Текст книги "К развалинам Чевенгура"
Автор книги: Василий Голованов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
След был отчетливым, ясным, упрямым – из степи он вел в пустыню, в «дальнейшее безлюдие», где под тусклым небом одинокий человек противостоит беспощадному божеству. И вот уже исчезла даже сухая трава перекати-поля и под ногами гулко зазвучал такыр – самая нищая глинистая земля, «где жара солнца хранится не остывая, как печаль в сердце раба, где бог держал когда-то своих мучеников, но и мученики умерли, высохли и легкие ветви, и ветер взял их с собою». Человек – раб, и потому печаль хранится, не остывая, в его сердце, и нельзя насытить его и сделать счастливым; потому и погибает поголовно в бою человечество Чевенгура. Вот чего недоговорил в «Чевенгуре» писатель Платонов, чтобы досказать потом в «Джан». Причем раб не только человек отверженный и нищий, но и всякий, по виду даже благополучный, современный городской человек в самом сердце своем таит свою «враждебную силу», свое горе и не спешит его растратить. Что ж говорить о слабых, увечных и не ко времени рожденных на свет, из которых главным образом и состоит обитающее в пустых, бросовых пространствах человечество Платонова?
Первым апокалиптическим видением проходят в «Чевенгуре» «прочие»: «в природе и во времени не было причин ни для их рождения, ни для их счастья… после рождения они оказались прочими и ошибочными – для них ничего не было приготовлено – меньше, чем для былинки, имеющей свой корешок, свое место и свое даровое питание в общей почве.
Прочие… были рождены без дара: ума и щедрости, чувств в них не могло быть, потому что родители зачали их не избытком тела, а слабостью грустных сил… И прочие появились из глубины своих матерей среди круглой беды, потому что матери их ушли от них так скоро, как только могли их поднять ноги после слабости родов, чтобы не успеть увидеть своего ребенка и не полюбить его навсегда…»
X
Главная тайна Платонова – язык. Язык как стихия4141
Представление о языке как о стихии, о живой природе, несомненно, роднит Платонова с Хлебниковым.
[Закрыть]. В то же время язык Платонова – это такое удивительное произведение искусства, что на ум приходят аналогии из филигранных восточных искусств: китайская резьба по красному лаку или по кости (десять костяных шаров в одном шаре). В то же время эти «шары» языка с многослойной начинкой есть мощное оружие в борьбе со злом. Ни разу язык не дал писателю Платонову оступиться. Когда-то, в пору отлучения своего от общей писательской жизни, Платонов попросился участвовать в знаменитой поездке писателей на Беломорканал. Его не взяли (не «свой»). Он настаивал, мотивируя участие тем, что является специалистом по гидротехническим сооружениям. На самом деле, ему, конечно, хотелось взглянуть, как партия-правительство распорядились теми сотнями тысяч людей, оказавшихся недостаточно сознательными для революции, «прочими», которых однажды он сам как писатель, обнаружив их неспособность к даровому счастью, поголовно истребил в Чевенгуре неведомой вражьей силой. А что будет, если оставить их жить, явить христианскую милость к ним, недостойным и убогим, обреченным первыми погибнуть в «железном самотеке» истории? Лучше им от этого будет или еще только хуже? На безмерных просторах азийских пустынь решает эту загадку русский писатель Платонов в повести «Джан».
«Беглецы и сироты отовсюду и старые изнемогшие рабы, которых прогнали… Потом были женщины, изменившие мужьям и попавшие туда от страха, приходили навсегда девушки, полюбившие тех, кто вдруг умер, а они не захотели никого другого в мужья. И еще там жили люди, не знающие бога, насмешники над миром, преступники…» – это история изгоев пустыни, народа джан из впадины Сары-Камыш, закрытой черной тенью, где кончается пустыня: «…там пустыня опускает свою землю в глубокую впадину, будто готовя себе погребение, и плоские горы, изглоданные сухим ветром, загораживают то место от небесного света…»
Над Чевенгуром хоть солнце полыхало, понапрасну растрачивая свою плодоносную силу, а Сары-Камыш – это воистину урочище дьявола! Почему же так волнует Платонова этот мусор истории, эти человеческие крупицы, раскатившиеся в стороны от главного исторического самотека? Верно, и потому, что в них видит он и начало народа, к которому сам принадлежит:
«В бассейнах рек Верхнего Дона, Оки, Цны и Польского Воронежа приютились тихие земледельческие страны, населенные разнородными и даже разноречивыми племенами. Это неправда, что в этих равнинных и полулесных краях живет сплошь русский народ. Там живут потомки странников-людей, в неукротимой страсти искавших счастья на земном шаре, гонимых из дальних стран лихою природой и алчными повелителями.
Скифы, сарматы, булгары, скандинавы, черемисы, татары и даже иранцы и индусы отцовствовали над этими земледельцами…» (Вымарано цензурой из повести «Эфирный тракт»). Но не так ли же было везде? Покажите мне место на земле, где бы сильные не теснили слабых, а кроткие земледельцы не были перехлестнуты не раз, так другой волнами нашествий?
В истории роль героев и великих завоевателей понятна, неясна лишь роль «малых сих». В разгар героической эпохи сосредоточившись на малых мира сего, Андрей Платонов как писатель во многом предопределил свою личную судьбу. И даже его военные рассказы, в которых кроткие восстают за свое право жить в тихих земледельческих странах, не меняют общей картины его творчества. Но что он понял, уйдя из Чевенгура во Внутреннюю Азию, в черную пустыню, в неподвижное время «прочих», в их отчаянные попытки освободиться от недоли смертью или влиться в железный самотек истории?
Вот вопросик, пойди ответь, если такой писатель, как Платонов, ищет всю жизнь ответ – и найти не может. Он знает: милости к ним – недостаточно; облагодетельствовать их нельзя – как нельзя наполнить дырявый кувшин; смерти они не боятся, особенно если она легка и близка; счастье для них недоступно. «Мы не заплачем, когда придут к нам слезы, но не улыбнемся от радости, когда настанет светлое время», – поет свою песню народ джан, сидя у зимнего костра. И наивысшее благо для этих людей – накормив их, распустить на все четыре стороны света. Где, может быть, их несчастья потеряют их, и они, люди несчастья, позабудут друг друга, и из новых обстоятельств, быть может, сложатся новые судьбы, разрывая повторяющиеся круги недоли, и в этих новых судьбах родятся дети, свободные от злой судьбы и чистые сердцем…
Книгу о Беломорканале торжественно раздавали писателям на первом писательском съезде. Платонов на съезде не был, но книгу тоже получил. Подарил ее сыну, надписав: «Моему маленькому бандиту о больших».
Через год, когда Лазарь Каганович собрал писателей для прославления своего ведомства – Наркомата путей сообщения, Платонов оказался-таки на стройке Беломорканала на станции Медвежья гора (ныне Медвежьегорск). Из поездки он привез маленький нежный рассказ «Среди животных и растений», в котором ведомству Кагановича посвящено ровно 4 строки. Услышав в тайге протяжный свисток паровоза, охотник вслух произносит: «“Полярная стрела”!.. там в вагонах музыка играет, там умные люди едут, они розовую воду пьют из бутылки и разговор разговаривают…» И все. Упрямый, неудобный, неподвластный искушениям власти и «истинам» марксизма ум. Платонов-мыслитель формировался на основании мудрости прикладной: инженерных и географических описаний, странных, непонятых философов вроде Богданова, которого Ленин разгромил за усложнение материалистического учения и скрытый идеализм. Богданов, Розанов, Докучаев… Докучаев был ученик Вернадского, создатель учения о почве как о едином живом теле. Вот это действительно для Платонова глубоко. Потому у него и земля всегда живая, пока не срыта «до глины», поэтому и всеобщее родство всего сущего у него зиждется на родстве от земли. В этом смысле рытье котлована – это чудовищное надругательство над землей, вообще над жизнью. И великие каналы, и водохранилища, и прочие грандиозные проекты времени у него квалифицированы однозначно – как «школа ненависти к природе». Его не Сталин беспокоит, а скорее это забвение родства Человека нового времени и Природы. И он пытается понять, чем кончится это забвение родства…
В попытке понять он создает тексты, взламывающие представления о литературе как о роде изящного искусства. И его книги – это не литература уже в том смысле, как Булгаков, Замятин, Набоков. В сравнении с величайшими современниками он создает не «повести» и не «романы», а некие новые виды текстов. В которых, как в текстах мифических, соединены и притча, и наука, и философия, и религия…
«Люди, – учил один из двойников Платонова, писатель Арсаков, – очень рано почали действовать, мало поняв. Следует, елико возможно, держать свои действия в ущербе, дабы дать волю созерцательной половине души… Пускай же как можно дольше учатся люди обстоятельствам природы, чтобы начать свои действия поздно, но безошибочно… Достаточно оставить историю на пятьдесят лет в покое, чтобы все без усилий достигли упоительного благополучия…»
XI
В Россоши, по рассуждениям самих чевенгурцев, народ тяжеловатый, пригнетенный помыслами к земле, к огороду, к деньгам в кошельке. В Богучаре же – воздушный, добрый. Божьи люди. До революции Богучарский уезд был центром федоровщины – апокалиптического сектантского движения, сотни тысяч приверженцев которого упорно жили в безгрешности и аскезе, со дня на день ожидая второго пришествия и Страшного суда. Видя такое настроение населения, большевики устроили федоровцам второе пришествие: почти все они сгинули в лагерях. Несмотря на небывалую поэтику своего языка, Платонов и здесь документально точен: в федоровцах явственно угадываются образы богобоязненных обитателей Чевенгура докоммунистической эры. Однако кроткое свое мировоззрение федоровцы непостижимым образом оставили-таки в Богучаре, отчего у местных жителей нет-нет да и прочитается на лице всегдашняя готовность взлететь. Во всяком случае, именно в Богучаре, взглянув в усталые глаза продавщицы, Балдин был озадачен.
– Скажи, а то, чем мы занимаемся, не является ли непростительной игрой? – вдруг спросил он.
Тот же вопрос я задавал себе накануне, когда мы поехали в Копёнкино, где вместо нагорной степи обнаружили только жирный чернозем, теплую, парную, животноводческую жизнь. Казалось, навозом и конским потом пахнет тут не только обочина дороги, но и вывешенное для просушки на воздух белье. Распаханное до водораздела пространство было все занято кукурузой. Непаханым осталось только небо. Земля, разбитая копытами, осклизла из-за дождей. В овраге за селом ютился пруд, мальчишки удили рыбу. Жить здесь – значит никакой вариативности не знать, не подразумевать даже, ибо это подлинное отступничество. Ибо за скотиной надобно ходить неотлучно, как за детьми. Ее, как ни странно это для городского жителя прозвучит, любить надо. В этой любви и заботе о скотине как о человеке проходит жизнь. Погост – за прудом. Это не Чевенгур. Здесь не возмечтаешь. Здесь владычествует труд во всей своей неотвратимости. Тот труд, который отсутствует в Чевенгуре. Возможно, это тучное животноводческое изобилие было своеобразным отдаленным триумфом мелиоратора Платонова. Но пред лицом этого труда, пред жизнью зажиточной, полной вещных, насущных интересов, – каково бы пришлось ему как писателю? Какую бы истину открыл он людям? Какою бы мыслью поделился? Путешествуя с томом Платонова как с книгой откровения, мы не слишком-то уютно чувствовали себя меж людьми своего века, словно томимые странной жаждой скитальцы, бредущие по свету с неведомыми заклинаниями на устах: «Чевенгур», «Чевенгур», «Чевенгур». Страшна судьба Чевенгура, но – вот оно, главное! – все же понятно, почему отдают за него свои жизни все мечтатели чевенгурцы; почему так неистово бьются в последнем бою. Смерть за непозволительное прекраснодушие, за мечту – вот что положил писатель Платонов на одну чашу весов. Что на другой? Скука и стыд современной цивилизации. Платонов перефразирует Шпенглера: «Будущее принадлежит цивилизации, а не культуре: будущее завоюет душевно-мертвый, интеллектуально пессимистический человек…» С этим Платонов тоже не может смириться. Не могу с этим смириться и я, хотя вокруг полным-полно уже людей, действительно душевно мертвых, не способных уже ни к состраданию, ни к сопереживанию, ни к веселью нормальному, ни к широте и щедрости… И потому герои романа, несмотря ни на что, близки и дороги мне. И тем более дороги люди, встретившиеся нам на пути и несомненно подтверждающие невыдуманность, психологическую подлинность чевенгурцев.
Помнится, на Мироновой горе, откуда когда-то озирал долину реки Черная Калитва Андрей Платонов, наше внимание привлекла балка, в известняковом склоне которой был выточен талыми водами отчетливый продольный рисунок. Довольно сложный и по своему даже красивый, так что я сфотографировал его как любопытное явление природы.
За нами наблюдал человек. Он сидел в тени туй, обрамлявших обелиск в память о войне, и читал книгу. Я поздоровался. «Здравствуйте», – ответствовал он. У него было сухое, хорошее лицо, слегка недоверчивое, привыкшее к непониманию, что особенно чувствовалось в настороженности, живущей внутри терпеливых глаз. Настороженное его лицо было плохо, неряшливо выбрито.
«А вот мы тоже с книгой путешествуем», – решился я на разговор и показал черный том «Чевенгура», в то же время стараясь разглядеть, что за книгу он держит в руках, делая оттуда выписки. «А-а, – сказал человек. – Было все это, было. И буддизм, и йога. Я больше этим не интересуюсь». – «А чем интересуетесь?» – «Я Иисусом Христом непосредственно интересуюсь, – решительно сказал человек. – Вот», – и он показал книгу.
Иоанн Лествичник. «Лествица». Я различил на полях: «Слово 4. О блаженном и приснопамятном послушании». «…Усердно пей поругание, как воду жизни, от всякого человека, желающего напоить тебя сим врачевством…» Он переписывал премудрость в тетрадь. Казалось, каждая мысль ему представляется значительной и ему проще переписать всю книгу, мудрость за мудростью, не делая пробелов. «Прекрасная книга», – сказал я и сел рядом с ним. Мы пригляделись друг к другу. Читатель «Лествицы», несомненно, был томим каким-то тихим душевным недугом: из разговора выяснилось, что жизнь – ту жизнь, в которой торжествует труд «во всей своей эксплуататорской похоти», – отрицал он. На Миронову гору он приехал с дочерью за земляникой, и пока она собирала ягоды, он углубился в изучение любимой книги.
Он постепенно привыкал к моему присутствию, к звукам чужого голоса, к непонятному облику, увидел крестик на шее и недоверчиво убеждался в полной нашей неагрессивности.
«А вы откуда?» – «Из Москвы». – «В городе, конечно, трудней: соблазнов больше…» – «Это как посмотреть…»
Когда мы отошли, Дмитрий сказал: «А ведь это – типичный чевенгурец, ребята». – «А к тому же, – ввернул Андрей, – вы знаете, какой сегодня день? День Петра и Павла, день вертикали года. Шпиль! И на горе, ближе к небу, мы встречаем этого психа, который читает – что? “Лествицу”, разрази меня гром! Книгу о восхождении на небо!» – «Мне кажется, мы нашли кое-что еще», – поддал жару Дмитрий.
– ?
– Карту Чевенгура.
Мы снова вернулись на склон горы, откуда я снимал продольные линии на склонах балки. «Вот, собственно, – сказал Дмитрий. – Схема многоуровневого пространства с переходами с уровня на уровень…» Я усилил зрение, но карты не увидел. «Знаешь, – сказал я, – возьми фотоаппарат и сними. А я пойду и погуляю по этой карте. Я все равно не смогу ее увидеть так, как видишь ты». Я спустился с горы и стал подниматься на склон. Солнце, «пролетарий Чевенгура», давило немилосердно. Сердце чувствовало труд своей работы. Я увидел осколок снаряда времен Второй мировой войны, вымытый недавним дождем из земли; подобрал, взвесил в руке тяжесть железа. Как ни странно, апокалиптика Платонова прекратилась с началом войны: почему-то именно там, на войне, он увидел не «Суд человека над вселенной», а любимого своего «сокровенного человека» во всем его великом желании победить, одолеть безумный «чистый разум» фашизма, его механическую мощь… Когда я вернулся, мы еще поразглядывали «карту» на экране фотоаппарата, и тут я понял. Словно несколько слоев мира друг над другом. Кстати, почему в разных мифологиях мира и у верхнего мира, и у нижнего всегда много «уровней», а мир земной представляется одномерным, плоскостью или даже пленкой, лежащей между двумя безднами? Он тоже должен быть многомерен, перерастать в мир неба и в нижний мир постепенно, хотя мы всегда будем чувствовать твердь, по которой ходим, как границу.
Вечером сын хозяйки, бандит Сашка, подошел к Балдину и напрямик спросил:
– А вы, мужики, чем вообще занимаетесь-то?
– А мы, – честно сказал Балдин, – Чевенгур ищем. Город такой. Мифический.
И объяснил суть дела.
Сашка выслушал, уважительно помолчал. Потом сказал:
– Я, когда молодой был, тоже в ансамбле играл. На барабанах…
Потом еще помолчал и спросил:
– Нашли?
– Нашли, – честно сказал Балдин.
Развалины Чевенгура и вправду желтой стеной встали однажды пред нами в лучах заходящего солнца. Это был кусок стены, по виду крепостной: пахнуло Азией, городами, погребенными песком со времен Тамерлана…
Крепостная стена. «…Вчера был с тремя писателями и археологами в ауле Багир (30 км от Ашхабада), – писал Платонов, путешествуя по Азии. – Там есть развалины древнейших городов: Нессы Александрийской и мусульманского города. Древность этих городов 2000—3000 лет. <…> Развалины очень красивы. Они лежат у подножия Копет-Дага… Мы долго смотрели на пустыню с высот развалин Александра Македонского…»
Никто не мешал нам фантазировать. Мы стояли на гребне освещенной закатным солнцем стены, представляющей собой не стену города, как легко было вообразить, а сложенную из огнеупорного кирпича ракетную шахту. В голубом небе парили ласточки. В скалах у стены и уже в ней самой повсюду были их гнезда. Человеческое творение, утратив свое грозное предназначение для Судного дня человека над вселенной, постепенно сдавалось окружающей жизни. Сверху взору открывалось круглое, выложенное мелким огнеупорным кирпичом отверстие шахты, на темное дно которого сквозь щели газоотводников сочился свет. От всего сложного милитаристского устройства остался один кирпич – обожженная глина. Железа не было – его растащили на металлолом. Обнаженность глины лучше любого прибора указывала на Чевенгур. Думаю, мы все же достигли желанной цели.
Сопротивление не бесполезно
(Французский дневник)
I. Книги, которые нас выбирают
Я должен рассказать про Остров. Когда я впервые поехал туда в 1992 году, я не думал о книге. Я бежал. Я бежал на Север к. Но я бежал и от. Я бежал к своей детской мечте – Остров! – к неизведанным приключениям, к риску, к свободе, к романтике и тайне острова и, конечно же, к сокрытому на нем сокровищу. Я бежал от катастрофически складывающихся обстоятельств личной жизни, от газетной работы, от галопирующих цен и утлых смыслов того времени, от искушения податься в стрингеры и, проклиная, славить войну, которая то тлела в Карабахе, то вспыхивала в Абхазии, то, как фугасная бомба, разрывалась в Чечне. Я не хотел быть продавцом войны, беженства и чужого горя.
И тогда я вспомнил о том, что у меня есть простая возможность – поступать так, как подсказывает голос моего детства. И я бежал. Бежал на остров своей мечты. Им оказался остров Колгуев в Баренцевом море – чуть правее горла Белого моря и чуть левее Новой Земли. На поверку мой остров вышел самой бесприютной территорией, которую мне когда-либо доводилось видеть в жизни. И первое чувство, которое я испытал, ступив на него, был страх. Страх перед умирающим поселком на берегу, страх перед нечеловеческой, запечатлевшейся в лицах резкими морщинами, беспощадной к другим и к себе жизнью его обитателей, страх перед заброшенностью и неизвестностью.
По счастью, глоток спирта, выхлестнутый на крыше вездехода, позволил мне на время забыться и провалиться в величественную галлюцинацию предосенней тундры, уже взявшейся всеми цветами живописной палитры, в быт оленеводов, в вековые сказы эпохи кочевья. Так в моей будущей книге про остров появилась «Книга бегства».
Лишь вернувшись в Москву, я понял, что отныне у меня есть только один шанс, как у героя известной сказки: пойти туда, не знаю куда, и принести то, не знаю что, иначе говоря, облечь словом, поступком, легендой этот огромный кусок торфа, лежащий на отмели в Баренцевом море, броситься в него, нырнуть за горизонт, вернуться преображенным и вынести оттуда свое сокровище – книгу. Или – до конца своих дней писать никому не нужные оправдания в книге несбывшегося. И тогда я взял с собою сына моего лучшего друга – «шестнадцатилетнего капитана» Петю Глазова – и распахнул в будущей книге новое измерение – «Книгу похода».
Всего таких «книг» получилось в результате пять. У меня не было контракта ни с одним издательством. Чтобы писать, я высадил семью на голодный паек, и так мы провели зиму. Жена ничего не говорила мне. Она понимала, что это – моя битва с жизнью. И не дай Бог мне ее проиграть. Но второй голодной зимовки мы бы не выдержали. Но Бог милостив: меня пригласили работать в журнал «Столица». Когда я впервые получил там зарплату, я ощутил себя не здесь – такой огромной она мне показалась. Я быстро все понял и поклялся, что проработаю здесь год. И я сдержал слово. И лишь потом осторожно потратил часть денег. Я купил время. Много времени. Роскошная покупка! Двенадцать месяцев совершенно свободной, раскрепощенной работы над небывалым текстом, с которым я творил, что хотел, не боясь ответвиться от основного повествования, чтобы добавить к своему немного шаманских историй, сведений по геологии и орнитологии, а впечатления путешествия переслоить размышлениями и любовными гимнами. Никогда, клянусь, – ни до, ни после – я не был так близок к самой сути творчества, к настоящей свободе!
Потом еще год я искал издателя, но, так и не сыскав, достал остатки «столичных» денег и издал книгу в «Вагриусе» за свой счет. Полторы тысячи экземпляров. Оформление я доверил делать своему другу Андрею Балдину. Картинки нарисовал сам. Тогда я думал только о том, чтобы издать ее. Если бы книга умерла во мне – как ребенок в утробе матери, – я не знаю, что бы стало со мной. Наверно, я не смог бы больше писать. Поэтому она должна была родиться, пуститься в собственное путешествие, в свою, уже не зависящую от меня жизнь.
И поначалу показалось, что жизнь ее началась очень успешно. Министерство печати и информации признало «Остров…» лучшей книгой 2002 года. Об этом до сих пор свидетельствуют деревянный диплом и каменные часы, которые я получил на церемонии награждения книги. Тяжелый, помпезный письменный прибор я прямо на выходе из зала торжеств со злобой выкинул в сугроб. Но этим все и кончилось. Издательство распродало тираж и даже не стало его допечатывать. Издательская лень и невероятное равнодушие к слову исковеркали всю работу моего поколения прекрасных писателей, так и оставив ее в тени писанины невероятно выпученных бездарностей…
В результате текст «Острова…» был сканирован и вывешен сразу на нескольких сайтах в Интернете. Я не возражал против пиратства. Книга должна жить. В любом виде. И если Интернет – это современный самиздат, тем лучше – пусть существует в самиздате. Я принял правила игры в подполье.
В этот момент появилась Элен.
II. Элен
Впрочем, если быть точным, она появилась чуть раньше. Это обстоятельство имеет значение, потому что здесь в ток моей жизни вмешалась судьба. Элен появилась в день презентации «Острова…», которую я устраивал для друзей в небольшой художественной галерее. Пришла под самый конец, медленно поднялась по переулку – такая усталая добрая птица, укутанная какими-то темными платками-перьями, пригубила вино, посмотрела выставку фотографий Острова и попросила экземпляр книги. Я к тому времени раздарил все, что были, и Андрей Балдин, который оформлял «Остров…», отдал ей свой. Как она попала в этот час в это место земной поверхности? И что было бы, если бы Андрей не отдал ей книгу? Подумай, читатель, ибо сейчас, в этот момент повествования, начинаются настоящие чудеса и невероятные совпадения, которые может подстроить только судьба, ибо человек над ними не властен. А может быть, это проявляется в каких-то фантастических формах собственная жизнь книги, о которой я как автор не имею ни малейшего понятия. Ведь творение – если это действительно творение, а не какой-нибудь наскоро сработанный бестселлер-однодневка – оно часто и совершеннее, и по-человечески лучше своего творца. Ибо тот, подверженный перипетиям земного бытия, законам времени и старения, – он может соскользнуть в уныние, в пьянство, он в такие глубины ничтожества может соскользнуть, что и в голову никому не придет, что он-то и есть отец вот этого небесного дитяти.
Но, слава богу, пока что я еще никуда не соскользнул, пока что я просто оформляю сбивчивыми, чувственными речами и шампанским рождение вышеупомянутого «Острова…», не подозревая, что чудо уже готово совершиться, что оно уже совершается, когда эта женщина, я имею в виду Элен, с Земляного Вала поворачивает за угол Казенного переулка и таким образом движется к неотвратимости встречи.
Шесть лет спустя, когда круг превращений замкнулся и мы с Элен вместе выступали в книжных магазинах разных городов Франции, ей волей-неволей приходилось отвечать на вопрос: каким образом она, собиратель коллекции «slovo» небольшого парижского издательства «Verdier», выбрала для перевода «роман», о существовании которого она не знала, и к тому же здесь появляется второе неизвестное – роман автора, о существовании которого она тоже не подозревала? И Элен рассказывала, как в Интернете она просматривала «Ex-Libris» «НГ» и там случайно наткнулась на статью о путешествии в Чевенгур4242
Чевенгур – фантастическое поселение в духе первобытного коммунизма первых послереволюционных лет из одноименного романа Андрея Платонова. Следы его следует искать в южнорусских степях южнее Воронежа.
[Закрыть] трех сумасшедших русских, которые называли себя «географами-метафизиками». Не скрою, я был в составе этой экспедиции и в числе авторов статьи, но, когда Элен дозвонилась в «Независимую газету», ей дали телефон Андрея Балдина, которому ей предстояло позвонить и что-то сказать. Элен – почти чистокровная русская, бабка ее – из рода Островских, расплатившаяся своим дворянством за брак по любви, благодаря чему мать после революции в графе «социальное происхождение» могла писать – «крестьянка», отец – кавалергард, сугубо петербургский персонаж, чудом уцелевший во время революции и не менее чудесно эмигрировавший (как и мать) в Бельгию в середине 20-х годов прошлого века, когда стало ясно, что всякая самостоятельная жизнь – будь то жизнь обрусевшего потомка эльзасских льнозаводчиков Шатленов или жизнь «костромской крестьянки» – в Республике Советов будет в конце концов невозможна. Таким образом, в жилах ее течет кровь людей решительных и смелых на поступки. Но тут она что-то разволновалась и, услышав незнакомый голос из Москвы, на не очень-то внятном русском языке попыталась объяснить, что ее заинтересовала статья, и она хотела бы познакомиться поближе, и еще почему-то сказала, что любит Малларме. «О! – воскликнул в своей Москве не известный ей еще Балдин. – Том Малларме как раз лежит сейчас на моем столе…» Таким образом слово – единственно нужное слово, пароль – сыскалось, пространство отомкнулось, контакт состоялся.
Я ничего не знал об этом разговоре. Хотя об Элен Шатлен узнал гораздо раньше Балдина, когда ездил в Гуляйполе в 1992 году. Тогда там только и разговоров было, что о «француженке, которая сняла фильм про батьку Махно». Кстати, Элен подарила мне свой фильм перед моим отъездом из Парижа. Но мой компьютер отказался его воспроизводить. Он записан в каком-то неизвестном компьютеру французском формате. И вообще – не Махно, а Остров стал поводом для нашей неизбежной встречи. Причем поводом столь весомым, что где-то там, где сидит небесный механик и геометр, ее приезд в Москву, моя презентация и балдинский экземпляр «Острова…» оказались в точке пересечения. Вот. Встреча была коротка. Я проводил Элен до метро. После этого мы виделись только один раз, перед ее отъездом во Францию. Почему-то она сказала: «Я издам вашу книгу». И все. Был июнь 2002 года. Я стал ждать. В декабре, на книжной выставке «нон-фикшн» в ЦДХ я подписал контракт, переданный через третьи руки. Из него явствовало, что книга выйдет во Франции в 2005 году. Я понял, что ожидание будет долгим, и стал наращивать силы для него. Чтобы скоротать время, написал еще книжку повестей и рассказов. Когда она вышла, был уже 2004 год. Ждать оставалось недолго. Иногда, чтобы подкрепить свои ожидания того будущего, которое представлялось мне неизменно прекрасным, я звонил в Париж. Все шло вроде по плану. Потом связь прервалась. Полгода я не мог дозвониться Элен. Я стал нервничать. Это не помогло. Я стал пить. Это тоже не помогло. Потом однажды, в какой-то осенний, не в строку ложащийся ненастный день, Элен сама позвонила мне на мобильный и сказала, чтобы я не волновался. Просто переводчики – они сделали мертвый перевод. И теперь ей придется делать его заново. Я так обрадовался, что чуть не опрокинул маршрутку, в которой в этот момент ехал. Испортили перевод – эка невидаль! А я уж думал бог весть что! А перевод… Подумаешь! В половине французских переводов вы не отличите язык Достоевского от языка Чехова! Слабая у них была, значит, переводческая школа. Не чета нашей. Так что им сейчас всю русскую литературу приходится переводить заново. А если уж Элен взялась сама, то, значит, недалек тот час… Но я рано радовался. Связь опять прервалась на многие месяцы. Телефон молчал. Почта не отвечала.
Но «Остров…» продолжал жить какой-то своей подспудной и упрямой жизнью. Он не отчаивался, не малодушничал и не сдавался. Он тащил меня. Не знаю, что стало бы со мной, если б его не было. Журналистика, а особенно мертвая, отформатированная, вырезанная по лекалу якобы мировых стандартов журналистика третьего тысячелетия мне давно осточертела. Вот книги – нет. И теперь я радовался, что когда-то, когда у меня сил было невпроворот, я вложил их в книги. Они оказались долгоиграющими штуками. И мне даже нравилось иногда их перечитывать. Слушать их музыку. Я не хвалюсь – в то время мне не до хвастовства было – просто рассказываю, как есть.
В октябре 2006 года меня вдруг пригласили на фестиваль Kosmopolis в Барселону. Оказалось, Рикардо Сан-Висенте, главный специалист по русской литературе в Каталонии, отыскал «Остров…» в Интернете и настоял, чтоб пригласили именно меня. Мы обменялись письмами. «Хотелось бы перевести “Остров…”, – писал Рикардо в одном из них. – Но наши издатели, однажды обжегшись на вашей новой литературе, панически боятся кириллицы. Русская книга их не убеждает. Нужен хотя бы один европейский перевод. Если книга переведена в Европе – значит, она уже апробирована…» Что мне было ответить? Я написал, что вот-вот и вообще вчера книга должна была бы выйти на французском. Сообщил все координаты Элен. Вскоре мы с Рикардо встретились в Барселоне. – Ну что? – поинтересовался я. – Ничего, – пожал плечами Рикардо. – Никакого ответа. Ни строчки перевода. Когда я звоню ей домой, всегда подходит какой-то негр, судя по акценту, и сообщает одно и то же – что ее нет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.