Текст книги "Близнецы святого Николая"
Автор книги: Василий Немирович-Данченко
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
XXVIII
На этот раз он укладывался быстро. Было воскресенье, четвертое октября. День удался такой, какие и в этом благословленном краю истинная редкость. На небе ни облачка. Горы млели и нежились в солнечном свете. Озеро не отводило от солнца молитвенного взгляда глубоких голубых глаз. Виллы, окутанные ревнивыми садами, улыбались из – за обнимавших их зеленых рук. И руки эти держали у мраморных колонн и стен полные пригоршни поздних роз. Тонкий и возбуждающий аромат olia fragrans[61]61
Османтус душистый, иначе Чайная, или Душистая олива.
[Закрыть] был разлит в воздухе. Фиалки лиловели по склонам. В оврагах и складках берега лежали сквозные синие тени.
Этторе Брешиани вдруг сделалось так жалко и этой виллы, и магнолий, и платанов вокруг нее! Когда он увидит еще роскошь чудесного сада, в тени которого он бегал ребенком? Ну, мать – он встретит во Флоренции, а начнется настоящее дело, едва ли на первых порах ему удастся урваться из далеких и чуждых ему городов сюда, в эту тишину и прохладу… Вон Блевио уселся на полугоре, над самым обрывом, цепко уселся – даже дома к домам лепятся, как улитки, гроздьями приросшие к камню. Всё это ему и близко, и дорого и прощался он с ними, как прощаются с друзьями, посылая им грустное addio[62]62
Ит.: прощай.
[Закрыть]. Как всё это не похоже на то, чего он ждал. Ему казалось, он задохнется от радости, оставляя отцовскую виллу, а вместо того сердце щемило и хотелось плакать.
Он вышел в Черноббио. Следовало пожать руку старику доктору и другу его матери. Тому на днях минуло восемьдесят три года, может быть, это свидание для них будет последним. От виллы было не более десяти минут до крошечного городка. Над ним звонили колокола и с высокой сквозной башни их торжественный благовест несся по озеру на ту сторону, откуда ему отвечали тем же белые и тонкие колокольни Торно и Блевио. Наивные домики Черноббио украсились, как могли. Пестрели коврами, гирляндами зелени. Вон окно бедной старухи Валерии, – у нее нечего было вывесить, а отстать от соседей казалось неприлично. Она закинула за окно голубую ветхую юбку, как и она помнившую лучшие дни, украсила ее желтыми чулками, а надо всем поставила единственное сокровище ее убогого угла – гипсовую Мадонну. Но солнце благосклонно к бедным, и небо на этот раз облило таким светом «лепту вдовицы», кинуло на нее такие оттенки, что Этторе невольно залюбовался…
Повернув в главную улицу – он принужден был приостановиться, прижаться к стене и снять шляпу. Подходила процессия – простая и искренняя, как и весь этот крохотный уголок, звонивший теперь на всё Комское озеро. Впереди, облачившись в белое и перепоясав себя красным шарфом, необыкновенно важно шествовал факино из отеля «Вилла д’Есте» с хоругвью Богородицы в руках. Хоть сейчас пиши с него Кориолана! На нем не обсох еще пот. Целое утро таскал сундуки англичан – путешественников по мраморным ступеням великолепной гостиницы, но сейчас, сию минуту, во главе шествия он был преисполнен такого достоинства, что сограждане кричали ему навстречу: «Ессо il nostro Рере! Che bella fgi ura!»[63]63
Вот наш Пепе! Какая красивая фигура! (ит.)
[Закрыть]
За ним следовали местные девушки. Сверх платьев они накинули белую кисею, свидетельствовавшую о чистоте их души и тела. Между ними, тоже под белым покрывалом, ковыляла старуха – горбунья. Она осталась девицей и всякий раз неотступно принимала участие в таких процессиях между подростками и молоденькими красавицами. Этторе улыбнулся было над гордым видом, с каким шла бедная калека, и вдруг поймал себя на этом и покраснел. В самом деле, как был бы бесчеловечен, подобный смех. Человек непременно чем – нибудь да должен гордиться. Иначе ему тошно и невыносимо жить на свете. В чем – нибудь у него да должно хоть иногда сказаться преимущество над другими, иначе он будет чувствовать себя и слишком внизу, слишком подавленным и угнетенным. И, взглянув второй раз на уродца с седыми волосами, Этторе понял, как она радуется, что до семидесяти лет осталась, – может быть и поневоле, это всё равно, – девушкой. Сколько счастья ей доставляет такая мысль в яркий и солнечный день перед благоговейно обнажившей голову толпою и какой свет эта радость бросит на весь ее остальной год. Благодаря четвертому октября и ее появлению в белой кисее между подростками, сиявшими молодостью и здоровьем, она могла дожить до сегодня, не считая себя уже слишком несчастной, заброшенной и униженной.
Девушки пели, и в их хоре Этторе отличил и горбуньино «Ave, Maria, piena di grazia…»[64]64
«Радуйся, Мария, благодати полная» (ит.).
[Закрыть]. За ними следовали с бедными реликвиями деревенской церкви вдовы в черном, местные конгрегации (и здесь были такие!) в белых сутанах и разноцветных шарфах. Привыкшая к муниципальной жизни Италия вся сплочивается в цехи, общины, клубы. Тут никто не борется и не завоевывает себе жизнь в одиночку, поэтому и в скромном, крохотном Черноббио оказались десятки таких, все со своими знаменами, непременно яркими, непременно расшитыми золотом и с девизами, каких бы не постыдилась, пожалуй, любая могущественная монархия!
За корпорациями, гремя тимпанами и кимвалами, шествовала «banda municipale» – местный оркестр, в столь ослепительных доломанах и украшенный такими пестрыми перьями, что можно было вообразить себя на выставке птицеводства. Банда играла королевский марш, заменяющий гимн и обыкновенно исполняемый в торжественных случаях. Позади, стараясь по возможности быть величественным, едва – едва передвигал ноги старый священник в нарядном облачении, с мальчиками, которым, за спитою пришпилили петушьи хвосты, в виде вееров, изобразив херувимов. Они, взявшись за концы священнических риз, несли их, оттопырив насколько хватало. Издали скромный попик, таким образом, был похож на индюка, расфуфырившего крылья.
Мальчики – херувимы были необыкновенно горды. Еще бы, это лучшие ученики местной школы и вправо поддерживать ризы своего «падре» являло для них единственное преимущество перед всеми товарищами… За ними понурясь ползли Мафусаилы и Энохи общины хотя и в оборванных, но красных с белым накидках. Всё это было мало, ветхо, наивно и тем большее впечатление производило необычайною серьезностью и благоговением толпы, склонявшей по пути процессии колена. Увидев Этторе, попик улыбнулся ему одними глазами. Еще бы! Он учил его в детстве, и, когда тот, в качестве инженера, выстроил первый мост, сельский священник необыкновенно возгордился. А как в «Il Secolo» напечатали портрет молодого Брешиани – капеллан купил себе двадцать пять экземпляров газеты и одну из стен рабочей комнаты оклеил ими.
Молодой человек нашел доктора в его крошечном садике.
– Слышал, слышал. Ты уезжаешь?
– Да… Зашел пожать вам руку.
– То есть проститься навсегда. Вернешься, зайди на мою могилу… Под большим кипарисом, знаешь?
– Ну, вот… Рано…
– Нет, пора, мой мальчик… Это вам жить, а нам давно уже режиссер сверху кричит: занавес! Кипарис великолепно разросся… Тихо там… В ногах – азалии. Весною будет отлично. А тебя на простор тянет, да?
– Нельзя терять времени. Теперь каждый день дорог.
– Пожалуй! Это только мне всё равно. Попытай, попытай счастья. У молодых особое понятие о нем. Они ищут бури. Померяться с ней хотят… И был такой же. В сорок восьмом на стенах Рима дрался. С Гарибальди в Америку бегал. Потом Италию делал. Я ведь один из «тысячи»[65]65
Экспедиция «Тысячи» – добровольческое войско Гарибальди, сокрушившее в 1860 г. правление Бурбонов на Итальянском Юге и по сути создавшее объединенную Италию. Предыдущее революционное предприятие Гарибальди, Римская республика 1848 г., закончилось поражением.
[Закрыть]. Ну, а как состарился – понял, в чем настоящее счастье.
– В чем?
– Не то слово привел. Счастья нет. Оно призрак. Только издали дразнит. Схватил руками – и ничего. Не то слово! Благополучие, вот настоящее… В чем это благополучие? Вот в моем белом домике, в свете солнца на его стене. В поздних розах. Сядешь тут, вот, в тени старого платана… Он ведь, мой мальчик, старше моего прадеда, если бы тому довелось дожить до сих пор! Сядешь и смотришь. Видишь, как радостно дрожат от легкого ветерка молодые листья, как на этой белой стене хороши розы… Белые на белой… A вглядись – в их белизне капелька живой крови! Она чуть – чуть подернула их румянцем. Нежным – нежным. Точно старая эмаль. Ничего яркого. В мое время так по фарфору писали. Доживешь до моих лет и часами будешь смотреть, как бабочка трепещет, уцепившись за такую розу, как солнце отражается золотом сквозь мирты… И такой обнимет тебя покой, такая тишина! Лишь бы только побольше солнца было… Я, знаешь, лежал у себя больной. Открою, бывало, глаза и смотрю в окно. A из окна одни вершины платанов и за ними синие горы… И вот ведь так и чувствуешь, что ничего больше не надо. Решительно ничего! Я поработал, заплатил дань. Пять лет в австрийской тюрьме сидел. Фельдмаршал Радецкий[66]66
Йозеф Радецкий (1766–1858) – австрийский полководец и государственный деятель, из чешской дворянской семьи. Будучи вице – королем Ломбардо – Венецианского королевства, жестоко подавлял патриотические выступления итальянцев.
[Закрыть] меня к расстрелянию приговорил. Я имею право на этот отдых. Одно тебе скажу: нет ничего лучше Божьего мира и выше братства и любви между людьми. В молодости мы думали – всего слаще свобода. А теперь я так понимаю, будь братство и любовь – и свобода не нужна. К чему она – и без нее никто на тебя руки не подымет… Вон видишь… Посмотри – ка на гору, где лощинки…
– Вижу.
– Большой кипарис.
– Вижу.
– Именно под ним… Чудесное местечко… Сколько там солнца. Как – то я взобрался туда. Птиц, птиц! Звон от них в воздухе. Каждая по своему, а в общем, куда лучше нашей «banda municipale». Приходит ко мне падре и укоряет: «Стар ты, говорит, а в церковь к св. Франческо никогда не зайдешь». А я ему – я всегда в церкви! «В какой?» А вот! – показываю рукою кругом. Можешь ли ты создать храм, подобный этому? Подыми – ка колонны, как эти платаны, отделай их такой резьбой, как эти мимозы. Выведи своды вроде небесной лазури и зажги лампаду, в это солнце. Попробуй! В таком храме каждый цветок – кадило. Есть у тебя фимиам, равный моим розам? Ну – ка – поищи. Тут всякое дыхание – молитва. Мы им возносимся к вечным идеалам братства и любви. Мы ничего не просим у них. Здесь всё есть – умей понимать только. С тем и ушел от меня старик… Когда ты едешь?
– Завтра утром.
– Ну выплывай, выплывай на простор. Простор! Тебе свет кажется ужасно велик. А ведь он не больше нашего сада. Потому что он весь во мне. Умру я, и не будет для меня мира… По крайней мере, этого… Только я бы хотел умереть, знаешь, когда солнце садится. Я так и своей Мариетте приказал: придет мой час – вынеси меня сюда на воздух. Только чтобы именно на закате. Солнце уходит туда – назад. И предо мною всё будет гореть прощальным огнем… И вершины гор покраснеют в последний раз, и мои розы засветятся, как яхонты… И чтобы, понимаешь, с прощальным слабым, желтоватым лучом и для меня наступила вечная ночь. А ты иди и живи во всю. Помни, кто не жил – для того нет такого благополучия. Не бойся ошибаться. Не ошибешься – правды не найдешь. Дерзай на все… У тебя впереди еще много времени, расквасишь себе нос – заживет. Одно помни – никогда не говори: «не смею» и ни в чем не спрашивай позволения. Лишь бы в душе жили честь и любовь, а с ними ничто не страшно. Поцелуй мою морщинистую щеку и уходи. Мне мало осталось радости любоваться этими цветами и солнцем. Я тебе не могу отдать слишком много времени… Прощай, мой мальчик!
XXIX
В конце октября великий муж неожиданно оставил виллу.
Бедная жена его едва успела с ним проститься. Он не счел нужным сообщить ей, что переговоры с Россией у него возобновились опять. Ему предлагали турне, которое должно было начаться Одессой, продолжаться Харьковом, Киевом и закончиться Москвою. Карло Брешиани не хотелось ехать. Его утомляло наше отечество – но сезон был свободен, отдыхал он достаточно и скоро бездействие начало его томить, так что он даже придирался ко всем окружающим. Когда его агент сообщил ему о новых предложениях с севера – он отвечал: принимаю, и только вечером накануне отъезда, приказав лакею уложиться – объявил жене:
– Мы расстанемся теперь.
– Как? Разве ты едешь?
– Да… Завтра чуть свет. Ты еще будешь в постели.
– Как же это!? Куда? – растерялась она окончательно.
– На этот раз далеко. Через Венецию и Вену в Одессу. А там будет видно.
– Карло, в твои годы!?
Он засмеялся.
– Я еще на тот свет не собираюсь. Брешиани сойдет со сцены только тогда, когда найдется новый Брешиани. Пока у меня нет соперников. На пятнадцать лет меня хватит. Да и во всяком случае, таким, как я, надо умирать на подмостках, при свете рампы. Это то же, что для полководца боевое поле. Переживать себя не следует… Тебе сын не писал ничего?
– Я имею от него сведения чрез Эмилию.
– Ты и сама к ней поезжай. Охота тебе здесь оставаться одной.
– Да, разумеется.
И только. Уходя к себе наверх, он так же, как и всегда, пожал ей руку. Старуху так было и толкнуло к нему, но она во время удержалась. Гениальный супруг ее только бы удивился, или еще хуже, ответил ей шуткой: «Мы – де слишком стары – я для Ромео, ты для Джулиетты. Под гримом – пожалуй, но без него – нет, не годимся».
В спальной он собрал кое – какие нужные ему бумаги. Чемодан был уже уложен. Большим багажом и его отправкою заведовал секретарь, пребывавший для сего в Милане. Значит ему не о чем было заботиться больше. Он заснул спокойно и ровно, как всегда. Солнце еще не поднялось настолько, чтобы ярко осветить вершины заозерных гор – как к нему в дверь постучали. Старик проснулся, взглянул на часы и быстро оделся.
– Пора? – отворил он дверь. – Экипаж готов?
– Да.
– Выноси чемодан.
– Ты не напьешься кофе? – Показалась в дверях его жена.
– Напрасно ты вставала. В Милане мне ждать целый час. Успею там.
Всё было покрыто утренним туманом. Он пеленою лежал на озере. Деревья курились. Влажные цветы пока не раскрывали лепестков… В горах по ущельям и лощинам лежали тучи… Одна поползла медленно – медленно, затянула Блевио и замерла. В Черноббио еще спали. На улицах ни души… Сонно по дороге смотрели виллы – точно сквозь густые вуали. Их ставни были заперты. Из долины Киассо повеяло холодом. Там туман струился, как влага, и в нем едва намечивались вершины деревьев, хотя даль уже была чуть тронута солнцем. Дома в низинах, где мгла была гуще, казались озябшими. Кони, желая согреться, бежали шибко, хотя кучер и не понукал их, только и думая о том, как бы ему поплотнее закутаться в плащ. Скоро колеса миновали Тавернолу и Ольмо с их бананами, камелиями, бамбуками и магнолиями, с водопадами гелиотропов, струившимися со стен богачей, – и экипаж застучал по мостовой Комо…
– Как раз вовремя! – встретил его на станции секретарь, уж прибывший сюда из Милана.
– Билеты взяты?
– Да. Все. Вот они – до Вены.
– Багаж?
– Сдан, пойдет с нами… Биаджиоли доставил новые парики, вышли великолепно. Моргана для «Макбета» сделал такую кольчугу, как ему еще ни разу не удавалось. Винченцо ди Кастро – приготовил рисунки новых костюмов для «Спартака» и «Аннибала». Весь падуанский университет перерыл.
– Хорошо выполнил их Моргана?
– Профессор в восторге…
Но, сев в вагон, Карло Брешиани уже не слышал, что ему тот рассказывал. Зачем ему знать, люди ему служили надежные. Слишком много получали, чтобы быть иными. Всё, разумеется, будет, как следует, и ему не надо входить в мелочи. Тем более, раз началось дело – голова его опять заработала над теми или другими типами, которые ему придется создавать. Хотя когда – то он сам смеялся над этим, повторяя свое любимое выражение: «Парики новые, а роли старые!» И ни разу за это время у него даже и не мелькнуло воспоминание о сыне. Где он и что с ним – не всё ли равно? Он тоже «надёжен» и делает свое… Между ними мало общего, и ежели они даже и вовсе не встретятся – неважно! Это дело жены – пусть она о нем и заботится.
XXX
Туман, туман и туман.
Карло Брешиани всегда приезжал в Россию осенью, и ему казалось, что он с головою погружается в чудовищную бездну, переполненную мглою. Мгла окутывала поезд, в котором он несся по необозримому простору, мгла тяжелым игом лежала над ознобленнными городами, где он останавливался. Мгла смотрела ему в окна, когда он просыпался утром. Мгла покрывала его платье, лицо и руки влагою, когда он ночью возвращался домой. Тусклыми желтыми пятнами расплывались в ней огни фонарей. Днем дома и улицы казались намеченными карандашом и растертыми неопытною рукою. Всё теряло определенность, казалось смутным, неясным… Очертания сливались с бесконечностью, часы растягивались в вечность… Невольно являлось общее впечатление чего – то необъятного, но серого, слепого, бесформенного. Чудовищный хаос, и в нем начинающаяся жизнь складывается еще призраками, фантомами…
Отовсюду на чуждого человека веяло скукою – и только дома, закутавшись у горячо нагретой печи, Карло Брешиани отогревался. Его труппа, особенно женщины – мечтали о солнце, как о празднике. «Великий муж» оказывался даже выше этого. Он говорил: «Солнце должно быть у каждого в душе», и успокаивался. Со стороны ему казалась «публика» – ведь он только по ней мог знакомиться с непонятным ему краем – принадлежащею к совсем иному миру. То она погружена в оцепенение, замкнута, хмура, то выходит из этого состояния, для таких порывов, которые утомляют и часто доводят его до озлобления. Кончался спектакль, и вдруг растрепанные бабы и осатанелые молодцы кидались к самому оркестру и точно делали нечто важное и необходимое – орали, орали и орали. Орали охрипшими голосами. Случалось даже, не глядя на сцену и оборачиваясь к уже пустеющему партеру. Иные выполняли это зажмурясь и как – то глупо приседая, будто выдавливали из себя дикие и неприятные звуки. Третьи бесновались – лезли на барьер, продирались к рампе, зачем – то махали шапками, не было шапок – руками. Те, которым не удавалось добраться в партер – врывались в чужие ложи и оттуда проделывали всё тот же шабаш. Стоя за кулисами – Брешиани никогда не выходил сразу, – он наблюдал за этими лицами, и ему вспоминалась пляска дервишей – крикунов в Константинополе…
Если его игра приводила в пафос, давала мгновения чистого и благородного наслаждения – разве они могли выражаться так? Подъем нервов предполагал некоторое утомление, а тут начиналась шальная вальпургиева ночь. Если бы он был знаком с нашими сектами, сказал бы – хлыстовщина. Чудилось, что этим людям надо зачем – то одурманить, закружить, заорать себя. Им почему – то необходимо забыться, подавить в душе что – то властное, сильное. Потом вытирая лбы и шатаясь они отходили прочь с остеклевшими или налитыми кровью глазами.
Брешиани выходил на вызовы – сам теряя память, сколько раз это было… Десятый, пятнадцатый, двадцатый – а растрепанные бабы и озверевшие молодцы всё продолжали дико выкрикивать его имя, неистово хлопать и стучать ногами… Как у них ладони не обратятся в подушки! – злился утомленный артист и, наконец, решительно запирался в уборной… Выходил режиссер, ясно и толково объявлял: «Карло Брешиани уехал домой!», но «дервиши – крикуны» всё продолжали и продолжали.
Тушили огни. Гасли свечи в коридорах – в залу входили лакеи и полиция, и только тогда шабаш оканчивался здесь, чтобы начаться на улице, у театрального подъезда… Карло Брешиани в свое время в Америке для рекламы нанимал, бывало, рабов – негров, которые отпрягали лошадей от его экипажа и торжественно везли его домой через весь город, но он глазам не верил, видя, что то же самое проделывают люди, по – видимому, образованные, интеллигентные, и притом свободные – не невольники – не дети и отцы невольников! Сначала ему казалось, что это режиссер поденно, или, лучше сказать, понощно законтрактовывает уличную рвань, создавая таким образом артисту потрясающие успехи. Он спросил. Тот только удивился.
– Помилуйте. Да разве им можно платить? Они сами втридорога расходуют за места в театре. У нас всегда так. Вы бы послушали, что было, когда приезжала Элеонора Дузе.
– Чего же они это? – уж ничего не понял Брешиани.
– Так… жизнь слишком бледна, замкнута, ну и отводят душу.
Старый итальянец, долго живший в России, по – своему объяснял это.
– Видите ли, Россия – страна другая. У вас всякий поет, где ему угодно – на улице, в саду, на площади. Здесь – нужно же людям крикнуть. Ведь живые они. Ну, вот и пользуются театром. Тут никто помешать не может. Тебе тяжело. А вот Эрнесто Росси так любит подобные приемы. Он говорит, что только в России его ценят и понимают.
– Нет… Верно, кто – нибудь им платит за это.
Этот же старый итальянец, получавший периодические издания со всех концов своей родины, раз сообщил артисту, придя к нему в уборную.
– Ты слышал, что у тебя, Сальвини, и у Росси явился соперник?
– Где? Когда? Их много было. Они ведь все кандидаты в Росси, Сальвини и Брешиани. Сыграет в какой – нибудь Павии или Новаре и сам о себе шлет телеграммы.
– Нет, это не то. Я говорю о политических газетах, а не театральных. В южной Италии. Какой – то Моини… Пишут – молодой еще… Только выступил. Начал с Салерно, его немедленно пригласили в Неаполь… А сегодня «Don Marzio» сообщает, что он, Моини, подписал уже контракт в «Argentina» в Рим.
– Ого!
– Должно быть, стоит…
– Может быть… Только не думаю… Их сотни выступали. Метеором блеснет, а потом и потухнет. На подражании выезжают. Так ведь этого ненадолго хватит. Случалось и прежде. Орут, орут о таком «гении», а потом я или Росси приедем, сыграем, – ну и летит гений вверх ногами… Впрочем… Пора бы уж и явиться кому – нибудь, ведь наша сцена скоро осиротеет.
– Ну, вы оба еще долго проживете!
– Это неизвестно!
И Карло Брешиани, закутавшись по горло и усевшись в карету, даже забыл и фамилию внезапно вынырнувшего в Неаполе соперника.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.