Электронная библиотека » Василий Немирович-Данченко » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 10 апреля 2023, 18:41


Автор книги: Василий Немирович-Данченко


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +
XVII

Этторе в Комо, разумеется, никто не встретил, да и вся его поездка домой ничем не напоминала триумфиального возвращения в свою виллу его великого родителя. Мать послала бы экипаж, пожалуй, и сама бы выехала к нему, но она боялась мужа, угадывала гнев, кипевший в его душе против сына, и могла бы повредить ему.

Нельзя сказать, чтобы и молодой артист ехал в очень мирном настроении. В нем, чем дольше он оставался один, всё больше и больше подымалось негодование. Он глубоко и больно сознавал оскорбление, нанесенное ему. До сих пор отца он просто считал чужим человеком, но не ждал от него такой несправедливости. Он никогда не рассчитывал на поддержку гениального Карло Брешиани. Он знал эту суровую душу, которой не было равной в мире. Но он думал, что отец просто не заметит его отсутствия, даже не спросит о нем, а если и узнает, где он, так примет это, как нечто постороннее, совсем его не касающееся. Мало ли детей пробуют себя на поприще, где царствовали их отцы. Ну, не удастся, у него есть другое дело. И отцы, и дети быстро забывают это…

В самом деле, тот же Карло ни разу с высоты своего величия не снизошел к колыбели, в которой лежал когда – то маленький Этторе. Детьми, его и сестру прятали, когда он приезжал домой, чтобы смех или песня ребенка не нарушили благоговейного и мистического безмолвия, окружавшего общего идола. Встречаясь с ним случайно, дети бледнели и терялись. Раз как – то, тогда еще шестилетний, Этторе разбежался было к отцу, но вдруг остановился, как вкопанный, у самых его колен – такой холодный и удивленный взгляд встретил его детский порыв. После того он уже не пытался приласкаться к этому большому и мрачному человеку с седою гривою волос на голове и страшными, словно пронизывающими глазами.

А между тем, только захоти великий Карло, так это маленькое сердечко приросло бы к нему, как раковина к скале. И как мало нужно было для этого: шевельнуть пальцем только. Ведь мальчик уже в школе гордился им, как Богом. Он весь горел любовью к нему, к человеку, перед которым преклонялся мир. Отец мог относиться к нему, как хочет, но ведь это его отец, и Этторе носит его имя – славное имя. В этой любви было слишком много обожания, удивления, благоговейного удивления ученика к своему учителю. Но ведь отцу достаточно было бы одного жеста, одного звука из тех, которые он так щедро бросал толпе. И какой – чужой, ничем с ним несвязанной! Чувство ребенка разгорелось бы ярким пожаром и сожгло все мрачные воспоминания прошлого. Равнодушная ласка мимоходом, слово заботливости! Робкая душа не могла требовать многого, – она бы, как послушная струна эоловой арфы, отозвалась на незаметное дуновение пробудившейся любви.

И как страстно мечтал он об этом! В засуху поля не так жаждут благотворного дождя. Если бы отец хоть раз уловил взгляд, которым следим за ним, когда великий Карло Брешиани бывал дома и не видел сидящего в стороне сына. Казалось, всеми силами души, Этторе без слов говорил ему: отзовись же, отомкни мне свое сердце! Раз ночью что – то приподняло мальчика с постели. Он босиком в одной рубашонке встал, на цыпочках прокрался в коридор, по мраморному полу которого широко разливался серебряный свет месяца. Резко и черно перед ребенком бежала его тень, всё удлиняясь и удлиняясь к лестнице. На ее ступенях она ломалась, перед окном исчезла и выросла уже позади. Сердце стучало в маленькой груди. Всего так и охватывало ознобом, хотя ночь была тиха и тепла. Громадная магнолия перед окном точно грозила. Большие белые цветы ее казались чьими – то головками, которые раздвинув густую и твердую зелень, с ужасом смотрели на Этторе.

Он повернул в следующий коридор. Сюда выходила спальня его отца. Прислушался… Дверь была полуотворена… Щель эта светилась. Луна затопляла всю комнату… Боком, боком прокрался туда мальчик. Ему казалось, что весь мир слышит, как бьется его сердце: так и стучит, так и стучит в свою клетку… Как отец не проснулся от этого стука! Ребенок даже схватился за грудь рукою. Он так и врос в землю около. Смотрит. Вон эта большая характерная голова с массою волос. Он до сих пор помнит, как она тогда резко и красиво выделялась на постели. Мощные руки… Сильная из – под расстегнутой рубашки грудь… Так бы и припал рыдая к этой руке, ни разу не поднявшейся над ним для ласки! Что бы он, ребенок, сделал, если бы отец проснулся. Может быть, опрометью кинулся бы прочь… А может быть, действительно заплакал и спрятал бы свою головку на его груди…

Но отец не шелохнулся. Так же ровно и спокойно дышал, а страх всё больше и больше прокрадывался в душу Этторе. «Что я делаю? Если он подымется и крикнет на весь дом?» Слепой безотчетный ужас двигал его всё ближе и ближе к дверям, из дверей в коридор, из коридора на лестницу. С лестницы наверх, в свою комнату. Только там, завернувшись с головою в одеяло, мальчик проплакал всю остальную ночь. Этими слезами, больными, нежными, он прощался со всякою надеждою когда – либо обратить отцовское сердце к себе. Он не проклинал, – в детской душе не было места осуждению. Ему безотчетно было жаль себя, и после того он уже весь прирос к матери.

Казалось, она одна была у него на свете. И теперь Бог знает, чего бы он не сделал для ее спокойствия. То, что он бросил сцену и вернулся – было ничто. Она могла пожелать от него гораздо большего, и он бы не поколебался исполнить это. Долгие годы потом, слушая как говорят о его отце, он чувствовал холод в душе, хотя и гордился. Всякий раз, даже встречая его имя в газетном отчете, он опять переживал ту минуту в большой, залитой лунным светом спальне. Сердце у него начинало биться, как испуганная птица в тесной клетке, а от босых ног к груди подымалось что – то, заставлявшее дрожать его худенькое, плохо тогда развивавшееся тельце. И он видел перед собой на большой белой подушке резкие и мрачные черты оригинальной головы Карло Брешиани с сомкнутыми веками. Казалось, достаточно было этим векам подняться и из – под них сверкнуть грозному и остуживающему взгляду, чтобы последняя искра жизни замерла в душе мальчика. Это ощущение так и осталось преобладающим на всю его молодость. Он никак не мог разделаться с ним и подавить его другими.

XVIII

Какие на него права у этого человека?

Он вырос вне его ласки и заботы. И теперь отец, не зная, что его сын представляет собою, отрывает его от любимого дела. Так представилось что – то, может быть, осведомился о нем в дурную минуту, и Этторе должен бросить всё и ехать назад. Бросить всё после такого начала, когда ему, наконец, попала в руки роль, на которой он мог бы сделать себе имя! О, разумеется, не будь матери – он бы швырнул письмо знаменитого артиста в сторону и забыл о том, что гениальный старик связан с ним какими бы то ни было узами. Ведь не мечтает же Этторе быть наследником его богатства и имени. Богатство он сделает себе, если оно ему понадобится, а рядиться в чужую славу ему ни разу и в голову не приходило. Это он считает низостью. Напротив, именем отца он и не назовется на сцене. Зачем ему продолжать династию Брешиани, как выразился кто – то, когда он может создать свою. Да ведь для гения нет наследственности в этом отношении. И чем ближе домой, тем его негодование всё подымалось и подымалось, одурманивая его чадом, в котором он уже терял способность обсудить, что он будет делать завтра. Скверный извозчик из Комо еле – еле довез его до виллы. В кабинете у отца был еще огонь, но в этом настроении Этторе не хотел встречаться с стариком. На лестнице чьи – то руки горячо обняли его. Он узнал мать…

– Как я тебе благодарна, что ты приехал. Теперь у нас опять будет мир.

– А разве…

– «Он», – зашептала она, кивая на верх, – и рвет, и мечет. Только тогда и успокоился, когда я сказала, что ты разорвал контракт и возвращаешься… Хочешь есть? Там у тебя в комнате я поставила поднос.

– Напрасно, мама. Я не голоден.

– Ты очень мучился, мой бедный?

– Да! – просто ответил он. – Мне было трудно… Но я не знаю, чего бы я для тебя не сделал.

Опять худенькие руки трепетно обвились вокруг его шеи.

Старик слышал, что сын приехал, но не подал и виду, что знает об этом.

Утром он в свое время сошел к завтраку.

Этторе побледнел, увидев его, и встал.

– Здравствуй! – коротко встретил его отец, сел к столу, нервно сунул салфетку за воротник. – Садись… Ты знаешь, я терпеть не могу… показной и лицемерной почтительности.

– Этторе, вот стул рядом со мною! – вспыхнула его сестра.

Тот сел.

Завтракали молча. Карло замечал, что по лицу дочери проступают красные пятна. Видимое дело, и она негодовала. «Одна шайка! – думал он. – Еще бы, я ведь им должен казаться тираном. Ему помешал сделаться жалким закулисным бродягой по две лиры за выход, а ей – практиковаться впоследствии в дешевом сожалении об участи брата». Он постарался скорее окончить и, не ожидая сыра и фруктов, приказал:

– Кофе пришлите мне наверх! – и вышел.

Несколько секунд после него царствовало молчание.

– Нет, это невыносимо! – вспыхнула первая Эмилия.

Мать тихо взяла ее за руку.

– Мама, не мешай! Ты мученица, но не можешь требовать, чтобы мы не кричали, когда нам больно. Ведь ты посмотри на Этторе – точно отец с ним вчера только простился! Никакого внимания к нему. Знает, что тот бросил для него начатую карьеру, по первому требованию явился сюда, и ни слова. Ведь если он так велик, а мы слишком для него ничтожны, так выгони нас. Авось, мы не пропадем. Что это за пренебрежение ко всем! Будто, кроме него, никого в комнате не было. Ну, хоть руку подал бы. Ведь не такая уж это великая милость… Ты подумай, мама, разве он не видел, в каком состоянии брат. Белее стены! И всё время сидел спокойно.

– Мы его судить не можем.

– Еще бы! Фетиш… Табу. Только не для нас, мама. Я тебе говорю прямо: уйду горничной куда – нибудь, не надо мне ни его денег, ни его участия.

– Эмми!

– Да, мама. Сегодня же скажу ему об этом.

– Ты забываешь, – остановил ее брат, – что мы для нее должны терпеть. Мама и без того за нас так долго и глубоко страдала.

Эмилия, задыхаясь, выскочила из – за стола.

– Терпеть, терпеть! Да когда же этому конец? Когда? Подумай сам. Ведь вот моя подруга по школе, дочь сапожника Каталини в Комо. Я была у нее, они живут в двух комнатах, а сколько у них солнца и смеху. Отец вернется с работы, измазанный, – они всё ему выкладывают, что у них на душе. И он тоже. Вешаются ему на шею. Сообща отмывают его. Сядут за стол вместе, у них праздник начинается. Да какой! А у нас? Ей Богу, я бы хотела, чтобы мама была женой такого же Каталини, а мы его детьми. Ведь счастье достается не этими тряпками, не позолотою, не фарфором с инициалами К.Б. Я бы предпочла с Каталини есть поленту на оливковом масле и жареные каштаны, вместо этих перепелов и морской рыбы. А я думаю, что мы и терпим – то потому, что у нас нет характера. Мы просто – напросто слабосильная и никуда не годная дрянь. Взяли бы да ушли. Пусть он остается с своим величием на сцене! Да, дрянь, дрянь!

– Эмми, посмотри на мать.

Старушка плакала в кресле. Дочь заломила руки и кинулась к ее ногам.

– Мама, милая, прости меня. Я просто скверная эгоистка и ничего больше. Ну, улыбнись своей глупой дочке. Разве ты не знаешь, до какой степени я бываю дурой. Ну, полно, полно. Никуда мы не уйдем и никогда тебя не бросим.

XIX

Весь этот день Этторе не видел отца и напрасно задавался вопросом: «Зачем он вызывал меня?» Неужели старик ни сам не потребует, ни ему не даст объяснений? Карло Брешиани приказал подать обедать к себе и после обеда, когда уже стемнело, взял палку и отправился гулять, опять – таки один. Когда он вернулся – никто не видел. Знали только, что он дома, потому что за синими занавесями его спальни засветился огонь.

Утром Этторе вышел в сад. Он очень любил его. Тут каждое дерево было близко и дорого молодому человеку. Ведь они росли и крепли вместе с ним, и тонкие вершины кипарисов тихо колыхались под ветром, точно кланялись ему, безмолвно посылая свое «здравствуй». В прозрачной воде озера у террасы было пропасть всякой рыбы. Она вечно сновала тут. Эмилия приучила ее: девушка несколько раз в день приходила сюда бросать хлеб. Узкие остроносые агони мелькали серебряными стрелками у самого берега. Точно темно – синим плюшем покрытые большие лаворани медленно скользили у камней на дне, то прячась за ними, то опять из – за них появляясь сюда. Золотисто – зеленые и лазоревые коромысла, сухо шелестя сквозными кружевными крыльями, носились над самою водою, будто любуясь в ней своим отражением.

Этторе особенно нравился около тенистый уголок, где кипарисы, магнолии, платаны, пинии, каштановые деревья и мимозы поднялись, могучие, полные радости жизни. Тут была так разнообразна зелень – почти черная на пиниях и яркая, точно лакированная, в магнолиях! Так величавы очертания этих великанов и так разнообразен их характер. Да, их характер! Они говорили сердцу – каждый своим языком. «Помни смерть – и надейся! – молитвенно внушали мистические кипарисы. – Надейся на то светлое царство, которое тебя встретит за могилой»… Они были грустны, эти погребальные деревья, и среди веселой симфонии других их меланхолические нотки казались так красивы.

«Помни жизнь и люби только жизнь, в ней одной и свет и радость!» – шелестели задыхавшиеся от обилия этой жизни магнолии, сверкая солнцу каждым листком. И всех их так и понимал молодой Брешиани, но любил он больше всего платаны. В них была, несмотря на старость, настоящая сила молодости. Посреди сада раскидывался один, которого помнили, в далеком детстве еще, деды целого околотка… Но его кора также молода, и ее покрывали те же белые, ласкающие взгляд пятна, как и на поднявшихся только несколько лет назад. Ветви его гостеприимно раскидывались на далекое пространство, храня землю от жгучей ласки полуденных лучей… Только что Этторе уселся под ним с какою – то книгою, как вдали послышался шорох. Опавший лист хрустнул под чьими – то тяжелыми ногами…

– А, ты здесь!

Этторе встал.

Отец отвел глаза, точно стыдился показать, сколько в нем холодной вражды к сыну.

– Ты, разумеется, недоволен…

– Чем?

– Я не знал, что нынешние кандидаты в гении лицемерят…

– Если ты, отец, говоришь о том, что я должен был бросить Фаэнцу…

– Да, именно об этом.

– Я, разумеется, недоволен. И если это сделал…

– То потому, что у отца есть все – таки большое состояние, а все мы смертны.

Этторе вздрогнул и отступил на шаг.

– Я вам не давал права оскорблять себя. Я никогда не думал о вашем богатстве. Вы вольны его оставить кому вам угодно, у меня в душе никогда не шевельнулось бы ничего против вас по «этому» поводу. Я приехал сюда только потому, что меня просила мать. Я выше всего на свете ставлю ее спокойствие… Да!

– Значит, если бы тебе приказал я – ты и не подумал бы оставить «старого мошенника» Морони?

– Да, не подумал бы.

– Спасибо, по крайней мере, за откровенность.

– Отец, я не мальчик. Я знаю свои силы. Если я хотел пойти по этой дороге, так только потому, что в ней настоящее мое призвание… И другого у меня нет… привык смотреть на себя со стороны. Строже, чем я к себе, ко мне никто не относится, и будьте уверены, что я бы не заставил вас краснеть за себя!

– Краснеть! – отец вспыхнул… – Я не могу краснеть за всякое ничтожество только потому, что оно связано со мною одним и тем же именем. Понимаешь? Я случайно попал к тебе в комнату, этому ты можешь верить. Ошибся этажом и принял ее за свою. Я прочел твой дневник. Ты, кажется, считаешь талантом способность украсть у одного жесты, у другого интонацию, у третьего манеру держаться. Это какое – то рагу. Хороши для хрестоматии такие образцы, а артисту нужны оригинальность и самобытность. Без этого нечего выступать. Нечего! И потом – я недаром сорок лет на сцене, я ее хорошо знаю. Если бы у тебя была хоть искра таланта, он бы сказался.

– Где, в чем?

– Слава Богу, мы с тобою вместе…

– Простите, – прервал его сын. – Мы с вами вместе, но едва ли это не в первый раз, когда вы удостоили меня заметить. Мы всё время были где – то далеко внизу… Я, по крайней мере, не помню, чтобы когда – нибудь вы спросили, что меня интересует, чем я волнуюсь, к чему готовлюсь… Я помню четыре года назад, когда я выдержал опасную болезнь, у моей постели я встречал всякий раз, открывая глаза, ангела – хранителя и это была моя мать. Вас, отец, я ни разу не видел тогда. Хотя вы были дома…

– Не мне давать тебе отчет, почему я поступаю так, а не иначе. Во всяком случае, если ты и гений, – насмешливо подчеркнул он, – так помни, что для двух Брешиани мир слишком тесен. Довольно с него и одного. А так как мне пришла в голову неудачная мысль – родиться раньше тебя, то погоди, пока я умру… Может быть, на твое счастье, это случится скоро… А до тех пор… Впрочем, я тебя не неволю, – уходи… Но только я тебя знать не знаю тогда… Мало ли сволочи носить фамилию Брешиани. Я встретил в Милане одного фальшивого монетчика. Его судили. И он тоже назывался Брешиани… Чуть ли даже не родственник наш!

Отец, видимо, чтобы не поддаваться гневу, круто повернулся и ушел.

Сын долго смотрел ему вслед.

«Так велик и так… низок!» – подумал он. И в первый раз у него шевельнулась мысль: «Неужели это зависть к моей молодости?»

XX

Странное дело! Как не негодовал великий старик на сына, – но когда тот откровенно высказал свое мнение об отце, Карло почувствовал, что его тянет к молодому человеку. Не то чтобы гениальный артист сознавал вину, вовсе нет. Разве он мог ошибаться? Разве в его столкновениях с людьми, эти жалкие пигмеи, плесень низменной юдоли, могли быть правы? Да если они и правы, не всели равно? Раз он – он, Карло Брешиани, – так думает, этого достаточно! Более чем достаточно. Уже сорок лет всюду, где он бывал, его воля признавалась законом. Он никогда не слышал: «это несправедливо». Случалось, ему говорили: это будет дорого стоить, и тогда он приказывал платить… Может быть, потому – то его и притягивал к себе Этторе, что в нем театральный король впервые встретил противоречие. Еще бы, все благоговеют, все преклоняются, как снопы братьев Иосифовых перед снопом самого Иосифа, и, вдруг мальчишка, кость от кости его и плоть от его плоти, так резко и решительно ставить свои приговоры, и над кем же? Над ним, над Карло Брешиани!

– Так, по твоему, мы все теперь ничего не стоим? – круто обернулся он за обедом к молчаливому сыну.

– Что? – не понял тот сразу.

– Ведь вы нынче отрицаете и наше искусство, и нас самих.

– Это клевета. Гения нельзя отрицать.

– Вот как…

– Только жизнь не может останавливаться на одном месте и замирать. Рабство в искусстве – та же смерть… Впрочем, его не бывает. Человечество не может не двигаться. Если оно не идет вперед, так пятится назад…

– Так вы что же, собираетесь пятиться?

– Нет. Ваше поколение наметило нам дорогу, мы попробуем пройти по ней дальше.

– То есть стать выше нас?

– Если хватит силы.

– Какую же дорогу мы вам наметили?

– Прежде была возвышенность без простоты. Сценические герои подымали толпу, но на ходули. Зритель проникался благородными чувствами, но понимал, что это не настоящая жизнь. Поэзия противоставилась действительности… Между ними ничего общего, и потому, например, мерзавец выходил из театра со слезами на глазах и потрясенным сердцем, оставаясь всё же в своем обиходе мерзавцем… Ведь его обиход был настоящею жизнью, а сцена сладостною поэзией, вымыслом. Ты главным образом, потом Сальвини, Росси и Элеонора Дузе сделали громадный поворот. Вы доказали, что красота, добро и правда – три лица одного и того же Бога. Вы красоту искусства так слили с правдою действительности, что теперь люди узнают в вас воплощение собственных чувств. Вы на сцену вывели настоящую жизнь, но дали ей термины, определения. Это, если выразиться химически, алкалоид жизни. Ее эссенция, концентрация. Вы не низводили Бога на землю, но землю возвысили до небес… Вы лучами истинного гения осветили такие потемки, где до тех пор в забвении и смраде гнили люди, не только никому неведомые, но и не думавшие о том, что их кому – нибудь следует узнать…

Карло Брешиани задумался.

– Да… В твоих словах… Есть правда… Но вы, вы… почему же вы развенчиваете нас?

– Мы развенчиваем?

– Да, старательно отыскиваете наши недостатки!

– Это право каждого следующего поколения, отец. Иначе мир замер бы в косности. Мы должны корректировать вас…

– Вы нас?!

– Зачем столько презрения? Представь себе, что мы ошибаемся. Что же из этого? Только то, что мы ничего не сделаем, и мир нас никогда не узнает. Придут другие, более сильные, которые возьмут наше дело на себя, и оно им удастся. И все – таки наш почин не будет бесполезен. Эти другие ничего бы не сделали без нашей неудачной попытки. Сколько смелых безвестно гибнет, хотя бы в открытиях неведомых стран, и наконец, двадцатому, тридцатому удается то, за что сложили кости эти девятнадцать и двадцать девять. Мы не можем считать вашего дела чужим и умывать себе руки. Пойми, не можем, раз в каждом из нас горит искра Божия. И без того повсюду слишком много благоразумных Пилатов, умывающих себе руки. Надо так жить, чтобы ничто не было нам чужим… Старость всегда говорит молодости: «стой, ни с места». Но недаром в нас заключен бог движения и любви, который тихо шепчет нам: «дерзай и вперед!» Мы идем часто на гибель. Иногда на смерть, но что же из этого? За нами следуют другие, и что не удается и нам, увенчает их головы победными венцами. Человечество во всяком случае от этого выиграет…

– А те, которые погибли?

– Тем ведет особый счет…

– Кто?

– Бог на небесах!

Старик задумался, не сводя глаз с сына.

Тот не опускал своих перед ним, по – видимому, ясно читая, что делается у того в душе.

– Вы нынче стали мистиками?

– Если вера в свое дело есть мистицизм. Да и притом в этом залог успеха.

– Как?

– Тот, кто нес крест, тоже был мистиком. Мученики умирали, побеждая…

– Странные люди… Странное поколение!

– Сойди с вершин, отец, всмотрись поближе, может быть, ты не найдешь нас странными… Мы ни чем не оскорбим твою гордость. Мы ученики твои… Но позволь нам тоже, выучась азбуке, работать по – своему… Если мы ошибаемся, поправь. Покажи, где настоящий свет… И вот еще в чем разница между нами и вами…

Отец сделал нетерпеливое движение.

Сын заметил и замолчал.

– Ну… Чего ж ты? Я жду.

– Не оскорбляйся, отец. С тем, кого уважают, не стесняются. Помнишь завет французского рыцарства, ты сам его так великолепно произносил на сцене, что я дрожал от восторга: «Богу и королю всегда говорят правду».

– Ну… хорошо… Я вовсе не желал остановить тебя.

– Ваше поколение, начав свободною критикой, возненавидело ее, когда она обратилась противу него. Вы не признаете ничьего суда над собой, – мы сами садимся на скамью подсудимых и просим: укажите нам вину, чтобы мы могли исправиться. Я не про тебя говорю. Критика никогда не осмеливалась подняться до твоих вершин. Но ведь это правда, актер твоего поколения был существом с ободранною кожей.

– Что?

– Существом с ободранною кожей. До меня и до каждого можно коснуться, и мы ничего. А он сейчас сожмется, как береста на огне. Раз люди боятся критики, они перестают совершенствоваться. В ней залог всякого движения. Писатель, художник, актер, музыкант, – всё равно. Если он враг критику, если для него суд знатока кажется глупым или оскорбительным – кончено. Он отлился в определенную форму, закостенел, и от него уж нечего ожидать большего… А ведь актеру вашего поколения разве можно было говорить о его игре? Начну хотя бы с Дилидженти[49]49
  АнджелоДилидженти(настоящееимяДжузеппе– Анджело – Филиппо Марацци; 1832–1895) – итальянский актер.


[Закрыть]
: вы были прекрасны вчера. С каким огнем вы вели сцену с Oфелией, сколько истинной меланхолии было в диалоге с матерью. Только в одном месте, это, разумеется, пустяки. Но мне казалось странным… И он уж не ожидает, что вам показалось странным… Он уж ненавидит вас, у него уж болит и корчится ободранное тело. Это самообожествление ужасно.

– Погоди, оно будет и у твоих.

– Никогда!

– Когда ослы, ничего не понимающие в искусстве, станут судить вас с видом истинных Апеллесов.

– Пусть судят! Кому они страшны, если я одною фразой, брошенной в массу, зажгу в сердцах огонь истинного восторга и увлеку ее за собою. Что тогда значат шикание завистника или смех дурака! Я помню одно – критик страшен бездарности, бесцветности или глупости. А остальным он – друг.

– Даже, когда врет?

– Даже когда врет! Потому что, если он сам плохо понимает или безграмотно выражается, вслушайся в его бестолковые речи, в них непременно найдется крупица правды… Ведь что – нибудь да поразило же неприятно его чувство. Вокруг этого настоящего ядра он нагромоздил пропасть шелухи. Надо уметь разобраться с этим.

– Вы дальше нас пошли! – насмешливо заметил отец.

– Нет, мы только учились больше.

– Вот тебе и на!

– В ваше время на сцену шел всякий.

– Ну?

– А мы думаем иначе. Совсем иначе. Мы считаем сцену высшей службой человечеству. Но для этой высшей службы надо готовиться долго и много. Не хватает образования, пополни его. Не надейся только на свой талант. Напротив, узнай все, что до тебя подготовили другие. Ходи, смотри, учись…

– Бери у одного одно, у другого другое?

– Да, именно. Это азбука. Усвой ее, а дальше иди уже сам. Я тебя, например, изучал шесть лет неотступно.

– Не одного меня. Ты и в балаганных театрах пропадал целые вечера.

– На это у меня свой взгляд.

– Какой?

– Не смейся, отец. А мне кажется, что чем актер плоше, тем он больше – школа.

– Ничего не понимаю!

– Его изучать иной раз полезнее, чем такого гиганта, как ты… Пойми меня: в каждом из нас есть недостатки, склонность к пошлости, грубости, дешевому эффекту, что ли. И этого не видишь, когда работаешь, над такими, как ты, Дузе, Росси или Сальвини, а попадешь на плохого актера, всматриваешься, вслушиваешься и вдруг – ахнешь. Да ведь это – де и у меня есть. Но, благодаря его глупости, нахальству и безграмотству, доведено до геркулесовых столбов. Ну и сейчас же все зародыши банального, которые кроются в тебе самом, – перед тобою черным по белому…

– Мудреные вы какие – то! – заметил отец, и в первый раз за всё это время, встав из – за стола, он подал сыну руку.

Мать смотрела на них с восторгом.

Едва ли не в первый раз она была счастлива. Она уже видела впереди примирение.

И, когда Карло Брешиани поднялся к себе, она последовала за ним.

– Что тебе? – обернулся он к ней.

– О, Карло! Как ты добр, велик и благороден!

И она припала к его рукам, целуя их.

Гениальный муж удостоил погладить ее по голове и с этим отпустил.

– Иди, иди. Я доволен тобою!

Она себя чувствовала чуть не в раю и была страшно удивлена, встретив Эмилию нахмуренной.

– Что с тобою?

– Я негодую на брата.

– За что?

– Он не собака, чтобы на удар хлыста становиться на задние лапы. Он вел себя недостойно после всего, что было…

Бедная старуха только развела руками. Этого уж она понять не могла никак.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации