Текст книги "Близнецы святого Николая"
Автор книги: Василий Немирович-Данченко
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
XXV
Direttore второго журнала и тоже театральный агент был в другом роде.
Этот не прятался за стол, потому что, во – первых, сам был достаточно силен, а во – вторых, у него состояли на жаловании двое громил, вполне благонадежных, ибо и тот и другой уже побывали в каторге, на островах Тремити. Они у него на всякой случай сидели у дверей. Direttore был громадного роста. Он начал артистическое поприще лакеем в Триесте, продолжал его шулером в Ницце – ремесло, которому он был обязан чрезвычайно благородным выражением лица и аристократическими манерами. И в Триесте, и в Ницце у него вышли недоразумения с полицией, и потому он устроился в Милане и открыл агентство и журнал на «серьезных» началах. Он составлял труппы для Америки и Испании – самые хлебные, и потому, мало – помалу, богател, получил орден и на карточках ставил «cavaliere». Обращался с артистами столь высокомерно, что они перед ним дрожали, поощрял неопытных певиц, если они обладали красотою, а несклонных умел прижать к ногтю. С балеринами и совсем не стеснялся, вызывал их по телефону на ужины с необходимыми ему людьми. Этот очень спокойно выслушал Брешиани и даже не ответил ему на вопрос: «как вы могли дать место такой клевете», присел к столу, погрузился в какие – то вычисления и, окончив их, коротко и ясно проговорил:
– Двести семь франков и пятьдесят сантимов.
– Что такое? – отступил изумленный Брешиани.
– Внесите в кассу, представьте мне квитанцию, и Фаготти окажется негодяем, а вы – чище альпийского снега.
– Да, но я не хочу покупать правды деньгами.
Он уж забыл, что абонировался в другом агентстве.
– Это ваше дело. Тогда начинайте процесс со мною… Проиграете всё равно.
– Фу, какая это гадость.
Благородный экс – шулер улыбнулся одними глазами и поклонился: «ваше дело»… Потом он, впрочем, удостоил неопытного молодого человека некоторых объяснений.
– Видите ли, у нас заведено дело серьезное, на строгих коммерческих основаниях.
– Но ведь это безнравственно… Это шантаж.
Direttore пожал плечами.
– Глупые слова. Актер торгует слезами, чувствами, негодованием, великодушием, подлостью, ну, а мы честью, добрым именем, благополучием… Одно другого стоит. Я нахожу только, что мы берем дешевле вас. Нынче, в XIX веке, биржа – бог. Она на всё назначила цену. Таксировала даже человеческую душу. Угодно – платите, угодно – нет. Мы не насилуем никого…
Этторе задумался…
– Нет, разумеется! Я у вас прошу извинения, что побеспокоил вас напрасно…
– Вы не хотите?
– Нет. Опомнился. Я не понимаю, что со мною сделалось. Эти платные клеветы и расцененные по строчкам оправдания… О, Боже мой, как глупо и гнусно… Прощайте, синьор – диреттор.
Бывший лакей величественно кивнул ему головою, и, когда Брешиани был уже в дверях, он остановил его:
– Видите, в исключительных случаях, мы берем и дешевле.
– Ни дороже, ни дешевле…
– Знаете, что я вам скажу…
– Что?
– Хотя вы и сын великого отца, но вы никогда не сделаете карьеры.
– В вашем смысле – и слава Богу.
Когда он вышел отсюда, ему вдруг сделалось гадко на душе. В самом деле, он смотрел еще на театр, как на храм, в котором ему суждено быть первосвященником живого и единого Бога. Он чувствовал присутствие Его, и всякий раз, еще издали, но пыльная и неосвещенная сцена, молодого человека уже охватывала благоговением. Душа уносилась в необъятную высоту, откуда в окружающий мрак щедро и таинственно лились дивные лучи красоты, любви и правды… Он испытывал невыразимый восторг. Отсюда, из этого алтаря, он будет влиять на тысячи сердец и очищать их огнем негодования, слезами раскаяния. Из его уст прольются жгучие речи, от которых всколыхнется не одна совесть. Очнется и, пробужденная, взовьется обожествленная мысль человека, чтобы увидеть вечное небо с его беспредельностью и счастьем. О, какое призвание, какой великий подвиг. К нему надо готовиться с чистою душою и незлобивым сердцем. Тут не должно быть места вражде, зависти и мести. С этой трибуны он будет призывать рабов ломать оковы, ленивых идти на тяжкий, но благотворный труд. Нет на свете выше назначения.
Но в дверях этого храма – христопродавцы, воры, мошенники, спекулирующие частицами мощей, реликвиями, святынями. И вдруг ему вспомнилась одна картина, которая в далеком – далеком детстве поразила его воображение. Он с матерью был тогда в Лорето. Августейший собор его осел на седловине горы, откуда видны Апеннины в одну и Адриатика в другую сторону. Этот собор драгоценным киотом покрыл дом Богородицы – камень за камнем доставленный сюда из Палестины. Так ли это – другое дело. Но люди, под тусклым блеском золотых лампад, плачут и молятся. И сам он видел сотни таких, в величайшем умилении распростершихся на тысячелетних каменных плитах. Казалось, только тела их оставались в уничижении и неподвижности, а душа уносилась в бездну света, откуда, во веки веков, раздаются божественные глаголы…
Выйдя отсюда, он увидел: по громадной площади к порталу этой великолепной каменной громады ползут на коленях тысячи таких же богомольцев и богомолок, держа в руках зажженные свечи и стройным хором сливаясь в гармоническое славословие Пречистой. И вдруг, в дверях храма жадная, озверелая, остервенелая, остроглазая, крикливая, злобная толпа продавцов, кидающаяся на утомленного пилигрима и чуть не силою навязывающая ему образки, крестики, книжки, четки, пузырьки с какою – то водою. Обман у самой святыни! Корысть, перехватывающая горло умилению. Жадность, визгливо и бешено врывающаяся в торжественный хорал земли, возносящейся к небесам.
Не то же ли самое с театром? Все, что присосалось к нему и живет им, – оподляет лучшие порывы людей, еще не потерявших веры в высоту и правду своего назначения. «О, нет, великий Бог любви, красоты и истины – этих живоносных источников искусства – клянусь тебе, ежели когда – нибудь буду что – нибудь значить в Твоем великом храме – я сделаю то же, что Твой Сын в Иерусалиме. Я прогоню обманщиков и торговцев с притвора, я очищу доступ к Тебе всем истинно – верующим»… И уже воскресший, радостный и светлый он вошел под величавые своды Galleria Vittorio Emanuele[52]52
Центральный миланский пассаж, имени Виктора – Эммануила II.
[Закрыть].
XXVI
Тут, как всегда, ключом била жизнь большого артистического города. Под громадными сводами этой единственной в мире галереи, напоминающей размерами готическую базилику, толпились сотни праздного, по – видимому, народа. Праздного потому, что они ничего не делали в общем смысле этого слова. Вы могли одни и те же лица встретить здесь за столиками кафе, пивных, фиаскетерий[53]53
Ит.: fiaschetteria (устар.) – разливочная, обычно с буфетом.
[Закрыть] и утром, и в полдень, и в шесть часов, и вечером. Тем не менее, торчать здесь постоянно было для них именно делом и настоящим! Всё это актеры, певцы, хористы, статисты, музыканты, дирижеры оркестров, суфлеры, бутафоры и прочая театральная братия, оставшаяся без ангажемента, и потому алчущая и жаждущая агента с предложением контракта и задатка.
Не выходя отсюда, можно было бы разом составить труппы на двадцать, на тридцать театров, и потому среди этой мелкой рыбешки, как в воде, во все стороны сновали сытые и бойкие рыболовы – факторы, уловляя неопытных в свои даже не особенно хитросплетенные сети. Этторе давно был знаком с этими голодными товарищами с одной стороны и жадными, ненасытными щуками с другой. Ему не их надо было. Он торопился к кафе Биффи, еще издали разыскивая там кого – то…
– Э! Антонио! – обрадовался он.
– Caro Ettore!
И навстречу ему поднялся старик с энергичными чертами лица, сильный, напоминавший немного его отца.
– А я тебя искал! Что, всё не у дел?
– Да! Нас, прежних трагиков, не очень любят. Сегодня говорю агенту Точини. Знаешь эту хромоногую бестью? Ему колено певец Росотти перебил.
– Знаю.
– Ты что, говорю, мимо меня всё бегаешь? Забыл о старике Антонио? А он: «Нет, не забыл. Как только понадобится мне иерихонская труба, к первому тебе обращусь». Правда, звали меня в Иврею… да, но только на последние десять представлений, а плута Фидору ты знаешь, никогда четвертого квартала не доплачивает[54]54
Плата артистам в Италии разделяется на кварталы. Первый вручается вперед, а последний – по окончании сезона. – Прим. автора.
[Закрыть]. Вот и сижу здесь целые дни за чашкою кофе. Уж и то сегодня мне Бепи, здешний лакей, говорит: «У вас чашка чудотворная. Вы ее десять часов подряд пьете, а она всё полна. Смотрите, чтобы в ней не завелась паутина».
И он добродушно засмеялся. Старик знал Этторе еще мальчиком и очень любил его.
– Ты слышал, что я будто бы провалился в Фаэнце.
Старик подмигнул ему.
– Как же, как же… И этот косолапый мул Фаготти заменил тебя! Еще бы. Ловкий парень, ну да так карьеру не сделаешь… Поверить я этому не поверил, только ни я, ни другие никак понять не могли, в чем тут дело? С чего ты вдруг бросил сезон на половине? Думал, что с Морони повздорил – нет! Морони умная лисица, он видит людей насквозь и, точно оценщик в Monte di Pietà[55]55
Учреждения типа ломбарда, возникшие еще в XV в. с целью помощи малоимущим (проценты на заем не брались). Однако в описываемый период филиалы Monte di Pietà уже ушли в прошлое.
[Закрыть] (ох, знакомо мне это учреждение) сразу определяет, кто чего стоит, без ошибки.
– Меня отец вызвал.
– Великий Карло?
– Да.
И Этторе опять, краснея и негодуя, начал ему рассказывать всё, что случилось с ним за последнее время.
Старик Антонио выслушал его до конца, не прерывая.
– Ну… Что ты мне скажешь?
«Иерихонская труба» вынул «вирджинию» – богопротивную местную сигару, табачные листы которой обернутые вокруг соломинки являют возмутительнейший пример наглого самозванства, и, потребовав себе машинку с огнем, положил «вирджинию» на него. Та хрипела, сопела, кашляла, вывертывалась и развертывалась и, наконец, в этом мучительном аутодафе согласилась закуриться.
– Видишь ли… Твой отец, это настоящий uomo di pietra (каменное сердце)! Ecco! Именно uomo di pietra. Это скала, утес, всё, что ты хочешь. Раз к нему попало в голову, кончено, – он умрет скорее, чем изменит решение. И ты можешь убеждать его, сколько тебе угодно, – будет напрасно. Я так думаю, что ежели бы даже наш депутат, сам Феличе Кавалотти[56]56
Феличе – Карло – Эмануэле Каваллотти (1842–1898) – итальянский поэт, драматург, журналист, публицист и парламентский деятель.
[Закрыть], начал с ним разговаривать, – великий Карло и его, как и тебя, послал бы ко всем чертям. Такой уж характер. Старого времени дуб. Его не свернешь. Теперь все люди пошли с расщепинками. А он цельный, могучий. Я его помню. Сколько раз вместе играли. Бывало, ничего не слушает и не только не слушает, а даже не слышит. Ты знаешь случай с il re galantuomo[57]57
«Король – джентльмен» – прозвание Виктора – Эммануила II.
[Закрыть]? Ведь это при мне было. Является к нему maestà[58]58
Величество (ит.).
[Закрыть]. А ведь Vittorio Emmanuele не нынешнему чета[59]59
Действие романа происходит во времена Гумберта (Умберто) I, сына Виктора – Эммануила II.
[Закрыть]. Ну, сел в уборной у Карло и говорит ему: «Ты, мой милый, великий артист, только зачем, изображая Карла Пятого, так шагаешь по сцене, точно тот гимнастическому шагу учится». А наш «великий» Брешиани засмеялся и говорит ему: «Ты, maestà, великий король и больше тебя в Италии еще и не бывало. Только зачем ты на Лаго – ди – Комо в Мольтразио с синдако Беллинзаги[60]60
Джулио Беллинзаги (1818–1892) – мэр Милана в 1868–1884 и в 1889–1892 гг.
[Закрыть] подрался? Правда, у него красивая жена. Да ведь у тебя есть своя». Ну и что же? Великий король действительно оказался великим. Расхохотался, понял, в чем суть, и больше уж к твоему отцу с советами не ходил… «Ну его, говорит. Он слишком строг. Пожалуй, мне войну объявит. Ведь он на сцене такой же король, как и я вне сцены». Еще бриллиантовый перстень ему послал. Так видишь, каков у тебя отец. А ты хотел, чтобы он твоих убеждений послушал. Ты вот возьми да наш собор сверни с площади и пройдись с ним под руку по Корсо. Скорее это тебе удастся, чем заставить отца согласиться, что он не прав.
– Что же мне делать?
– Э! Надо обмануть. Уезжай куда – нибудь и выступи под другим именем. Я тебя знаю. Тебя на десять имен хватит, не бойся.
– А мать?
– Ну, друг мой, если женщин принимать в расчет…
– Я ей не могу лгать.
– А ты попробуй. Это только в первый раз трудно… Ты в детстве у нее конфеты таскал.
– Таскал! – улыбнулся Этторе.
– Ну, вот видишь. И притворялся, что, отродясь, сладкого не ел?…
– Да.
– Сделайся опять ребенком. Старухи – матери очень любят, когда их сыновья похожи на детей. Эй, Точини! – заметил старик хромого толстяка, с такою толстою цепью, висевшею у него через шею, точно он собрался повеситься и уже кстати завел подходящую, чтобы выдержала.
– Здравствуй, Антонио.
– Что же ты меня забыл, что ли?
– Нет. Я для тебя ищу особого театра; говорят, в Монтевидео строят такой. Чтобы от твоего оранья стены не развалились. Подожди немного.
– Ты не очень – то. Помни, что у тебя другая нога еще цела.
Тот издали, смеясь, погрозил ему костылем.
– Послушай, Точини… Подойди сюда.
Тот подошел.
– Есть у тебя хороший театр? Не бойся, не бойся, не для меня.
– Если не для тебя, так есть.
– Вот знакомься: Этторе Брешиани, играл под именем Савелли, тот самый, которого освистали и вызвали Фаготти заменить его.
Оба расхохотались.
– Я знаю вас, – даже привстал Точини. – И Фаготти знаю. Дубина настоящая.
– Садись, садись… Да потребуй вермуту! Можешь угостить меня…
XXVII
Клевета сильна нашею собственною слабостью. Страшна потому, что мы малодушны и трусливы. А взгляни ей в лицо, и кончено. От нее синь – пороха не останется. Тоже случилось и с Этторе Брешиани. Встреча с Антонио и беседа на коммерческой почве с благородным шулером совсем изменили его настроение. Он даже написал в первое агентство, куда только что внес сто лир: «Деньги можете оставить у себя, но опровержения не печатайте. Не стоит».
В самом деле, слишком много чести клеветнику. Говорят, в каждой сплетне есть все – таки осадок. И не верят ей люди, а по свойственному им злорадству думают: «а вдруг». И пускай себе, – на здоровье, если это им доставляет удовольствие. Ведь так приятно убедиться, что и другой – такой же подлец, как и я. В этом именно тайна успеха всякой клеветы. Через какой – нибудь час у молодого человека на сердце не осталось даже и вражды к Фаготти. Этторе сделалось стыдно, что он позволил себе поднять руку на его брата. Едва ли не в первый раз он испытал, что удар унижает того, кто его наносит. Положим, в нем всё кипело, а тот, как нарочно, напрашивался на такое именно рукоплескание. Но ведь Брешиани знал, что всякий, кто хочет сделать необыденное, высокое, прежде всего должен научиться владеть собою. Только от этого можно уже идти дальше. В нем начало всякого подвига, какой – то бы то ни было не будничной деятельности…
– Так ты думаешь, что я все – таки должен выступить?
– Да… Таланту нужна арена. А то его, как цветок, заглушит всякая поросль. Только я тебе дам один совет.
– Ну?
– Ты вон уж «Короля Лира» играл.
– Что ж такое?
– Брось на будущее. И Людовика брось! У тебя в голосе нет еще старческих нот, а в душе – горечи пережитого, чтобы тебе это далось, как дается остальное. В музыке диссонанс простительнее, чем в игре. Тут ты изображаешь «человека» – и он весь должен быть самим собою. Никому не следует ни на минуту заподозрить в тебе ряженого. Я не в пример. У меня публика особенная. Я ведь на такие театры, где ты будешь, – maestà, не сунусь. Передо мною сидят боровы, у которых нервами барки можно к мостам привязывать. Их не прошибешь иначе. Точини говорит: иерихонская труба. А поди справься – коли у тебя в первом ряду за свои двадцать пять сантимов носильщик торчит. Его ведь топором в нос – ну, он поймет. Он тогда только и считает игру хорошей, когда от нее искры из глаз сыплются. С ним на тонкостях не далеко уедешь. Я раз одного такого привел твоего отца смотреть. Ведь заснул, каналья! Я его локтем в бок – опамятовался. Спрашиваю: «Нравится?» «Ничего», отвечает! «Только наш Скарпа лучше. Он в страшных местах так глаза выворачивает, что одни белки остаются, а Дездемону, прежде чем убить, он полчаса по сцене за горло таскает, да как еще рычит при этом. Вот это артист. Ему бы и на бойне нашлось занятие. И ведь, – ну, убить – убил, ты думаешь, что он на этом и кончил? Нет, взял ее опять за горло, поднял и показал публике – на – те – де, чистая работа – без всякого обмана. Есть за что на каторгу идти». Так вот видишь, какова моя публика. Я вон в трагедии «Бандиты в Мареммах» целый театр на ноги поднял. Чем думаешь? Там мне приходится резать графа Таберно. Так я ему под платье пузырь с вишневым соком сунул. Ткнул его ножем – тот кровью и облился. Весь театр, как один человек, заорал: «bis, bis». А какой же «бис» – где взять второй пузырь? Так уж в следующий раз я по несколько бывало, заготовлял. Зарежу графа – орут «бис». Он сейчас за кулисы вставит себе новый пузырь, – я и колю его опять, как барана… Ты знаешь, играл я в Троине, в Сицилии дело было. Ну – успех сумасшедший! Явился ко мне контрабандист. «Ты бы, говорит, к нам шел, что тебе за сласть таким неблагородным делом заниматься. У нас человеком будешь». Вот один из них съездил в Палермо и там случайно в «Театро Беллини» посмотрел Росси. Великого Эрнесто Росси! Возвращается домой и рассказывает: «Дураки – эти палермитяне. Орут, орут о Росси. А ведь он ничего не стоит. Куда же ему сравниться с нашим Антонио. Это актер, так актер. Как посмотришь на него, так и покажется, что он, по крайней мере, раз двадцать на каторге побывал»…
Домой приехал Этторе обрадованный и успокоенный. Совет Антонио запал ему в душу. Надо, во что бы то ни стало и как можно скорее, выступить на сцене. Каждый день, потерянный в молодости, стоит, по крайней мере, месяца в старости. Именно работать, когда нервы тонки, душа чутка и впечатлительна. Теперь само дается то, чего потом уже усиленным напряжением мысли не уловишь. Пока голос гибок и звучен, усваивай себе разнообразие интонаций… Учись скорее – жить на сцене… Как нарочно дома отец сошел вечером в гостиную.
– Ну, что же ты собираешься с собою делать? – спросил он у сына.
Тот еще не успел ответить, как старик сам навел его на мысль.
– Ведь ты инженер с именем… Работай… Если тебе нужны письма, деньги…
И сам потом Этторе не понял, как у него сорвалось с языка:
– Да, меня зовут давно…
– Куда?
– Далеко на восток… Предполагаются большие постройки.
– Ну, вот и отлично.
– Меня удерживает только, что надолго придется ехать.
– И прекрасно. Увидишь новые страны.
Мать сидела, бледная и растерянная.
У Этторе сердце дрогнуло, когда он взглянул на нее.
– Не бойся, мама, я буду приезжать оттуда, чтобы видеться с тобою.
– Я стара… очень стара… Карло тоже скоро оставит меня…
Молодой человек взял ее руку и начал целовать.
– Так страшно одной.
– А знаешь, мама, чтобы я на твоем месте сделал? Уехал бы во Флоренцию к Эмилии. Ты сама посуди. Молоденькая девушка там одна – одинешенька. Ей еще хуже тебя… Жутко и скучно. Она ведь привыкла к твоей заботе.
– Да, да… Ты прав… Ты прав.
Старый Брешиани усмехнулся.
– Бабы, как куры. Только тогда и счастливы, когда яйца высиживают. Подсунь ей хоть утиное – всё равно!
Встал и ушел.
Едва – едва Этторе совладал с собою. Ему хотелось рассказать матери свои планы, но, во – первых, они сами еще не сложились в его мыслях, а во – вторых, у бедной старушки пропал бы и тот небольшой покой, который для нее еще был возможен. Она весь этот вечер не выпустила головы сына из рук. Ласкала его густые, бобром стоявшие волосы, заглядывала ему в глаза, гладила щеки.
– Как ты похудел, осунулся… Да, разумеется, тебе тошно и скучно здесь. Я слишком эгоистка.
– Это ты? – невольно рассмеялся сын.
– Да, я.
– Если бы таких эгоисток не было, пришлось бы апостолу Петру рай запереть. Некому бы и жить в нем.
– Нет, нет. Мы, старики, много думаем о себе и мало о детях. Так уж у нас голова устроена, – не понимаем мы их стремлений. Но не понимать можно, а вот мешать не следует, – она незаметно отерла слезинку. – Да, не следует. Молодости нужен простор. Ее ведь не удержишь в душных комнатах. Это нам хорошо – тишина и покой. Всё больше к могиле приучает. А вам другое дело. Всё равно, что орла в курятник запереть. Поезжай. Я тебя благословлю. Только помни, как тебе будет свободно, сейчас наведывайся. Авось, вернешься вовремя… Глаза мне закроешь.
– Ну, вот. Что у тебя за мысли, мама?
– Нет, знаешь. Годы свое берут. Уж начались ревматизмы. На левом боку спать не могу, сердце болит. Посидишь с полчаса – встать трудно, в коленях резь. Ну и забывчива сделалась. Всё, что давно было, как на ладони, а вчерашнее из памяти вон. Пора! Ты знаешь, – наклонилась она к сыну. – У нас с падре Доменико одна и та же рука была. То есть линии совсем сходились…
– Ну?
– Как – «ну»? Ведь он умер… Значит, и мне скоро. Ладонь никогда не врет. Эти черточки на ней сам Бог провел… Понимаешь?
В постели он долго не спал. Окно оставалось открытым. Яркие крупные звезды светили ему. Он смотрел перед собою, но не их видел во мраке. Издали, из бесконечной дали светлые и радостные неслись к нему любимые образы, воплощавшие молодые мечты. Воздуху казалось мало, – дышать нечем, таким восторгом подымало грудь. Он сбросил одеяло. Прохлада широко струилась в его комнату, а ему было жарко. Откуда – то с середины озера доносилась чуть слышная песня. Запоздалый гребец, коротая время, возвращался в Торно или Блевио. Звуки и плакали, и радовались. Мрачная завеса, скрывавшая еще вчера всё перед глазами Этторе, сползала теперь, и он невольно повторял:
– Как хороша жизнь, какое счастье сознавать себя молодым, сильным, красивым, талантливым и, вместе с этим, носить в душе Бога!
И в который уже раз он сам себе страстно клялся: нигде и никогда не творить себе кумиров и перед жаждавшей покаянных рыданий массой не свидетельствовать ложно!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.