Электронная библиотека » Василий Немирович-Данченко » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 10 апреля 2023, 18:41


Автор книги: Василий Немирович-Данченко


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +
XLI

Молодой артист всё это время был в лихорадке ожидания.

Ему ненадолго вскружил голову громадный успех в Неаполе. Он понимал: в искусстве еще более, чем в жизни останавливаться на месте нельзя, надо идти вперед и вперед, иначе тебя отодвинут, и трудно будет завоевать старое место. Еще никогда он так много не работал – и больше всего, когда другим казалось, что он ничего не делает. В этом отношении все художники одинаковы. Когда писатель берется за перо, музыкант за смычек, живописец за кисть, артист выступает на сцене – главное уж сделано ранее. Наслоились известные впечатления, в стройную гармонию пришли мысли, образы расположились в цельные и реальные картины. Кажущийся непосвященному труд является только работою переписчика, передающего начисто то, что вчерне давно уж сложилось и готово.

Этторе Брешиани вставал рано. Он любил солнце, когда оно в розовом тумане величаво подымалось за горами Неаполитанского залива. Сидя у окна, над оживотворявшеюся морскою гладью, любуясь суетою пробудившегося города, ловя тысячи нарождающихся звуков, Этторе тоньше и яснее чувствовал. Этим утренним часам он был обязан лучшими моментами артистического торжества, настоящими победами художника, завоевывающего толпу, сначала ее изумляя, потом умиляя до глубины души. Так и сегодня. Он только что набросал несколько слов сестре Эмилии, прося ее рассказать матери его тайну, и, придвинув кресло к широко открытому простору Божьего мира, смотрел, как солнце щедро сыпало золото и розы на бесчисленные кровли большого города…

Весь мрачный, тяжелый подымался на самом краю этой картины Везувий. Дым из него стлался над морем лиловый, скаты намечивались темною синью, городки внизу тянулись длинным, непрерывающимся ожерельем. Этторе знал, что теперь его никто не потревожит – и в этой дивной декорации для себя одного мысленно играл будущую роль. Он помнил ее наизусть. «Мазаниэлло[87]87
  Мазаньелло, сокращение от Томазо Аньелло (1620–1647) – рыбак, вожак народного восстания в Неаполе в 1647 г.


[Закрыть]
» ему давно нравился и тянул к себе. Этот простодушный народный герой действовал именно среди кулис, выдвинутых перед ним природой и историей Неаполя. И Этторе, блуждая по ним рассеянным взглядом, думал, как Мазаниэлло, должен был расти, что чувствовать, к каким приемам привыкать в тесных улицах и на маленьких и людных площадях Партенопеи. Рядом с вечной красотою Божьего мира еще невыносимее казались муки, нищета, унижение черни, к которой он принадлежал каждою фиброй тела, каждою мыслью мозга… Каждым движением души! Разумеется, он был также картинен, криклив, восприимчив, подвижен, несколько театрален, как и всякий из этих popolano[88]88
  Простолюдин (ит.).


[Закрыть]
. Чтобы плебей ему верил, надо было ничем не отделяться от него. Несомненно, он носил те же лохмотья, а никак не рядился в балетного пейзана[89]89
  Галлицизм: крестьянин, сельский житель.


[Закрыть]
, к чему приучили публику все исполнители этой роли. Герой в нем должен выразиться потом, когда он почувствует, что толпа за ним и, – как скрипка в руках хорошего музыканта, послушное его орудие… Роль уже давалась молодому актеру. Образ любимца неаполитанской «сволочи», как называли ее попы и нобили, воплощался в живые краски, облекался телом, горел настоящим румянцем, как вдруг в дверь постучали.

– Кто там?

– Это я… Бепи! – и в комнату вошел прислуживавший ему театральный рассыльный.

– Что еще?

И Этторе, недовольный, привстал в кресле.

– Старый господин вас спрашивает.

– Скажи ему, что теперь я не принимаю.

– Нельзя, ему очень – очень надо. Он так взволнован. Едва поднялся на нашу лестницу. И потом у него толстая золотая цепь и перстни на руках. Как можно не принять. È un gran signore! Большая птица.

– Ну, проси!

И только что перед «большею птицей» отворилась дверь – как Этторе, побледнев, прирос к месту.

В ней – последний, кого бы он думал увидеть теперь – его отец.

Карло Брешиани был тоже бледен и задыхался. Бессонная ночь отразилась в его живых глазах утомлением и усталью. Они как будто погасли.

– Ты… не ожидал меня?

Этторе молчал.

Все его воспитание сказалось. Уж избалованный успехом и славою он терялся и робел перед отцом.

– Я… сам не думал…

Старик постоял, постоял… Опустил голову.

– Скверно, когда в сыне видишь судью… Вот что, Этторе…

Еще никогда для молодого человека голос его отца не звучал так задушевно и искренно. Этторе даже вздрогнул, слушая.

– Я не буду долго говорить… Прости меня… Я… я виноват перед тобою… Непоправимо виноват.

Голос у старика дрогнул… Он отвел глаза в сторону, чтобы сын не заметил его слез.

Этторе по сердцу ударило. Это – гордый, недоступный, старый отец! Что – то толкнуло сына к нему. Он хотел протянуть великому артисту объятия и вместо того опустился перед ним на колена.

– Встань… Встань, не тебе передо мною…

Карло Брешиани наклонился… Поднял сына, прижал его к груди, но только на мгновение; ему как будто стыдно стало, и он слегка оттолкнул его. Потом подошел к креслу…

– Я сяду. Я устал…

Он поставил большую с золотым набалдашником палку между ногами и оперся на нее ладонями. Видимо – слабел с каждою минутой… О, как эта палка была знакома Этторе. Ночью дома он вздрагивал когда, издали слышал ее резкий и решительный стук в плиты каменного пола…

– Я вчера был в театре…

– Ты, отец?! В «Семействе Леркари»?

– Да! Незамеченный никем – в ложе… Нужно привыкать не обращать на себя внимания! – грустно усмехнулся он…

– Ну… И…

Этторе так ждал приговора отца, как никогда еще, даже в первый дебют, не трепетал перед решающим судом залы.

– Ну… И что же?

Отец вскинул на него глаза.

– Видишь ли… Я уж сказал… Очень виноват перед тобою… Ты – большая сила… Великий актер.

Сын опять опустился на колена и прижался губами к отцовской руке.

Сколько раз это хотелось сделать ему в детстве.

Карло Брешиани, уже не боясь быть театральным и повторить одну из своих сцен, положил руку ему на голову.

– Да ты можешь так постоять передо мною, – усмехнулся он. – Это своего рода посвящение в рыцари. И от меня принять его не стыдно. Я старый паладин и выиграл много сражений при свете рампы. Дай Бог и тебе того же… Только ты пойдешь дальше… Куда дальше! Можешь на этот раз верить моей искренности, – артист мог бы скрыть, что он думает, а перед тобою только отец. Я объявляю тебе мою последнюю волю: я оставляю театр…

– Ты? На самой вершине славы… Теперь, когда…

– Да, именно, теперь, когда… И лучше теперь, чем потом… Нужно уходить, пока полон сил. Нельзя переживать себя… И потом, видишь ли, – и он опять улыбнулся, нежно касаясь рукою лица Этторе, – мир слишком тесен для двух Брешиани… Слишком тесен… Довольно с него и одного: le roi est mort, vive le roi[90]90
  Король умер, да здравствует король! (фр.)


[Закрыть]
. Брешиани первый ушел, на сцене второй Брешиани.

Кто – то сказал, династия… Да, действительно, династия, и помогущественнее любой королевской.

– Отец, отец, зачем, это! – искренно вырвалось у сына. – Зачем? Как бы хорошо было, если бы мы играли вместе. Возьми вчерашнее «Семейство Леркари»: что бы это было, если бы ты играл старого дожа, а я твоего сына!

– Нет, Этторе, не надо… Не надо.

– Подумай, ведь публика…

– Нет, нет, не соблазняй меня. Ты еще молод и чист, не знаешь, что такое сердце актера. Великого или малого – всё равно. Это гнездо зависти. Теперь я люблю тебя, ставлю выше себя. Но не прощу тебе успеха, не прощу лишнего аплодисмента, лишнего вызова. Нет, оставь… И не убеждай… Одно – ты это должен исполнить, слышишь – Брешиани не может умереть для сцены. Моини – брось. С сегодняшнего дня ты назовешься настоящим именем, и… и я буду в театре, чтобы… фу, проклятая привычка – сейчас же на ум из старой роли:

 
Своим благословленьем
О, сын успех твой освятить!
 

И он опять засмеялся – хоть ему плакать хотелось перед этим молодым и счастливым соперником, теперь залитым светом солнца, уже поднявшегося из – за Авеллино и Нолы. Старик оставался в тени – так и следовало от сих пор. И еще раз в его памяти мелькнуло грустное лицо когда то крупного трагика из ложи смотревшего на успех других…

XLII

Вечерние газеты по всему Неаполю разнесли весть, от которой чуть не весь город поднялся на ноги.

Моини, – никто иной как Этторе Брешиани, «сын великого Карло Брешиани, и сам уже почти великий». Театралы кинулись к Сан – Карло и на афишах прочли: «Ettore Bresciani (Moini)». Значит – правда! Объявили и другую новость, которая потрясла любителей сцены. Старый Брешиани будет сегодня на представлении. Места брались чуть не с бою. За полчаса до начала спектакля всё было полно. Редко Неаполь видел такой парад в ложах.

Всё лучшее явилось сюда. Это был праздник искусства. Точно совершались торжественные народные похороны одного великого человека и славилось рождение, или, еще лучше, совершеннолетие другого… Львиную голову старика, такого гордого, красивого и величавого, каким он еще ни разу не был, сейчас же заметили в ложе направо. Послышалось разом – «evviva[91]91
  Ура!


[Закрыть]
Carlo Bresciani!» – точно вся эта зала обратилась в одну грудь, и она, не жалея силы, крикнула чудное, одухотворяющееся итальянское приветствие…

Но когда кончился первый акт и на вызовы восторженных людей вышли и отец и сын, оба, – в публике началось что – то невообразимое. Люди плакали! От самого сердца в разноголосицу посылали приветы, и, подхваченный этим ураганом искреннего чувства, старик несся точно в воздушных волнах к самому поднебесью святой и чистой радости. Заметили, что, выходя, он выдвигал сына вперед, точно рекомендуя и поручая его народу. Каждому в этой зале казалось, что он пережил необыкновенно счастливое событие… И никому не приходило в голову, что Карло Брешиани умирал, для того, чтобы отныне здравствовал Этторе. Он не должен был иметь соперников, – и старик добровольно хоронил себя, избавляя сына от главного из них…

XLIII

Через два месяца Италия была потрясена другою вестью.

Близ Комо, в своей вилле старый Брешиани умер.

Великий актер не мог пережить добровольную отставку. Жизнь для него была сценой, и он, действительно, сошел с нее…

Это случилось вечером.

Солнце садилось… Тьма подходила таинственная, печальная.

На террасе собралась вся семья. Этторе кончил уже в Риме гастроли и приехал сюда. Отец его был возбужденнее, чем ког д а – н и б у д ь…

Вдруг он спросил:

– Что это? Почему так темно?

– Ночь наступает, батюшка…

– Да ведь небо было чисто.

– Оно и сейчас чисто.

– Где же звезды?

– Вон они… Горят, как никогда…

Отец откинулся, широко глядя перед собою незрячими глазами. Тени бежали по его лицу. Неуловимые, странные… Вдруг он положил на плечо Этторе тяжелую руку и выпрямился во весь свой большой рост.

– Что с тобой, Карло! – крикнула жена, бросаясь к нему.

Он отвел ее другою рукой.

– Занавес! Слышите, – занавес… дорогу!

И рухнул вперед, лицом вниз.

Какой занавес приподнялся перед его просветлевшею, наконец, душою?

Воскресшая песня

Калабрийское предание

Помолитесь за королевского певца (имя стерто). Пробыв заключенным в подземной тюрьме пять лет, он был найден в день освобождения мертвым с улыбкою на лице, ибо Господь посещал узника в его заключении.

Надпись на плите старой могилы (в замке короля Poжepa в Калабрии), открытой в бытность там автора.

I. В подземелье

Он хорошо помнил минуту, когда его привели сюда. В безрассветном мраке, охватившем его с тех пор, смутно сливались дни, недели, месяцы и годы, и только она одна, эта минута, ясно представлялась ему.

Он не забыл мощеного двора старого замка, в то утро облитого солнечным светом; не забыл и бездонной глубины синего неба, веявшего благоговейною тишиною, и узловатых деревьев с красными, словно пылавшими, цветами. В нем до сих пор живо ощущение их аромата, когда они осыпали своими нежными лепестками его, окруженного сумрачною и молчаливою стражей…

Еще и теперь ему слышится, как гулко отдавались шаги провожавших его солдат на каменных плитах лестниц, как бесконечны были темные переходы, по которым его вели…

И в самом последнем переходе он помнит – светлое пятно впереди. Там, в каменном теле серого утеса, было пробито отверстие наружу… Дойдя до него, он остановился. Замерла на месте и стража, точно понимая, что он прощался со всем, – со светом, с свободой, с небом, с жизнью и песней, песней, для которой до сих пор он только и дышал.

Сюда врывалось свежее, бодрящее дыхание моря. Оно шевелило его волоса, обдавало прохладой его побледневшее лицо. Он жадно смотрел вдаль. Над синим простором голубела безоблачная высь. Какая – то птица черною точкою мерещилась в ней – вольная, мерившая бесконечность сильными взмахами своих крыльев…

Внизу точно едва заметные черты бороздили море, легкая зыбь бежала по нем. Поэту чудилось, что он слышит гул медлительно набегавшего прибоя, ворчание волн, колыхавшихся в глубоких выбоинах изорванного берега, шорох пены по засыпанным мелкими ракушками отмелям, этой белой пены, которою еще недавно он так любовался, когда она, словно причудливые кружева, развертывалась и расстилалась по ним… Вон – под белыми парусами показался корабль вдалеке… Словно подняв свое крыло, плыла там чайка.

– Пора! – и воин, весь закованный в сталь, положил ему на плечо свою руку.

Он помнил, хорошо помнил эти последние мгновения… В отдушине старого утеса, у самого лица его, колыхался какой – то розовый цветок; капли долетавшего сюда дождя питали его; солнце косыми лучами румянило его зубчатые лепестки… Поэт протянул уже руку к нему, чтобы сорвать и унести с собою это последнее воспоминание жизни. Но ему страшно стало, страшно за эту былинку, погрузить ее вместе с собою в вечный, душный, беззвучный мрак его кельи…

У самых дверей старый и сумрачный солдат, потупясь и уже не скрывая своего волнения, прерывающимся голосом сказал ему:

– Прости меня, но мне приказано взять твою лютню.

Лучше бы у него отняли душу. Он шел с нею в свое заточение, прижимая ее к сердцу, как единственного друга, еще остававшегося ему. Он думал, что робкие напевы ее струн смягчат для него горечь одиночества. Он, было, поднял на солдата умоляющий взгляд своих печальных глаз, да вспомнил, что тот привык только повиноваться, и… одним ударом о камень темного перехода разбил своего певучего спутника… Треснули стенки лютни; с последним музыкальным стоном дрогнули и умерли ее струны… Собрав осколки, он отдал их, и точно, что – то вместе с ними оборвалось в его сердце, оборвалось и болит до сих пор, хотя прошли уже с той минуты долгие, долгие годы…

Тяжело на своих ржавых петлях отворилась дверь. Кто – то зажег факел; в красном круге его отсвета определились темные, влажные ступени… всё темнее и темнее, до тех, которые и вовсе пропадали в глубине… Там, внизу примерещился смутный силуэт круглой и толстой колонны, подпиравшей своды, гранитными массами висевшей над черною тюрьмою. Он покорно стал сходить, и багровый круг от факела двигался перед ними, вызывая из мрака то черные и влажные стены, словно медлительно точившие слезы, то растрескавшиеся плиты, выстилавшие пол, то серую колонну, по которой ползли едва заметные капли. Наконец, круг этот охватил каменную скамью у стены.

– Я факел оставлю! – проговорил старый воин. – Прощай.

И он воткнул его в железное кольцо, торчавшее в колонне…

Заключенный обернулся… Он видел, как они поднимались отсюда вверх по влажным ступеням, звеня латами и мечами, как вверху, болезненно проскрипев, отворилась дверь, как скудный свет через множество переходов ворвался в темницу, заставив на минуту побледнеть красное пламя факела. Там, в полосе этого света, по очереди мелькали силуэты уходивших солдат. Один, другой, третий… Последний обернулся к нему, но тотчас же послышался опять словно жалующийся стон ржавых петель, и день погас, погас для него навсегда…

Он бессильно упал на свою скамью и прижался горевшим лицом к ее холодному камню, словно у нее одной искал и просил сострадания. Она одна оставалась ему в целом мире…

Он знал, что там, наверху, суровый властелин не ведает прощения. Слишком громка была негодующая песня молодого поэта; слишком чутко прислушивались к ней замученные вассалы в той жалкой и бедной деревеньке, на которую этот величавый замок вечно бросал свою густую тень. Певец давно уже видел, как грозно хмурились брови его повелителя, когда вместо того, чтобы славить его боевые подвиги, он, полный тоски и муки, призывал милосердие к тем, кто томится в подземных склепах этой скалы, славил святость страдания.

Сегодня утром еще в большой зале старого замка, вспомнив о вчерашнем набеге на эту деревню, певец опять почувствовал в своей груди пламень. Он схватил свою лютню и, когда монах окончил льстивую речь, поэт спел песню, в каждом звуке которой носилось вечное осуждение. Он помнит, как закончил ее:

 
Слава тем, кто потрудился
Над кормилицей – землей,
Кто не трутнем в мир родился,
A работником – пчелой…
Честный труд дает народу,
Вместе с жатвой полевой,
Смелость, силу и свободу,
Мир в дому, в душе – покой…
He кичись, король великий;
Целый ад не смоет вновь
Пролитую в злобе дикой
На полях родимых кровь.
Пусть, пока угодно Богу,
Терпит всё земля твоя.
Тучи ходят понемногу,
В недрах молнии тая.
Нравом лютый, сердцем твердый
Грозен был Сарданапал;
Но Господь взглянул, – и гордый,
Под серпом былинкой пал…
 

Кончив и взглянув на засверкавшие глаза своего повелителя, он понял, что ему уж нет спасения. Он вышел на минуту на солнце, на воздух, проститься с ними, и следом за поэтом уже двигалась послушная своему властелину стража.

II. Факел

Когда он очнулся, первое, что смутило его, – был факел. Красный свет, мало – помалу, отвоевывал у душного мрака темницы ее углы. Он, как живой, шевелился в них, то заглядывая в щели, где тихо падали на камень холодные капли, просочившиеся сверху, то скользя своими багровыми полосами по изломам гранита, то расплываясь широкими кругами, когда пламя останавливалось недвижно. Узник со страхом смотрел на него. Он знал, что свет скоро сменится безрассветною тьмою, и всеми силами своей души хотел продлить колеблющееся существование этого огня… Поэт не хотел даже осмотреть свою могилу, свой склеп, чтобы не всколыхнуть воздуха, чтобы не отнять у факела нескольких мгновений жизни. Он целые часы просидел так, глядя в его багровый язык, удлинявшийся в полную полосу дыма, терявшегося под тяжелыми сводами… Он был не один, пока этот факел горел в железном кольце старой колонны. Потухни он, – и здесь останется только узник, как грешный дух, заключенный неведомою силой в самое сердце скалы. И несчастный поэт зорко следил за вспышками красного пламени, с бьющимся до боли сердцем прислушивался к шипению смолы в нем, тревожно глядя на светлые круги вверху и внизу, – не умаляются ли они, не слабеют ли… Он считал мгновения одно за другим.

Сквозь этот томительный страх проникало еще одно чувство…

– За что? – сам про себя повторял он, – за что?

И вся его жизнь проходила перед ним, день за днем. Его учили служить правде, – и он служил ей… Его учили любить ближнего, как самого себя, – он возлюбил его еще больше. Его учили быть верным своему властелину, – и он ни разу не изменил ему. Напротив, он пел ему истину, ревнуя о его славе. Он хотел видеть его не только могущественным и грозным, но и любимым, благословляемым. Он знал, что извне, в темные залы старого замка, проникает только его песня, и он скорее бы умер, чем позволил хоть одному слову лжи и низкой лести вместе с нею, единственною вестницею правды, прозвучать под теми тяжелыми сводами.

Молчать, когда внизу курились деревни, подожженные злыми служителями господина; когда копыта их коней вытаптывали нивы смиренных поселян; когда дороги пустели и зарастали, ибо никому по ним не было прохода и проезда; когда торжествующее зло беспощадными волнами всё шире и шире разливалось кругом!

Бог вложил в него силу песен… В простоте души, поэт служил Ему, как умел…

– За что же, за что? – повторял он про себя, тоскливо глядя на ослабевавшее уже пламя.

Багровый язык опускался всё ниже; гуще становилась струйка курившегося от него дыма. Тяжелее сходила мгла, еще несколько, – и она задушит огонек, заставит навеки смежиться его воспаленное око. В углах уж царила тьма. Узнику было понятно: пламя умирало, сослужив ему свою последнюю службу. И никто еще с такою тоскою не наблюдал за угасавшею жизнью друга, как он следил за последними усилиями огня осветить тьму этого склепа. И когда факел, наконец, опустил свои веки, помертвевшее подземелье услышало рыдания узника.

Мрак неподвижный… Только закрывая глаза, певец видел еще какие – то светлые зигзаги и пятна. Когда он открывал их, казалось, что его отовсюду охватывало ужасное ничто…

III. Заживо схороненный

День шел за днем, недели за неделями, месяцы за месяцами.

Он не знал, когда отгорала вечерняя заря и загоралась утренняя. Бесконечно длилась несменявшаяся ночь.

Пока в ногах были силы, узник бродил ощупью по холодным плитам своей кельи, протягивая руки вперед. Потом он мог только делать несколько шагов за куском хлеба и кружкою воды, которую вдвигал к нему сторож в плотно запиравшееся всё остальное время слуховое окно толстой двери. Но день не светил в окно…

В первое время узник пробовал петь, кричал, когда отчаяние охватывало его, стонал, когда в костях от холода и сырости начинало мозжить, но потом молчание каменных громад, давивших его отовсюду, сделало для него ужасным его собственный голос.

И когда он замолк, на смену звукам действительным явились призрачные, чудившиеся ему порою…

Это не был шум от падения капель, просачивавшихся сквозь холодный гранит, – нет. Он отличал их, когда они падали на плиты. То, к чему прислушивался он, казалось, доносилось к нему из самых недр этой ужасной горы.

Звуки рождались и умирали, скоро уже не во сне, а наяву слышал он их… И не только их слышал узник… Он и видел многое, что до тех пор недоступно было его оку… В эту, целые годы длившуюся, ночь, часто, лежа с широко открытыми глазами, он замечал, как в окружавшей его тьме сгущалось что – то еще, более темное, мрачное, принимая вид какого – то громадного крыла. Крыло это, черное среди черной тьмы, начинало тихо веять. Кто – то будто носился в воздухе, и озноб пробегал по телу узника… Он не шептал уже, – губы его разучились шептать; он смутно припоминал молитвы, и очертания черного крыла делались тоньше и, наконец, пропадали в нем. И где – то далеко, далеко в вышине сначала не ясно, а потом всё светлее и светлее рождались какие – то чудные лучи, тоже складывавшиеся в ясные крылья, медленно трепетавшие и веявшие теплом и миром на его измученную душу…

Сторож, носивший ему хлеб и воду, подходил и удалялся безмолвно. Ни разу узник не слышал звука его голоса. Створка слухового окна отворялась и закрывалась тоже беззвучно. Точно этот служитель беспощадного феодала рождался из скалы и опять уходил в нее, когда в нем не было нужды.

Беспощадного!

Да, несчастный хорошо знал своего властелина, чтобы не надеяться ни на что… Он помнит, когда еще ребенком, бывало, он проходил мимо утеса, величавыми отвесами обрывавшегося на востоке в голубое море, мать его, указывая на серые массы дикого камня, говорила о черных склепах, выбитых в нем, куда входили многие, но откуда еще не возвращался никто. Страшно ли было властелину, что его послушные рабы узнают о тайнах этих могил, или просто, посылая туда несчастных, сам он забывал о них, а другие не смели ему напомнить; только в деревнях, внизу, лишь угадывали их участь, шепотом рассказывая о ней в долгие ночи, когда кругом шумела непогода, стучась в бедные стены жалких лачуг…

Певец с тихою грустью часто думал, что и о нем поселяне, знавшие и любившие своего заступника перед сильными, беседуют теперь у своих дымных очагов, что какая – нибудь бедная мать, проходя с сыном мимо скалы, указывает на нее своему ребенку и говорит:

– Там, в этом камне, томится теперь несчастный узник… Уже долгие годы никто не видел его…

– За что его посадили туда? – спрашивает мальчик.

– Он осмелился говорить о нас королю Рожеру!

И певцу чудились глядевшие сюда печальные глаза мальчика, как когда – то настойчиво и пристально и сам он всматривался в эти отвесы, точно предчувствуя свою участь…

И недели проходили за неделями, годы – за годами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации