло. Безоблачно. Вода, бликуя, ослепляет. След самолёта отразился в плёсе. Как и когда он пролетел, я не заметил даже – так был увлечён.
Сложил спиннинг. Скрепил между собой колена изоляционной лентой, чтобы удобнее было нести. Поднявшись в невысокий здесь яр бурой глины по кем-то выкопанным в нём ступеням, направился обратно. Но теперь уже не берегом, а дорогой, которая, выделившись из тракта, от самой Ялани через Волчий бор ведёт вдоль Кеми, то приближаясь к ней, то удаляясь, к озёрам Мокринским – там их четыре, в бывшей старице, – а к ней, к этой дороге, от берега натоптана тропинка рыбаками.
Тропинка узкая, почти не видная в траве. По заливному лугу. Среди то там, то тут проглядывающего малинника и густого, рослого пырея. Заденешь чуть – рукой или ногой, – сорвётся с него розовым облаком, пульверизатором как будто выпущенным, пыль – все сапоги уже в ней, в этой пыли. Я – нет, а вот мой брат Василий, вдохнув её, чихать бы принялся – представил.
Солнце высокое ещё, сквозь кроны сосен светит мне в глаза – радостно щурюсь.
Недалеко тут – вышел на дорогу.
Где лес не тронут – красота. Душа ликует. Но только подрастёт сосняк, в меру – на беду себе и нам, тем, кто живёт рядом, людям и зверям, – исполнится, и сразу всё здесь исковеркают, исковыряют – уже об этом сокрушаюсь. Точно как в сказке про Лутоню. А мне-то что, если меня уже не будет?.. А вот печалит. И здесь лес, корабельные сосны, валили когда-то. Сначала – заключённые, потом – леспромхозы, которые хоть как-то кто-то контролировал. И делалось это всё тогда не с таким варварским и вражеским остервенением и отношением к природе, как сейчас, – и подлесок не ломали, и дёрн не сдирали, и ягодники старались не стаптывать – о людях вроде даже помнили, пусть хоть и вынужденно, старались меньше навредить им. Бор оставался дальше жить. Нигде, по всем вырубкам, не то что вершинника, но и сучка не было брошено; пни лишь торчали, после которые взрывали – на канифоль. Катались мы, помню, летом по всему чистому, усыпанному только сосновыми шишками и застеленному хвойными иголками бору на мотоциклах; зимой здесь бегали на лыжах. Ну, и охотились. На глухарей. Водилось много их тогда. Редко теперь когда увидишь.
Всё будто плохо.
– Всё – как к концу, – опять невольно повторил за мамой словно. Она добавила бы только: «Как и обещано… По всем приметам».
Не добавляю.
Набрал, поверх сложенной в него рыбы, полный рюкзак боровых рыжиков, по-нашему боровиков, – не помешали им и заморозки – народились. Небольшие, ядрёные. Маме на зиму – ей хватит. Скажу: «Василию не отдавай». Да где ж утерпит – всё раздарит; мне, мол, одной-то ни к чему. Скажу Василию – чтобы не зарился. Но он грибник – себя, наверное, уже и обеспечил – не прозевает. «Зимой, с картошкой, мило дело… А после бани, да под водочку. Найди такого, кто откажется». Ну, где искать, возможно, и найдёшь. Но здесь-то – прав Василий – вряд ли.
У нас – в Ялани или в Сретенске, по крайней мере, – и белые грибы называют не белыми, а боровиками, и разберись, речь о каких. Чаще встречаешь их в бору, и те и эти – поэтому, может. У нас и кислица – не красная смородина. Ну, и пимы у нас – не валенки. И много что у нас не так. И называют нас чалдонами. Хоть и обычные мы – русские. Я своим детям объясняю это в шутку так: с Дона причалили, мол, наши прадеды. Они смеются: «Папа – чалдон, а мы – долдоны». Ну, что долдоны, это точно. Вспомнил детей и понял, что соскучился, хоть и не видел их всего лишь двое суток.
Поел брусники и черники. Куст крупной, как виноград, голубики в бейсболку обобрал, иду, ем ягоду – забыл про пряники.
Волчий бор – сам бор и место, где когда-то размещался одноимённый посёлок, – только миновал, в низину, с частым, но мелким, молодым ещё, пихтачом и редким, но рослым осинником, спустился и вижу:
Возле огромной, мутной, с мазутными на ней радужными разводами, с плавающими в ней пачками из-под сигарет, пустыми пластиковыми, пивными в основном, бутылками, коробками из-под сока, остатками картонных ящиков и обломками досок, лужи валяется красно-синий, грязью заляпанный велосипед.
Цепь со звёздочки слетела.
Вблизи от лужи, на обочине дороги, в черничнике, стоит женщина. Лет тридцати пяти или сорока. В распахнутой белой парусиновой куртке, в небесного цвета футболке и в светло-серых, до колен закатанных, штанах свободного покроя. Пучком сорванной травы, наклонившись, вытирает со штанины грязь – но лишь размазывает, вижу.
– Здравствуйте, – говорю.
– Здравствуйте, – отвечает, улыбается.
– Помощь нужна? – спрашиваю.
– Если вы не торопитесь…
– Не тороплюсь… Тут у меня машина, – говорю. – Недалеко.
– А, это ваша… Дверь распахнутая.
– Да, – говорю, – моя. Я так оставил специально, чтобы в салоне душно после не было… Вот до неё дойдём, а там посмотрим.
– Я там была уже, вот только что, – говорит женщина. – Мне в Волчий Бор попасть необходимо. Я далеко?..
– Это туда, в другую сторону… Иду оттуда. Нет, – говорю, – не далеко. Вас проводить?
– Не откажусь… Если вам время позволяет.
– А я его и спрашивать не стану.
– Буду вам очень благодарна.
– Да мне не трудно… Не за что…
– Я уж чуть было не отчаялась…
– Потерпит время, – говорю.
Приставил сложенный вдвое спиннинг к толстой, раскидистой, корявой – только поэтому и сохранившейся – сосне, рюкзак тяжёлый с себя снял, его устроил возле комля. Жду. Слушаю заодно, как:
Шелестит белка на сосне, перебегая цепко по стволу, сердито цокает – мы ей мешаем: шишки ей шелушить спокойно не даём.
– Я готова, – говорит женщина. Упруго выпрямилась, как пружина. Стройная. Как будто радостное что-то только что мне сообщила – улыбается. Красивый рот. Глаза лучатся – как изнутри будто подсветились, включились – необычно. Шагнув к дороге, пучок травы, которым чистила штаны, в широкую, чуть ли не в метр, колею, водой заполненную, бросила. – Только кроссовки вот ещё помою.
– Можно не мыть, ещё испачкаете.
– В таких идти… Нет, я помою. Склонившись и зачерпывая из колеи ладонью воду, кроссовки стала обливать; то тот, то этот трёт рукою. Помыла будто.
Встала во весь рост, вытянула двумя пальцами из кармана куртки, ухватив его за самый кончик, носовой платок, руки им вытирает. Смотрит на меня.
– Их не отмоешь… Были не такие.
– И я об этом же, примерно.
– И ноги надо бы помыть.
– В реке уж лучше.
– Да. Согласна. А далеко?
– Куда идём… Она там рядом.
– Кемь?
– Да. Кемь.
Косынка на голове женщины коричневая, однотонная. Волосы, убранные под затылком в узел, – светло-русые. Из-под косынки выбились – смотреть мешают. Отдуть их пробует, стесняясь, но безуспешно. За ухо убрала прядь эту внешней стороной ладони – пока не падает. Глаза – как на иконе византийской у святых – формы такой же; и разрез, и выражение; и голубые, как её футболка. На прямом, ладненьком, как сказал бы мой отец, тонком, с небольшой горбинкой носу и под глазами – мелкие-мелкие веснушки – как будто рядом кто-то краску с кисти колонковой стряхивал неосторожно, их на лицо ей и набрызгало – как точки.
Спрятала обратно в карман куртки носовой платок. И говорит:
– Можно идти.
Подняла с земли тёмно-зелёную брезентовую сумку на длинном ремне, повесила её себе на правое плечо.
– Пойдёмте, – говорю. И предлагаю: – Давайте сумку, понесу.
– Нет, она лёгкая. Спасибо… А велосипед? – не оглядываясь на него, спрашивает.
– Пусть остаётся пока здесь.
– Пусть остаётся.
Идём. Я с одной стороны глубокой колеи, по обочине, переступая или обходя кучи сучьев, женщина – с другой, между колеями. В бор вошли, и колеи исчезли. Грунт здесь такой твёрдый, что даже лесовозы и трелёвочники не смогли его прорезать; лишь молодняк лесной рядом с дорогой ими смят; да комли чудом оставшихся, забракованных почему-то заготовителями, взрослых деревьев все ободраны. Ну – лесосека, будь она неладна.
Стыдно мне стало вдруг за это безобразие, не знаю, как и оправдаться.
– Вы за грибами сюда ехали? – зачем-то спрашиваю.
– Нет, – отвечает женщина. – Не за грибами.
– А за черникой – поздно, за брусникой – рано… – так говорю, как будто отвлекаю.
– Не за брусникой, – улыбается.
Слева, за мелким, совсем уже жёлтым березняком, с ярко белеющими тонкими стволами, и за не видной с дороги старицей, заросшей по берегам редким ельником и низкорослым тальником, блеснула Кемь.
– Меня зовут Иваном.
– Очень приятно. А я – Маша.
– Мария, значит.
– Нет, нет, нет, – заторопилась вдруг, и быстро глянув в мою сторону. – Я – Маша. Мария – это слишком важно и значительно… А там река?
– И мне приятно… Да, – говорю, – река.
– Я догадалась. А место скоро то?
– Да вон оно…
– Где лес расходится? – спрашивает.
– Да, – говорю.
Тут, метров триста до посёлка, бор не затронут санитарной вырубкой – как первозданный. И мне спокойней.
– Я это так себе и представляла… Как будто тут уже была.
Лёгкий акцент. Но не пойму, какой. Хохлуша, что ли? – так подумал.
– Вы что, не местная?
– Я сербка.
– Прямо из Сербии?
– Из Сербии.
– Там и живёте?
– И живу.
– Ого, – говорю. – Не ближний свет… Где Сербия, и где сейчас мы с вами… В тайге у нас не часто встретишь… А что вам, – спрашиваю, – в Волчьемто Бору?.. Одеты вы не по-походному…
– Шпионка?
– Может быть.
– Здесь лагерь был…
– Да, был когда-то.
– Ну, вот, туда. Это – походное… Просто, как правильно, не знала… Думала-думала, вот и придумала… Если понадобится, есть во что переодеться. Но не с собой.
– Да ничего. Нормально. Если не прятаться… Так его нет уже… давно распался… Ещё в конце сороковых, начале ли пятидесятых, точно не знаю.
– Мне рассказали… В Ялани… правильно я называю?..
– Да. Не сам распался – распустили, – говорю. – Те, у кого я оставила вещи, – говорит моя новая знакомая грудным, красивым голосом, – большую сумку… Они сказали. И объяснили, как сюда доехать. Я уж бояться начала, что заблудилась…
– Немудрено. Можно зайти куда-нибудь и не вернуться. Так тут случается… А как вообще в Ялань вас занесло?
– Да очень просто…
– Прямо из Сербии?
– Из Сербии.
– На этом вот велосипеде?
– На самолёте… Шутите… С Белграда – до Москвы. А с Москвы – до Исленьска. И на автобусе уже – до Елисейска. Купила, – говорит Маша, – в магазине велосипед и докатилась на нём до Ялани. А из Ялани… вот я… перед вами, – и, улыбаясь, смотрит на меня.
Странная встреча, удивляюсь. Кто бы мне рассказал такое, не поверил бы. Я иностранок здесь ещё не видел.
– Ну – до Ялани. А зачем… сюда? Да и одной, не зная местности… Отважные.
– Нет, я молюсь.
Вышли – я уже в третий за сегодня раз – на почти голый, безлесый пустырь, где располагался когда-то наскоро организованный посёлок-времянка Волчий Бор, огороженный колючей проволокой, то там то тут разбросанные поржавевшие куски которой, прибитые к полусгнившим остаткам деревянных столбиков, ещё и на моей памяти в бору встречались. Родились здесь, в этом лагерном посёлке, некоторые из моих одноклассников, дети военнопленных, после освобождения женившихся на наших девушках, чалдонках, работавших здесь по найму на лесоповале или прачками да поварихами. У многих из заключённых и дома, на родине, семьи оставались, довоенные, но выехать к ним они, конечно, не могли, а те сюда не захотели ехать, и создавались семьи новые, уже сибирские. Годные для развиваю щейся послевоенной промышленности кедры, сосны и лиственницы в округе выпилили, и надобности в лагере не стало сразу, а насельников, чтобы их больше не кормить и не охранять, распустили, без права выезда за пределы района, на вольное поселение в соседние сёла или во вновь образующиеся леспромхозовские посёлки. Большею частью они в Ялань перебрались – была там тогда МТС «Полярная», где принимали на работу бывших зэков, умевших управляться с техникой. Кто-то из них, склонный к работе на земле, и в небольших, затерянных в глухой тайге и расположенных далеко от тракта, деревеньках, вступив там в колхозы, спрятался – от властей подальше, и огородом да пасекой худо-бедно можно было пропитаться. Мама рассказывала, что приходили и в Сретенск из Волчьего Бора, когда охрану уже сняли, исхудавшие, еле стоявшие на ногах, мужики, просили что-нибудь поесть – «ну, хошь картофельных очисток», – так голодали. «Были из наших и такие, что и очистков даже не давали им, а гнали прочь этих просителей». Не назову я их фамилий, хоть их самих уже и нет в живых. Зато есть внуки. Эти не в ответе. Так полагаю. Может, и не прав.
– Долго бы мне пришлось крутить педалями… Столько лететь, не меньше, чем в Америку… Но я бы не отказалась, – говорит Маша. – Дед мой родной сюда был вывезен. Лучше б на поезде, как он… но мало времени имею, я не успела бы.
– Ну, если уж совсем, как он, тогда, – говорю, – ехать вам сюда надо было бы в товарняке.
– В столыпинском вагоне?
– Да. Прошу простить меня за любопытство…
От неожиданности это.
– Да ничего. Я рада с вами разговаривать.
– Тогда понятно. Он что, из немцев… из поволжских?
– Нет. Почему?
– Да, вы же сербка… Военнопленный?
– Так, пожалуй.
– У нас их всех, кто тут сидел, так называли…
Были и немцы, из Поволжья… А он-то как… каким путём?
– Пути Господни неисповедимы, – говорит Маша.
Иду, молчу.
– Перед войной с немцами, – продолжает она, – в тридцать шестом году, если коротко рассказывать, приехал в Россию… строить завод… Он был хорошим инженером.
– Вместе с семьёй?
– Один. Жену потом хотел перевезти.
– И посадили?
– Нет, – говорит Маша. – Не посадили… Когда немцы начали войну с Россией, он записался добровольцем.
– А как завод?
– Об этом в письмах деда не было… Уже построили… А может, строить смысл пропал… Сельскохозяйственное оборудование – не стало надобности в нём… Могло такое быть?
– Конечно.
– Ну вот, – говорит Маша. – В плен к немцам – ночь пролежал, ранненый в грудь и в голову, живой, но без сознания – попал под Мценском, это уж позже стало нам известно, затем – сюда. Вы знаете, как это было… Когда война уже закончилась. Из-под Варшавы… Писал отсюда, что работает – лес рубит. До сорок седьмого года. Скоро вернуться обещался. Потом не стали письма приходить. Здесь он и умер. Друг его сообщил… А тот как раз вот был из немцев… Майер.
– Майеров знаю, – говорю. – Их тут в районе несколько семейств… Кто-то из них уже в Германию уехал, кто-то вернулся… Значит – в Ялани. Там их хоронили.
– Цепь вот сломалась – не доехала.
– Ну, не сломалась, а слетела…
– Там эту лужу стала объезжать… Попало что-то… – Поправимо. Вы хорошо по-русски говорите. – Спасибо… Пусть и за неправду, – щёки зарделись у неё – смутилась Маша – так мне показалось.
– Ну почему же… Правда, – говорю. – Я, как услы шал вас, решил, что вы… украинка.
– Не так уж и хорошо, – говорит Маша. – С затруднением… Я учила русский в школе, затем – в университете, и три года после жила в Петербурге, тогда – Ленинграде. Можно б и лучше было научиться – лень помешала… Близкий же язык.
– Кто вы по специальности?
– Историк. Я занимаюсь Саввой Сербским. Вы про такого слышали?
– Да, слышал.
– Сербский святой.
– Вроде и наш.
– Да, православный… А в Петербурге есть иконы… с нужным сюжетом для моей работы. Я изучала…
– Коллеги, значит, – говорю. – Я тоже вроде как историк. Преподаю… Читаю лекции студентам…
– Какое время?
– Допетровская Россия.
– Интересно… Вот это место?
– Да, оно.
– Здесь вот и был этот посёлок?
– Здесь вот и был…
– А ямы… те вон… от чего?
– Думал всегда, что от бараков… А вы спросили, и засомневался… Это, наверное, подполья… Чтобы вода весной стекала, не затопляла пол… Зимой здесь очень много снега, тает когда – полно воды… Хранить-то вряд ли что в них было. Или от изб, где жили вольные, охрана?.. Не знаю точно.
– Может, от бань?
– Баня одна была…
– На весь посёлок?
– Ну а зачем их много?
– Да, конечно.
– Ни магазина не было, ни клуба.
– Я это знаю.
– Полуземлянки были, может, точно не скажу. Обошли медленно и молча кругом, задерживаясь возле каждой ямы. Снимает Маша всё на кинокамеру.
– А это что?
– Станок… Для резки прутьев. – Он тут и был?
– Был и остался.
Снимает дальше.
– Вас можно? – спрашивает.
– Можно.
Сняла меня.
– Хоть улыбнитесь.
Улыбаюсь.
Остановились у кромки леса рядом с очередным бывшим подпольем, в котором выросли уже сосна и несколько берёзок, Маша и говорит:
– Как будто тут была когда-то. Чувство такое… Из писем деда так и представляла… Мама их берегла, передала мне… Как он описывал, почти не изменилось… Справа – ручей, если смотреть в ту сторону, прямо – река… Над нею горы… Меньше, конечно, чем я думала.
– Река за старицей.
– Я понимаю. Значит, отсюда где-то он выглядывал в окно, когда писал… Справа – ручей, река – за старым руслом… По ощущениям моим – не изменилось. Где-то сосна стоять должна огромная… Не вижу.
– Ну, на дрова, быть может, испилили.
– Да. Та – далеко, что высится над мелкими берёзками… Ближе должна была стоять.
Сняла с плеча сумку. Поставив её на землю и опустившись на колени, достала из неё термос.
– Кофе, – говорит. – Это не всё… Одну минуту. Вынула, порывшись, из сумки же плоскую, кожей обтянутую, фляжку и говорит, протягивая её мне:
– А не помянем?
Соглашаюсь.
– Где?
– Да прямо здесь. Тут можно сесть вон. – Это коньяк. Пойдёт?
– Пойдёт.
– За неимением… Водка была, я отдала её в Ялани… В знак благодарности.
– Кому?
– Хозяину, который принял мои вещи…
– И что, он водку эту взял?
– Не брал сначала. А после деньги предлагал…
Мне показалось, он…
– С похмелья был?
– Страдал…
– Бывает.
Сели на край ямы, плотно обросший ягелем бледно-зелёным, хрупким – нагрелся тот на солнце за день; ногами в яму. Лежит на дне ямы ржавое ведро без дужки и без дна, цветом не отличается от палой, жухлой хвои; банка консервная, и тоже ржавая, из-под чего-то.
Отодвинув в сторону сумку, постелила Маша между нами белую, вышитую орнаментом, как наш почётный убрус, красными и синими нитками, льняную скатёрку. Термос поставила на неё; жёлтое яблоко рядом положила.
– Оно помытое… Разрезать можете?
– Конечно.
– Это, – говорит Маша, – бабушкина.
– Скатёрка? – спрашиваю.
Яблоко разрезал.
– Деду она когда-то сделала подарок… ещё до свадьбы. И хранится.
– Во что?
– А вот в стаканчик, – говорит.
Открыл фляжку, взял стаканчик от термоса.
Налил в него и говорю:
– Сначала вы.
Приняла Маша стаканчик левой рукой, зажав в ладони, его держит. Смотрит вокруг, потом – на высящийся Камень. Перекрестилась. Выпила.
– Ай-яй… Простите, крепко очень… разом. Налил себе. Выпил и я.
Вспомнил про пряники. Достал их из кармана, положил рядом с яблоком на скатерть. И предлагаю:
– Вот, угощайтесь.
– Спасибо, – говорит Маша. И говорит: – Очень хочу найти его могилу.
– Это в Ялани… Нет здесь кладбища. И не было. – Значит, в Ялани, – говорит. – А я найду?
– Я проводить могу. Но уже завтра…
– Да, скоро вечер.
– А ночевать где собираетесь?
– Здесь, – говорит. – Спальный мешок и спички у меня имеются… Я собиралась.
– Спальник вам не поможет, – говорю. – Лёгкий, наверное… Ночью тут будет очень холодно. И от реки ещё, от старицы… потянет. Песок остынет…
– Да ничего. Я закалённая.
– Ну, вы не знаете… Вдруг упадёт до минус десяти?.. Август. Конец уже… Тут так случается.
Через весь пустырь, от старицы вглубь бора, задрав хвост, пробежал бурундук, с надутыми щеками, – уже орехи заготавливает.
– Вы, – говорит Маша, – пугаете меня нарочно?.. Смотрите, белка.
– Это – бурундук… Да нет, – говорю. – Зачем мне вас пугать?
– Ну, утром правда было холодно. Ехала, пальцы чуть не отморозила, и иней был… лежал в тени.
– Вы ведь не рано утром ехали?
– Не рано, – говорит Маша. – Автобус в Елисейск пришёл в пять часов утра, и я сидела на вокзале – ждала ещё, когда откроют магазин спортивный… велосипед купить мне надо было.
– Ну вот, тогда уже теплее стало… Можно ко мне… Там только я и моя мать.
– А к вам – куда? – спрашивает.
– В Сретенск, – говорю.
– Тоже деревня?
– Да, деревня… Недалеко тут.
– Тогда в Ялань. Вы довезёте?
– Да довезти-то довезу.
– Там же, вы говорите, хоронили… Допьём?
– Допьём.
Яблоком закусив, коньяк допили.
– И Майер что-то про Ялань писал… там непонятно, расплылось, ещё и почерк неразборчив. Да и бумага…
– Только в Ялани, это точно.
– Ну хорошо… Ноги помыть мне ещё надо… То всё и думать.
– Тогда назад лететь, а не идти придётся…
– Чтоб не испачкаться?.. Я буду прыгать. Посидели ещё сколько-то. Помолчали. Сова беззвучно появилась. Сев на сосну, на нас попялилась, так же бесшумно убралась. Решила, мыши тут шуршат, да обманулась.
– Сова? – Сова.
Мы поднялись.
– Меня снимите.
– Вы объясните только, как.
– А тут вот кнопочку нажать… Автоматически. – У этой ямы?
– И чтобы скатерть видно было… У этой ямы. Запечатлел я Машу, как уж получилось.
Взяла она у меня из рук камеру, посмотрела на дисплей и спрашивает:
– И – можно – вас ещё?..
– Да как хотите.
Сняла. Себя неловко я не чувствовал. Собрала Маша сумку.
– Всё?
– Всё.
Пошли.
– Бабушка, – говорит Маша, – ещё жива. Ей девяносто девять лет.
– Ого. А как зовут её?
– Елена… А деда звали Константин.
– А как фамилия?
– Аксентьевич. Что-нибудь слышали вы про такого?
– Нет, ничего. Много тут было их… И рано ж умер… Меня на свете ещё не было.
– Ну, да.
– Мать, – говорю, – моя немного младше.
– Такая старенькая тоже?
– Да.
– Деду бы в октябре исполнилось сто восемь. Старицу, где суше, с кочки на кочку миновали.
Под яр спустились невысокий. Прошли до берега косой песчаной. Я чуть отстал, гляжу на Камень. И Машу вижу, всякий так умеет.
Сняла она, не расшнуровывая, кроссовки. Закатав штаны до колен, помыла ноги, села на песок и вытирает их махровым алым полотенцем. Носки сменила. Те, в которых была, сунув их прежде в чёрный полиэтиленовый пакет, в сумку устроила, туда же спрятала и полотенце. Обулась, развязав теперь шнурки и снова завязав их. Поднялась после, щурясь на солнце, смотрит на меня. И спрашивает:
– Что-то не так?.. Вы улыбаетесь.
– Всё так… Просто вдруг вспомнил, – говорю. – Песня есть у нас старинная… Мыла Машенька белые… ноги… Извините.
– Я её знаю, – говорит. – Идём?
– Идём.
– А я смогу ещё сюда приехать?
– А это в ваши планы входит?
– Да.
– Ну, тогда сможете. Я привезу вас.
– Мне так неловко вас просить…
– Да ради Бога. Вы же попробовали сами…
– Неудачно… Я что-то чувствую… Как будто с дедом разговариваю. Странное чувство. Он словно рядом. Здесь вот ходил, здесь где-то спал, работал… И сейчас… Заплакать хочется, простите. Я его видела на фотографиях лишь.
– Я понимаю.
Вышли на дорогу. Среди пустыря постояли.
Я – так, Маша – будто навек запоминая это место. Снова сняла на кинокамеру – ручей, дорогу. И лишь потом направились обратно.
Дошли до лужи, возле которой оставался Машин велосипед. Надел я свой рюкзак, взял спиннинг, повесил рамой на плечо велосипед – рукой, пошёл, его придерживаю.
– Вам тяжело?
– Да нет.
– Дайте хоть удочку, я понесу.
– Ну ладно, удочку возьмите.
Дошагали до машины – с разговорами и незаметно. Минуя грязь, шли по обочине – Маша и ног не замарала даже. А мне, в болотниках-то, всё равно.
Загрузились. Велосипед и тот вместился, возиться долго не пришлось с ним; лежит в багажнике, нас не стесняет.
– Ну, с Богом.
– С Богом.
И поехали.
Вечереет. В лесу сразу, как будто по чьей-то команде, сделалось тихо, а для кого-то, может, и тревожно. Чувствую, Маше стало неуютно. Ей тут, из Белграда-то… представляю. Не знаю, как её и успокоить?..
– Пора такая, – говорю. – Смена дежурств. Молчит.
– Всегда тоскливо в это время.
– Кому-то – да… не всем, наверное.
– Ну, мне-то точно, – говорю. – В природе будто разливается… Но ненадолго – смоет темнотой.
Солнце проглядывает сквозь деревья – красное, вот-вот готово закатиться; видеть дорогу мне мешает – лоб в лоб, навстречу ему катим; к тому ж стекло ещё забрызгано. И протирал его – размазал больше. Но еду как-то – прячусь за щиток, и от деревьев тень, та выручает.
Небо – как золотом облитый купол, земля – престол. Маша в окно открытое любуется – повеселела.
– Красиво, – слышу, говорит.
Как не красиво. Тут тоже лес пока не тронут – забракованный, на наше счастье, – он перестойный; разнолесье.
– Но что вот так, представить даже не могла. Приятно слышать – кулику-то, ещё от сербки, иностранки; не ожидал, что это так меня порадует, словно мальчишку.
– Здесь, – говорю, – и красивее есть места.
– Не сомневаюсь.
На тракт выбрались, нигде не застряли.
В Ялань заехали, и сумерки сгустились; фары уже пришлось включить.
Нашёл я Володю Нестерова, бывшего лесника и моего приятеля по школе, – трактор тот возле дома ремонтировал. Живёт он со своей многочисленной семьёй в одной из половин нового брусового двухквартирного дома. А родительский, который находится в другом конце Ялани, пустует.
Поговорили с Володей. О делах, о детях. О неспокойном нашем времени, но коротко – я тороплюсь, он, понимаю, очень занят. Спросил я его после, можно ли в его отцовском доме на несколько дней остановиться Маше?
Конечно, можно, говорит. Немногословный.
Отвёл он нас в свой отчий дом, пятистенок. Объяснил, что, где и как. Показал в сенях деревянную бочку с водой – ею и мыться, и на чай. Сказал, где, уходя из дому и закрыв дверь на замок, можно и надо будет спрятать ключ, – тут же, над дверью, за наличником. И после этого ушёл.
Съездили мы с Машей за сумкой – оставляла она её у Колотуя, оказывается, местного бизьнесмена, только по прозвищу, но не по делу. Торговал он когда-то спиртом, который привозили ему на прожитьё родственники из Исленьска, – а потому и бизьнесмен – на всю жизнь теперь прилипло. Так называют его и в глаза, он и не думает на это обижаться – мужик весёлый.
Вернулись. Принёс я с улицы дров, печку затопил. Объяснил Маше, как и когда после скутать печь – закрыть заслонку.
– Да я умею с печкой обращаться, – говорит Маша. И улыбается. Век бы смотрел – и на неё, и на её улыбку. Мне уж привычно. Хоть и знакомы без году лишь час.
– Бельё, – спрашиваю, – постельное есть?
– Да, – отвечает, – в сумке… Я же собиралась.
– А не боитесь ночевать?
– Нет. Тут иконы. Никола вон – как с ним бояться…
– Ну, пусть Никола вас хранит.
– Спасибо.
Договорились, что я завтра приеду в половине дня и провожу её на кладбище яланское, – она могилу деда там поищет. Что затея эта безнадёжная, думаю, но ей, Маше, об этом не говорю.
Вышли мы с Машей за ворота. Зажглись в Ялани фонари. Как по заказу. И возле дома светит со столба. Сразу мошка вокруг него крутиться стала.
Выгрузил из машины велосипед.
– Завтра налажу, – говорю.
– Буду вам очень благодарна.
Загнал его в ограду. Простился с Машей и поехал в Сретенск.
Чтобы глаза не уставали, стекло помыл, воды набрав в Бобровке – речка через Ялань бежит и в Кемь впадает; родниковая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.