Текст книги "К развалинам Чевенгура"
Автор книги: Василий Голованов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
ХI. Двойной со слезоточивым газом,
пожалуйста, мадам
На Марсель шел мистраль; он шел с севера, спускаясь по течению Роны, – резкий, порывистый ветер с вкраплениями дождя. Говорят, когда дует мистраль, все женщины в Марселе сходят с ума. Очевидно, я реагировал на действительность по-женски: Марсель мне сразу не понравился. Не понравилось ни сходство его с Одессой, о чем с гордостью говорят все одесситы, не понимая, что гордиться вызывающей провинциальной эклектикой – глупо. Не понравилось, что, как в глубокой провинции, большинство ресторанчиков закрывались здесь уже в восемь часов. Не понравилась комната на 6-м этаже отеля «Belle Vue»6767
«Прекрасный вид» (фр.).
[Закрыть] – низкий каземат под самой крышей, в котором я мог выпрямиться в полный рост лишь у самого входа. Слава богу, был еще только май и это прибежище отверженных не успевало как следует прокалиться за день. Вид из окна, правда, был недурен: прямо по курсу бухта старого порта, забитая тысячами частных яхт и туристскими теплоходами; на левом траверсе – собственно город, вываливающийся к бассейну старого порта по улице Каннебьер, в тени домов которой сидели десятки бродяг и темнокожих выходцев из Магриба, здесь, в отличие от Парижа, предпочитающих носить африканское платье, не меняя его на европейское, и, наконец, на правом траверсе – старые форты, закрывающие вход в порт и замок Фаро. Однако, чтобы разглядеть все это, надо было, согнувшись, протиснуться к окну, вернее, к смотровой щели высотой никак не более 40 сантиметров и отдраить его, чтобы впустить в склеп хотя бы глоток свежего воздуха. Элен, как всегда, уехала ночевать к каким-то своим знакомым, предварительно договорившись с нами, что завтра в десять мы встретимся в нашем чудном отеле в кафе «Каравелла», названном так, вероятно, потому, что там имелся крошечный балкончик, который с пьяных глаз можно было принять за капитанский мостик. Когда мы с Ольгой вышли в город, уже стемнело. Кругом светились огни плохих туристских ресторанов. Мы выбрали самый плохой и самый дорогой и съели по отвратительному куску пиццы. Пробрызнул дождь. Прогулка по набережной вокруг старого порта в надежде выйти к морю привела нас в гущу самой многолюдной пьянки, которую мне доводилось видеть за последние годы: она охватывала примерно полквартала вокруг пивной «Гиннесс» и колыхалась, как нефтяное пятно на воде. Как удалось выяснить, сегодня к Марселю подошли два американских эсминца, и, перефразируя слова из песенки моего детства, «на берег сошли, по трапу перешли пять тыщ американских морячков». Все они, не зная города, болтались возле пивной, пили, пели, блевали, хватали девок и валялись на газонах. Пахло солдатчиной, шлюхами и грязной морской водой. Обойдя наконец залив порта, мы попробовали просунуться к морю по незаметной, но культурно обустроенной дорожке. Это нам не удалось: за шлагбаумом оказалось частное владение. Дальше дорога пошла в гору. Мы все еще не потеряли надежды посидеть на прибрежных камнях. Вскоре справа открылся крошечный парк, в центре которого стоял памятник. На скамейке вокруг него не спеша укладывались спать два бомжа. Я подошел к памятнику и прочитал, что он установлен здесь в честь Месака Манучана, командира группы французского Сопротивления, расстрелянного здесь вместе с 22 товарищами. Ниже был приведен список расстрелянных. Я прочитал: Юзеф Пучо, Марсель Раймон, Ольга Бансик, Силестино Альфонсо, Жорж Клоарез, Рино де ла Негро, Тамас Флек, Моска Фингерцвайс, Спартако Фонтано, Ионе Цудульдик, Эмерик Глаш, Лайб Гольдберг, Сламак Кришвач, Станислас Кубацки, Чезаре Лукарини, Роже Руксель, Антонио Сальвадори, Соломон Шапиро, Арпен Тавитян, Амадео Осеглио, Вольф Вайсброт, Роберт Витчиц…
Я знал из истории Гатти, что все расстрелянные принадлежали к так называемой «банде Манучана» – одному из самых кровавых партизанских отрядов, на счету которого было 56 покушений, 150 убитых и 600 раненых военнослужащих врага. Это кровавое геройство и методы, которые применял отряд, оспаривалось еще в годы войны самими партизанами. Как ни странно, именно в «банде Манучана» оказался Роже Руксель – удивительный юноша-идеалист, судьба которого всегда волновала Гатти. Он был расстрелян накануне своего восемнадцатилетия. Его предсмертное письмо любимой знают все школьники Франции:
«Пишу тебе первое и последнее письмо, которое не слишком весело. Меня приговорили к смертной казни, и сегодня в три часа пополудни меня расстреляют вместе с многими товарищами. Прошу тебя, будь мужественна. Я умру, думая о тебе до последней секунды моей жизни… Я умираю без страха за свою родину. Прошу тебя – будь счастлива, как ты этого заслуживаешь. Найди доброго, честного человека, который сумеет сделать тебя счастливой. Помни обо мне, как ты хотела, но знаешь, я скажу тебе одну вещь – никто не живет с мертвыми. Я мечтал о прекрасном будущем для тебя и для меня, но судьба распорядилась иначе…» Роже Руксель мог бы стать не менее романтической фигурой французского Сопротивления, чем Донки – но он избрал путь прямой, не знающей пощады борьбы. Я понимаю, что большинство людей скажет: «Ну и правильно; война есть война, и когда приходит время убивать – надо убивать». Но я думаю: человечество убивает на протяжении пяти тысяч лет своей истории. И что, в результате – есть победители? Люди изобретают все более совершенные и сложные механизмы убийства – и что, в результате они избавились от своих проблем? Кто скажет – зачем велись войны последних двадцати лет, в которых, как утверждалось, «добро» торжествовало над «злом»? У меня слишком мало собственных мыслей, чтобы ответить на все эти вопросы, но я согласен с Арманом Гатти: существует беспощадная история с ее войнами, революциями, мучениками и невинными жертвами. Но ответ на исторический вызов, на ужасающую бессмыслицу истории может быть различным. Протест может быть и символическим. На вызов Гражданской войны Велимир Хлебников ответил своими стихами, как позже ответил Донки. «Студенческая революция» 1968 года была чисто карнавальным действом, которое привело к глубоким преобразованиям всей жизни Франции. Можно ли было каким-то символическим образом расправиться с фашизмом? Опыт войны, которую вела наша страна, и той, которую вели против немцев союзники, подсказывает как будто однозначный ответ: нет. Этого монстра можно было только убить. Но я знаю также, что и само рождение монстра в мюнхенской пивной, его выкармливание, неудачная попытка приручить и последующее коллективное убийство были обусловлены низостью интересов и скудостью смыслов окружающего человечества. Так что борьба за полноту смыслов есть, может быть, самая главная борьба в человеческой истории. Я знаю, со мной легко спорить. Но пусть те, кто со мною не согласен, поспорят с Иисусом Христом. Я не хотел бы говорить об Иисусе. Я хотел бы только увидеть Его лицо…
Утром меня разбудили какие-то странные хлопки, доносившиеся с улицы. Я выглянул из своей амбразуры: справа, по нашей стороне залива старого порта, набережная была перегорожена железными заграждениями, по одну сторону которых была жандармерия, по другую – густая человеческая толпа. Со стороны жандармерии иногда в эту толпу вместе с хвостиком дыма летел хлопок непонятного свойства. Будь оно неладно, подумал я. Если они перекроют еще метров двести, мы не сможем встретиться с Элен! Почему-то это побудило меня к поторапливанию жены, хотя таким образом я не мог ни оттянуть, ни приблизить время нашей с Элен встречи. В конце концов в половине десятого мы спустились в «Каравеллу», взяли два несъедобных круассана и по чашке кофе. Какой-то журналист с балкона наблюдал за событиями на набережной и по мобильнику тут же передавал новости в редакцию. Ровно в десять появилась Элен в сопровождении подтянутого парня лет 45 по имени Жан-Франсуа, с которым она делала один из своих фильмов, с лица которого никогда не сходила доброжелательная, но слегка ироничная усмешка. На нем была полосатая рубашка, красные кроссовки и какие-то невообразимые, слегка коротковатые джинсы с дыркой на колене. Жан-Франсуа пожал мне руку и улыбнулся этой своей усмешечкой, которую можно было истолковать как угодно, если бы я по опыту уже не знал, что передо мною – один из сопровождающих Элен братьев, один из партизан с плато Тысячи Коров, шутовская внешность которого призвана то ли обозначить, то ли завуалировать глубочайший протест против Взрослого Мира Серьезных Людей. Разумеется, внешность была обманчива, как и у всех «сумашечих» Элен: за шутовским обличьем скрывался мастер высокой пробы. Жан-Франсуа был превосходным звукооператором. Похоже, столпотворение на улице никак не влияло на настроение Элен и Жана-Франсуа. Они заказали по чашке кофе и приступили наконец к делу.
– У нас выступление в семь часов вечера, – сказала Элен. – Чем вы хотите сегодня заняться?
На этот счет у меня был однозначный ответ:
– Я хочу любой ценой убраться из города и провести время до вечера где-нибудь на море.
Жан-Франсуа сказал, что его машина в нашем распоряжении.
– Ну, тогда собирайтесь, – сказала Элен. – Что вы хотите делать на море? Купаться?
– Конечно, – сказал я. – Надо подняться за плавками и за полотенцем.
Когда, вскарабкавшись на шестой этаж, я открыл дверь нашего номера, со стороны набережной раздался залп. Похоже, события приобретали все более крутой оборот. Я успел найти плавки и полотенце и сунуть их в рюкзак, как вдруг в амбразуру окна жестко потянуло слезоточивым газом. Я бросился к окну, чтобы задраить его, но было поздно: должно быть, ветер переменился и наша комнатушка вмиг наполнилась невообразимой для дыхания смесью. Инстинктивно применяя какую-то сложную систему вдохов и выдохов, я вышел из номера, закрыл дверь на ключ и стал спускаться вниз по лестнице. Однако вертикальная шахта подъезда гостиницы, похоже, идеально втягивала в себя газ, как печная труба – дым, так что о том, чтобы дышать здесь, не могло быть и речи. Разбавленный газ немилосердно драл глаза. Когда я сбежал наконец на второй этаж в «Каравеллу», в моих легких уже не оставалось воздуха. Как ныряльщик, занырнувший слишком глубоко, я рванулся к балкону, от которого тянуло живительным сквозняком, и сделал пару освежающих вдохов. Журналист, прежде освещавший события с этого самого балкона, сидел теперь у стойки, сморкался в платок и пил кофе. Элен, Жан-Франсуа и Ольга тактично покашливали, как бы давая мне понять, что здесь ничего серьезного не случилось.
– Прежде чем ехать на море, нам надо зайти в «Les Oréades»6868
«Нимфы гор и лесов» (фр.).
[Закрыть], где мы будем выступать вечером, – сказала Элен. – Предупредить их, что мы приехали.
В это время с набережной раздался второй залп.
– По-моему, пора уходить отсюда, – сказал Жан-Франсуа со своей неизменной улыбкой.
В балконный проем опять потянуло газом.
В результате мы, как говорится, ретировались быстрее, чем позволяют правила приличия.
На улице атмосфера была не столь ядовита.
– Что там происходит? – спросил я Элен. – На набережной?
– Кажется, жандармерия не пускает в город демонстрацию рабочих порта.
– А чего они хотят?
– Они хотят работать. Но по соглашению внутри Евросоюза Марсель теряет статус крупнейшего порта на Средиземном море. Крупнейшим портом будет теперь Генуя. А порт Марселя будет закрыт и приспособлен для сугубо туристических целей…
– Вот это да! Но Марсель… Вся колониальная торговля Франции… Как же так?
– Так решено: крупнейшим портом будет Генуя, а Марсель – культурной столицей Средиземноморья. Так что эти рабочие попали в очень серьезную передрягу. Непонятно, что им делать: переквалифицироваться в экскурсоводы? Уезжать в Геную, в Гданьск или в Одессу? Но там – свои рабочие и свои проблемы… То, что с ними происходит, – это драматично. Главное, что они не в силах ничего изменить.
Глобальный мир оказался жесткой штукой.
Рассуждая таким образом, мы дошли до книжного магазина «Les Oréades», где вечером планировалось наше выступление. Хозяином его оказался молодой длинноволосый парень, очень радушный. Мы согласовали время и собрались уходить, как вдруг он воскликнул:
– Послушайте! Я чуть не забыл… Вам посылка от Пьера Ландри… Он сказал, что это очень важно… – и скрылся за портьерой.
Я сразу все понял. И когда он появился с двумя томами Малларме в руках, я нисколько не был удивлен. Но к книгам прибавилась еще и коробочка.
– Что это?
– Чай. Пьер сказал, что русские любят чай…
Пьер Ландри, человек мечты и силы, воистину не знал пределов источаемой им щедрости!
– Как он успел, Элен?
– Не знаю. Существует служба срочной доставки автомобилем, но это стоит больших денег…
Я был пристыжен и поражен. Пьер был велик. По-настоящему велик, как человек. Тогда я совершенно не представлял, каким образом можно адекватно ответить ему…
– Мы едем?
Автомобиль Жана-Франсуа был таким же вызовом Взрослому Миру Серьезных Людей, как и его одежда: это был итальянский «Фиат» столь допотопной конструкции, что в его обводах еще даже не читались очертания «Жигулей», для которых более поздние модели «Фиата» как раз и послужили штамповочной формой. Однако машина передвигалась, что было важнее всего. Я понял, что, несмотря на шутовскую внешность, Жан-Франсуа принадлежит, по крайней мере, к полевым командирам на плато Тысячи Коров. Его протест затрагивал самые основы одномерного обывательского мировосприятия…
В тот день мы добрались до моря, отлично искупались и пообедали в ресторанчике на берегу, после чего, освеженные, дали одно из ударных выступлений в книжном магазине «Les Oréades», куда, против моего ожидания, собралось на удивление много народу. Вторая ночь в нашем бункере была спокойна. Утром докеры не повторили попытки прорваться в центр города.
Марсель реально сворачивал на путь культурной столицы Средиземноморья.
XII. Мы просто живем в эпоху постгуманизма, Элен
– Итак, – сказала Элен, когда мы прибыли в Тулузу, – сначала мы поменяем билеты, а потом позвоним Кристиану.
– А зачем нам менять билеты?
– В полночь начинается забастовка железнодорожников, и единственный поезд, который пойдет завтра в Париж, отправляется в 6 утра. Единственный верный поезд. Остальные отменяются. А нам завтра абсолютно необходимо быть в Париже. У нас последнее выступление в книжном магазине Чана. Очень важное выступление…
Заканчивалась вторая неделя нашего путешествия по Франции. И как бы быстро ни пролетело это время, я давно потерял счет домам и гостиницам, в которых мы ночевали, ресторанчикам, в которых мы обедали или ужинали, людям, с которыми нас знакомили, словам, которые были сказаны, и количеству книг, которые я подписал. Я не хотел зависать в Тулузе. Я хотел обратно в Париж, в квартиру Элен, где нас ждали два дня покоя перед отлетом в Москву. И в этом смысле забастовка железнодорожников представлялась мне весьма угрожающей. К тому же я не мог представить ее иначе, чем в знакомых образах, поэтому просто вообразил себе, что творилось бы на любом из московских вокзалов, случись там обвалиться расписанию: панику, толпу, бестолковщину, хамство ментов, воровство, невозможность добиться объяснения, унизительную беспомощность… Нет-нет, этого я не хотел!
– Почему бы нам не уехать отсюда, не дожидаясь забастовки? – не стыдясь своего малодушия, предложил я. – Зачем самим лезть в мышеловку?
– Мы обещали, – сказала Элен. – Значит, люди ждут.
Я всегда поражался неотразимости ее доводов, к тому же за ними стояло столь развитое и глубокое чувство долга, что перед ним собственные опасения и усталость – которые мы так легко отпускаем себе – из вполне простительных слабостей превращались в совершенно отвратительное малодушие.
Итак, повинуясь чувству долга, мы поменяли билеты с 9.00 на 6.00 и влезли-таки в мышеловку.
Не помню города, который во время этой поездки произвел бы на меня столь же сильное впечатление, как Тулуза. Это было похоже на мгновенную влюбленность. Все чувства ожили, восприятие, которое давно и безвозвратно, кажется, притупилось, обострилось до предела. Жизнь вокруг била ключом. Время клубилось. И прошлое настоящего – время, когда Тулуза была религиозным оплотом в войнах против катаров, – оно продолжало жить здесь и в тяжелых, «крепостных» формах доминиканских соборов, и в ярких созвучиях аквитанского языка (одной из тех метаморфоз древней латыни, которая, подобно языкам провансальскому или каталанскому, оказалась редким камнем гораздо более тонкой огранки, чем окружающие их россыпи французского или испанского). Увы! У нас было всего два часа, чтобы перекусить, пробежаться по центру, нырнуть в настоящее настоящего – лихую цыганщину рынка на центральной площади или взрывы молодого – и даже молодящего – смеха студентов, которыми был переполнен город. Здесь – раз уж мы попали в мышеловку – хотелось остаться; здесь, да простится мне это, хотелось даже влюбиться, чтобы наполнить неутолимым чувством любви сердце, призывно вздрагивающее от восторга на излучине каждой улицы; от этого необъяснимого чувства глубокого юга; и от взглядов девушек юга, в которых жило искушение и целомудрие одновременно.
На наше выступление в галерею «Ombres blanches»6969
«Белые тени» (фр.).
[Закрыть] пришло семь человек.
– Что будем делать? – спросил я Элен.
– Золотое правило театра гласит, что спектакль состоится, если зрителей будет хотя бы на одного человека больше, чем актеров, – сказала она.
Высокое мужество никогда не покидало ее.
И мы выступили.
Кристиан, хозяин магазина и галереи, предположил, что всему виной первый день хорошей погоды, установившейся наконец после двухнедельных дождей, но я позволил себе догадку, что причина кроется в каком-нибудь важном событии в мире футбола, – и, как выяснилось, оказался прав.
Впрочем, все это не имело значения.
Потом мы ужинали в итальянском рыбном ресторанчике. Была прекрасная ночь. За столиками соседнего заведения какая-то компания в костюмах комедиантов то исполняла вальс на скрипке и гитаре, то пускалась в пляс подо что-то более жаркое с бубном. Они казались подвыпившими, но, черт меня возьми, они были пьяны только от переполняющей их радости, страсти тела, горячего дыхания, складывающихся и рассыпающихся звуков, танцев и горячей молодости. Вначале я думал, что это – номер, что сейчас им будут бросать деньги или они пойдут со шляпой по кругу, но ничего подобного, все оказалось пóдлинее подлинного – и их песни, и их танцы в роде фламенко, и даже эти умопомрачительные кружева на платье одной из танцовщиц… Черт меня возьми, если я не позволил себе один тайный, но упоительный глоток пьянящего чувства, вспыхнувшего, как спичка, в темноте этой ночи от одного движения воздетых, как крылья, рук, рассыпавшихся волос, сильных бедер…
Потом была ночь.
Потом – подъем в половине пятого.
Вызванное к подъезду такси не пришло.
«Верный» шестичасовой поезд оказался отменен – его даже не было на табло. Люди вели себя очень спокойно: выстроившись к административной стойке, они узнавали что-то и либо уходили с вокзала, либо оставались терпеливо ждать. Элен выстояла очередь и, вернувшись, сообщила, что уехать в Париж можно будет поездом в 9.00, билеты на который мы вчера обменяли на этот верный шестичасовой. Выходило – ждать. Довольно скоро мы нашли буфет, туалет и магазинчик прессы, что несколько разнообразило наши занятия, и в конце концов очень удачно влезли в вагон первого класса поданного в 9.30 поезда на Париж, который шел через Бордо шесть часов. Распихав свои вещи, я спросил Элен: что, в конце концов, все это значит? Стрельба слезоточивым газом по студентам в Париже, разгон докеров в Марселе, теперь вот еще эта забастовка? Я чувствую напряженность, но не понимаю, в чем причина…
– Причина сложная. Общество меняется. По поводу этой конкретной забастовки все просто объяснить: железные дороги хотят приватизировать. А грандиозный профсоюз транспортников против этого. Этот профсоюз – это огромное завоевание и очень сильное учреждение. Если приватизация – значит, хозяин будет выгонять по своему усмотрению, по своему усмотрению менять проездные тарифы… Сейчас профсоюз обеспечивает своих работников льготами и правами, а приватизация, конечно, будет настаивать на их отмене. То, что они дают два поезда в день – то есть устраивают такую «мягкую» забастовку, – это потому, что еще до Саркози, во время мощных забастовок в парижском метро, была озвучена угроза правительства, что если забастовки не прекратятся, то армия овладеет железными дорогами и метро и обеспечит их работу. Сейчас вообще всякое изъявление протеста – оно должно быть заранее оговорено и согласовано. Людей лишают возможности бороться за свои права… – Элен задумалась. – Но в целом дело серьезнее. Я не знаю, как объяснить. В русском языке ведь существует пословица, что бедность – это не грех?
– Бедность не порок.
– Да, была не порок. А теперь – порок. Если ты безработный – это порок. Теперь, если тебе на бирже труда дважды предлагают работу – любую, даже ту, которая тебя не устраивает, – а ты отказываешься, тебя на третий раз лишают пособия, лишают прав. Все, ты не хочешь работать, ты изгой.
– Я узнаю подобные настроения. Еще: «уничтожим всех уродов» – больных, сумасшедших, алкоголиков, просто странных людей…
– Да! Теперь ребенку дошкольного возраста, если он не в меру шустрый, могут поставить диагноз, что он опасен, потому что в будущем будет склонен к асоциальному и криминальному поведению…
– Но ведь это фашизм.
– Все это дико, и на моей памяти такое происходит впервые. Потому что я из поколения, которое пережило войну и которое точно знало, что дальше будет лучше. А теперь в обществе нет этого оптимизма. Я не думала никогда, что увижу Рим с мэром-фашистом.
– А у них сейчас мэр-фашист?
– Фашист абсолютный. Ну, фашист-модерн. Телешоумен. Артист. Фразёр. Но главное – никто не знает, как с этим бороться. Все внутренние баррикады – они больше не держатся. Все понятия – размыты. Я почему-то вспомнила сейчас про этих душевнобольных… Понимаете, была проблема психиатрии очень серьезная, потому что закрытые дома для умалишенных, где с ними делают, что хотят, это было наследие XIX века, и в свое время в левом движении было очень сильное течение против такой психиатрии. А потом просто правительство решило, что содержать сумасшедших в закрытых домах – это очень дорого. И неэффективно. К тому же сумасшедший, как безработный, – это порок. Если ты сумасшедший – ты виноват. И вот, таких специальных клиник больше не будет. А люди, которые имеют психические проблемы, должны являться под наблюдение врачей днем, а вечером уходить домой. Как будто это более гуманно – но это только означает, что им вкатили очень солидную дозу тяжелых препаратов. И конечно, когда человек, психически слабый, выходит в 7 часов вечера в Париж или спускается в метро – он выдерживает один раз, выдерживает другой раз, а на третий натурально сходит с ума. С судорогами, может быть, с агрессивными какими-то проявлениями… Его арестовывают и сажают в тюрьму. Вместе с преступниками. И то, что там происходит, – это по-настоящему дикие вещи. Переполнены тюрьмы. И студенты, которые теперь выступают, они чувствуют, как общество леденеет, как оно пытается всех подогнать под единый стандарт – успех, зарабатывание денег, – и они сопротивляются, потому что они еще молодые, еще живые… Они сопротивляются… Инстинктивно, что ли. Гуманитарные науки почти не имеют уже никакого значения. Языки больше не изучают… И право создать себе интересную, умную жизнь больше не имеет никакой ценности. Важно только получить минимум необходимых знаний и хорошо работать на свою корпорацию. Все другое ничего не стоит. И когда вам шестнадцать лет, вы это чуете, как звери. Когда они перестанут чуять, все погибнет. Деньги очень опасная штука. Рынок ведь умеет создать желание иметь все больше и больше… Теперь уже на телевидении созданы программы для совсем маленьких детей, которым шесть месяцев… Чтобы они с раннего детства сосали эту бесконечную телесоску и росли «нормальными»…
– Знакомо все это. Только у нас все делают грубее.
– Почему я говорю про студентов: потому что они умнее, чем докеры или железнодорожники, они видят проблему в общем. Теперь опять нужно быть философом, нужно читать книжки, нужно делать маленькие кружки, и быстро, а то, когда ты пойдешь работать, времени не будет, ты поглупеешь, потому что общество – оно-то уж постарается сделать из тебя марионетку. И они это очень хорошо ощущают. Не все, конечно. И все-таки опять пошли параллельно университеты свободные, они не хотят иметь курсы, где учат только «профессиональным навыкам». Они хотят широких знаний. Это движение существует. Куда зайдет – не знаю. Десять лет назад те же студенты очень боялись не найти работу. А теперь создают опять свободные университеты, делают семинары с людьми, которых хотят слушать, творческие работы делают… Не все еще потеряно.
– Сопротивление не бесполезно?
– Сопротивление всегда не бесполезно.
– Я поражен, насколько все схоже с тем, что происходит у нас. Раньше у нас говорили: «чудаки украшают мир»… А сейчас, если ты не такой, если ты не «наш», ты будешь на самой последней ступеньке социальной лестницы и сам же будешь в этом виноват… Мы просто живем в эпоху постгуманизма, Элен. Гуманитарные ценности рухнули. Все разговоры про «демократию» были просто, ну, непониманием того, что такое глобальный мир. И что никаких «общечеловеческих ценностей» больше не существует. А мы так думали. Мы верили в это еще в 91-м. А вышло, что, кроме денег, ничего не идет в расчет. И пошла выбраковка по социальным признакам. Бедный – сам виноват. Вы сами виноваты, если не живете в Москве и не преуспеваете… Если вы заболели и вам нечем платить… Я помню, когда это началось. Когда к власти пришло поколение жестких мальчиков фээсбэшной выделки, в белых рубашках и модных галстучках. Телешоуменов. Королей нефтегаза. Они все очень похожи сейчас – ваши, наши…
Элен, кажется, устала от разговора. Она откинулась в мягком кресле и замолчала. Вдруг я заметил, что она спит. Ольга без особого интереса листала «Die Zeit», купленную на вокзале. Я не стал лезть в чемодан за Малларме, а достал из рюкзака тоненькую брошюрку, посвященную маю 68-го, и попробовал читать: Жан-Поль Мишель. «Первая в истории попытка выхода из логики мщения». Главки: «Радость». «Созвучия». «Прополаскивание юной жизни». «Живая поэма прополаскиваемой жизни. Всякая другая поэзия по сравнению с поэмой жизни не вызывает ничего, кроме недоумения. Ницше: Я далеко не всегда печален. Просто у меня не всегда есть мысли». «Невозможное». «Надежды обезоруживающей степени наивности обсуждаются с такой же степенью серьезности. Вчерашняя линейная история, вырвавшись из желоба, в который ее сливали кошмарные идеологемы, расцвела нежданными звездами. “Невозможное” стало программой-минимум…» Я продолжаю листать страницы, но через минуту слышу собственный всхрап.
Голова еще сползает по оконному стеклу, когда глаза открываются, улавливая бесконечное двоение железнодорожных путей и превращение их в сплошное поле рельсов. Голос в громкоговорителях вагона объявляет: «Бордо!»
Элен приоткрывает глаза и вдруг начинает смеяться. Сначала тихо-тихо, потом с какими-то всхлипами, потом ее начинает просто всю трясти от смеха.
– Элен? В чем дело, Элен?
Она пытается совладать с собой, чтобы ответить, но это удается ей не сразу.
– Просто я вспомнила, как однажды… Я ехала в Бордо, выходить надо было ранним утром… Я и еще один очень респектабельный мужчина, какой-то бизнесмен…И вот так же неожиданно прозвучало объявление, и я тоже дремала, поэтому успела только вскочить, сунуть ноги в туфли и выскочить из вагона. Стою на платформе, поезд уходит. – Природный артистизм возвращается к Элен. – Надо идти. Но вдруг я чувствую – неудобно. Идти неудобно. Тогда я смотрю на свои ноги и вижу… – Смех опять одолевает ее. – Вижу, что одна моя нога обута в мою туфлю, а другая – в ботинок того господина… И я начинаю смеяться (и она начинает смеяться), я представляю себя со стороны, в одной туфле и в одном ботинке… И я представляю того респектабельного господина, как он просыпается, чтобы выходить, и вдруг видит… А ему же надо куда-то – на важную встречу, на фирму, в банк…
Мы, видимо, очень устали и вымотали все нервы, потому что эта история – она почему-то ввергает нас в какие-то колики смеха. Слезы льются из глаз, остановить этот спазматический поток невозможно, я чувствую, как меня загибает каким-то невообразимым крючком и бьет подбородком о столик. Ольга пытается укрыться от посторонних взглядов газетой «Die Zeit», но у пожилой пары, сидящей напротив у окна, похоже, так и остается впечатление, что они едут в компании тронутых. И, может быть, даже социально опасных.
XIII. Партизаны леса Бербейролль
В 15.00 поезд прибыл наконец на вокзал Монпарнас. Элен первым делом позвонила в издательство, извещая о том, что мы прибыли. До встречи в книжном магазине Чана было еще четыре часа. Какое блаженство! Я представил себе контрастный душ с дороги, чашку любимого чаю, бросок в супермаркет, короткий перечень покупок, «чижи-пыжи», чашку кофе (желательно приготовленную Николя). Все разворачивалось сообразно этим степеням блаженства, разве что Николя не оказалось дома, и мы решили сначала сбегать в супермаркет, а потом уж угощать себя душем, яичницей со всякой всячиной и боевым чаем…
– Может быть, хоть сегодня мы не будем таскать с собой фотографии? – устало спросила Ольга перед выходом.
– Нет-нет, фотографии – обязательно! Сегодня главный смотр. Я даже пиджак надену…
Я привез с собой в Париж легкий модный пиджак, но так ни разу не надевал его – не было подходящего случая.
В книжный Чана мы приходим чуть раньше, чем нужно. Никого еще нет, кроме хозяина и продавцов магазина. Представление. Обмен улыбками. Где мы будем выступать? Возле вот этой стены. Так. Теперь бы еще сказать, что мне нужны кнопки. Кноп-ки. Как это по-французски? Совершенно забыл. И не взял с собой словарь. Канцелярские кнопки… Ни единой ассоциации. Я поворачиваюсь к старшей, видимо, продавщице магазина и спрашиваю:
– Avez-vous ces choses-la… comme des petits clous…7070
У вас есть эти штучки… ну, как маленькие гвоздики… (фр.).
[Закрыть]
Она с улыбкой смотрит на меня и делает вид, что не понимает.
– Pour coller des photos aux rayons…7171
Чтобы приколоть фотографии к полкам… (фр.).
[Закрыть]
Не понимает.
Я изображаю рукой, как вдавливается кнопка в дерево, и даже произвожу имитирующий звук языком.
– Может быть, следует натянуть веревки и повесить фотографии на них? – вместо ответа спрашивает она.
Какая дурацкая идея! Но кнопки, кнопки – как бы ей объяснить? Абсолютно невозможно. В результате всех наших мытарств des punaises7272
кнопки (фр.).
[Закрыть] раскатились по таким глубинам мозговых извилин, что их и магнитом оттуда не вытянешь…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.