282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Виктор Шендерович » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 9 февраля 2022, 09:20


Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Помню, – ответила она.

– А давай я тебе завтра позвоню? – предложил Савельев вполне конкретно. И вдруг бешено заколотилось ее сердце. Дура, сказала она себе, ну вот же дура, а? Позвали назад каштанку…

А вслух сказала ровно:

– Позвони.

– Напишешь телефон? Я потерял…

Как будто дело было в этом.

Она аккуратно записала свой телефон, низко опустив голову: щеки пылали. Он ничего не заметил – не царское дело замечать женское волнение – и запихнул бумажку в карман вельветового пижонского пиджака.

– Снова потеряешь, – сказала она, пытаясь быть легкой.

– Ни-ни. Позвоню! – с шутливой угрозой-обещанием ответил Савельев и поднялся: ему пора было ехать на этот корпоратив.

Она шла домой, презирая себя и прислушиваясь к счастливому глупому сердцу.

Савельев не позвонил – позвонили ночью из подмосковной больницы: в кармане человека, привезенного «по скорой», нашли ту бумажку с телефоном. Больше при пострадавшем ничего не было. Пиджак вельветовый, да. Состояние тяжелое.

Никаких подробностей по телефону рассказывать не собирались. Еле дождавшись утра, с новокаиновым сердцем, пытавшимся обезболить этот ужас, Таня ринулась из Москвы.

В больнице у нее сердито потребовали его документы – и чуть не наорали, узнав, что документов она не привезла. В реанимацию, разумеется, не пустили, к врачам тоже. Вы документы привезите, нельзя без документов, мы в милицию сообщать должны! Через «скорую» удалось выяснить, откуда был вызов, и она поехала в эти «Березки» за вещами и паспортом.

Душа, балансируя над пропастью, пыталась догадаться о значении слов «стабильно тяжелое». От того, какое слово было здесь главным, зависела жизнь…

В пансионате сказали: он вещей не оставлял. Так «скорая» же! «Скорая» приезжала ночью – драка была в баре, кого-то увезли… – а Савельев уехал сам, утром. Нет никакой ошибки, девушка! Посмотреть его номер? А вы ему кто? Нет, девушка, в номер нельзя, там другие люди живут. Да точно, точно! Уехал утром Савельев ваш, не волнуйтесь так.

Выйдя на крыльцо, она судорожно вбирала в себя счастливый теперь рождественский воздух, ничего не понимая, кроме того, что ее, кажется, пощадили: звонок из больницы, бессонная ночь, ползучая электричка, тоскливые больничные запахи – все это было тяжким сном, и сейчас она проснется!

Таня вернулась к администраторше и попросила разрешения позвонить. Та снизошла, скривившись. Услышав савельевское «але», истерзанная этими мучительными часами, Таня еле сдержалась, чтобы не заплакать.

– У тебя все хорошо?

А он вдруг напустился на нее в непонятной ярости: что со мной может быть нехорошо? что ты звонишь? у меня все прекрасно! оставь меня в покое! И она растерянно положила трубку под презрительным взглядом из-за стойки.

И почему-то поехала обратно в больницу.

Попросила показать вещи. Сомнений не было: пиджак был тот самый и весь в крови; в крови и грязных следах были брюки и рубаха. Все это было – Савельева. И ее записка с телефоном!

Таня спросила о состоянии: все то же, стабильно тяжелое. Дождалась врача. Услышала диагноз и невеселые перспективы: перелом черепа, кровоизлияние в мозг, сейчас в искусственной коме. Нужно время; о полном восстановлении, скорее всего, говорить не приходится, но все бывает, надо надеяться… Общие усталые слова.

О ком шла речь, она уже не понимала.

Нашла по цепочке врача из «скорой», услышала уже известные подробности – девушка, вступился, избили… Да – высокий, лет на вид тридцать, волосы русые. Дома она обнаружила себя стоящей у телефонного аппарата, но рука так и не подняла трубку, чтобы снова позвонить раздраженному, оравшему на нее, чужому человеку. Думать тоже не получалось.

За окнами длилась ледяная ночь; где-то у черта на куличках, распластанный на реанимационной кровати, лежал в коме человек без имени и документов – и его единственной связью с миром была записка с ее телефоном.

Она пошла на работу, но с обеда снова сорвалась в больницу.

На третий день ей удалось уговорить врача, и ее пустили в реанимацию. То, что она увидела, подкосило ее. Это было тело с обезображенным лицом, со свистом дышащее через катетеры. И это был Савельев.

Через два дня она увидела его фамилию на афише у Дома литераторов и несколько минут стояла перед ней в темном облаке собственных мыслей, а потом пришла в указанный день – с расчетливым опозданием, невидимой…

Пошлый двойник Савельева читал его стихи и отвечал на вопросы. Он был хорошо подготовлен, этот двойник, но обмануть ее было невозможно: на сцене стоял другой человек!

Он читал с эстрадной подачей, а ей ли было не помнить, как дрожал на взлете голос настоящего Савельева, юноши-бога со смертной тоской в глазах… Этот, поднаторевший в успехе, был обласкан жизнью, и на лице его матово мерцала привычка к популярности. С языка слетали бойкие ответы на все вопросы мироздания…

Но самое ужасное, и от этого потемнело в глазах у Тани Мельцер, невидимо стоявшей в дверях за шторой: на выступавшем был вельветовый пиджак. Тот самый. Она вышла вон и осторожно побрела по Большой Никитской: ноги подкашивались безо всякого гололеда…

А двойник через пару минут изменился в лице и, потеряв мысль, еле выпутался из фразы: это он увидел в партере девушку из пансионата.

Сероглазка была уверена, что вечер отменят. Она пришла в Дом литераторов, чтобы узнать у кого-нибудь телефон своего рыцаря. Она помнила месиво, в которое бандиты превратили это лицо несколько дней назад, и, онемев, смотрела теперь на целехонького Савельева, а потом пошла за кулисы, но рыцаря как корова языком слизала. Человек в вельветовом пиджаке сбежал, едва выйдя со сцены, – кружным путем, через Поварскую…

Наутро, в больнице, Таню Мельцер дежурно опросил унылый мент. Более всего мента беспокоило, не собирается ли кто-нибудь подавать заявление по поводу произошедшего. Узнав, что нет, служивый заметно повеселел и даже поблагодарил Таню за понимание: смысла, сказал, все равно нет, а нас за это… Он замялся и, не доглаголив, умолк.

Главврач позвал Таню поговорить о дальнейшем. Больного надо скоро выписывать; они сделали все, что могли, а мест нет совсем. Он так понял, что она невеста, а близких родственников у пострадавшего нет: она готова забрать его под подписку?

Таня похолодела, вспомнив, что у Савельева есть мать – кажется, в Воронеже, – и она ничего не знает. Надо было найти ее, сказать что-то… Но что? Уже неделю Таня Мельцер пыталась жить в энергосберегающем режиме, но пробки вылетали все равно. У нее не было сил думать еще и об этом…

И она сказала: да.

Всего неделю назад она сидела в кафе напротив человека, которого, еще девочкой, назначила своей судьбой. Судьбы не получилось, и, повзрослев, она решила красиво закрыть эту страницу. Но зачем-то оставила ему свой телефон на клочке бумаги…

Сама не понимала зачем.

Теперь – поняла.


Кто-то приходил в его палату каждую ночь – и вел смотреть на настоящего Савельева. Там всегда был день, и всякий раз хороший день, то солнечный, то не очень, но всегда желанный и радостный. Больной узнавал эти пейзажи: бульвары, улицы, дома… – и у него сладко щемило сердце. Он, несомненно, бывал здесь, вот здесь и вот здесь тоже! А вот – боже мой! – какое-то совсем родное место, где когда-то случилось что-то нежное…

Он знал, что вспомнит это, непременно вспомнит: память расширялась, и в голове начали появляться слова. Они складывались воедино сами, и он испытывал мучительное наслаждение, как будто когда-то умел делать это очень хорошо, а потом разучился…

Он наблюдал за местом, где обронил свою жизнь, он заполнял себя памятью, а вместо него жил там дальше – Савельев. Тот, здоровый, вальяжный и знаменитый. Спрятавшийся в ту ночь в номере подмосковного пансионата и уцелевший, этот Савельев по-хозяйски брал теперь куски его жизни – на московских улицах, на дачах и яхтах… Он сидел в кафе и давал интервью, он раздевал женщин и что-то делал с ними.

И лишь иногда этот победительный человек сусликом вставал посреди улицы и с тревогой смотрел наверх, как будто догадывался о чем-то. Однажды больной почувствовал на себе пристальный встречный взгляд и проснулся, застигнутый с поличным, – в своей палате, под ночником…

На следующую ночь незнакомец не повел его никуда, сказав: надо переждать. Он чувствует, что ты за ним следишь. Будь осторожен.

Больной сказал: но если он меня видит, значит, я все-таки есть? Есть – на самом деле? Ночной человек ничего не ответил. И тогда больной решил рассказать все Тане.

Его рассказ сделал с ней ужасное: Таня завыла, закусив себе ладонь. Она выла – и смотрела такими глазами, что он очень разволновался. И тогда она прижала его к себе, говоря:

– О господи, о господи…

И тогда он спросил:

– Я – настоящий?

И она ответила два раза, хотя он хорошо ее слышал.

– Да! Да!

– А он?

На это Таня ничего не ответила, а лица больной не видел. Она прижималась к нему, и он чувствовал все ее тело и оба бугорка. И вдруг подумал, что это важнее, чем ответ на его вопрос. И погладил ее по спине.

– Не бойся, – сказал он, – все будет хорошо.

И она заплакала хорошими слезами.

Они молчаливо договорились не вспоминать о втором Савельеве, но тот, растревоженный слежкой, сам начал являться в их бедную жизнь. Он оставлял везде свой запах и ел их воздух. Его корпоративы, бабы и редакции невидимо громоздились теперь вдоль стен иерусалимской квартирки, куда Таня перевезла больного, едва тот пошел на поправку.

Двойника можно было встретить, выйдя ночью в уборную: его гримировали перед телесъемкой, а он смотрел перед собой летаргическим взглядом. Человек с искореженным лицом отсиживался тогда в туалете, давая двойнику время исчезнуть. А потом ложился в постель и говорил Тане:

– Он опять был тут.

– Ну что ты, – говорила она, – что ты! Все хорошо. Никого нет, только мы…

И обнимала его, а когда она его обнимала, он забывал обо всем на свете.

Рассвет встречал их дружелюбным криком муэдзина из динамика. Таня первой выходила на кухню и, воровато озираясь, стирала со стола ночной след пудры, выбрасывала забытую гримерную салфетку, открывала окно…

Они завтракали и занимались для зрения и для памяти, а потом Таня уходила учить иврит и сидеть с чужими детьми, а вместо нее, побыть с Савельевым, приходила соседка.

Таня оставляла книги. Страницы вкусно пахли, но читать он не мог: слова рассыпа́лись на буквы и не становились ничем. Зато они потихоньку начали складываться на другом языке. В них пряталась музыка: найди меня. И он искал, но она всегда появлялась сама: вот она я! Ему нравились цвета за окном – всегда яркие и сильные; даже темнота здесь была чернее и глубже, чем до путешествия. Он подружился с фиолетовым деревом и белым кустом: они были верными друзьями и всегда ждали его во дворе, когда он выходил посидеть на воздухе.

Но больше всего ему нравилась вечерняя игра, когда Таня зубрила по бумажке новый язык. Он повторял за ней слова, и это было так волшебно: адони, слах ли, бэвакаша. Самые простые вещи превращались в шараду с разгадкой, и разгадка оставалась в нем навсегда. Таня смеялась и радовалась его памяти: она запоминала иврит гораздо хуже…

Но иногда среди веселья она заглядывала в его глаза, пытаясь понять, что происходило в ее отсутствие. Однажды, сама понимая, как странно это звучит, осторожно спросила соседку: никто не приходил?

Та глянула пытливо: нет, а что?

Но московский двойник приходил теперь и среди бела дня. Лунатически озираясь, заглядывал в холодильник, съедал какой-нибудь ломоть сыра, запивал соком и исчезал. Однажды он привел с собой бабу и торопливо лапал ее в метре от несчастного инвалида, а потом прислонил к коридорной стене и отымел. Баба издавала ритмичные павлиньи крики. Застегиваясь, московский гость на миг застыл с привычным вопросом в глазах: где я? кто тут? – дернул головой, сбрасывая с себя морок, и исчез.

Следом растворилась баба, оставив по себе чудовищный запах парфюма.

От запаха ли, от самого ли гостя или от времени песка, особенно жестокого в тот год, у Савельева началась аллергия и тело пошло красными рубцами: они проступали, как следы от невидимых шпицрутенов.

В один ужасный день двойник заявился с верзилой, называвшим его «братуха», и бедный иерусалимский жилец похолодел от страха, потому что ясно вспомнил этого человека: большую потную руку, богатый аквариум в офисе, похожем на антикварный салон; место, вызывавшее чувство стыда и опасности…

Этим воспоминанием прорвало какую-то мутную плотину, и в голову натекло ужасной дряни. День был погублен безнадежно, пахло армейским сортиром и лосьонами, и не спасали ни фиолетовое дерево, ни белый куст…

Словно почуяв слабое место, верзила стал заявляться к нему уже без «братухи», тиранил и играл в прятки водящим.

– Зема! – кричал он и громко ржал. – Ты задолбал уже прятаться, выходи. Пушкин, блять, – где ты?

Бедный больной сидел, забившись в угол, и боялся дышать. Тело горело от аллергии. Таня мыла потом полы с хлоркой и проветривала квартиру.

Однажды она предложила ему сыграть в веселую игру и выбрать себе другое имя: здесь многие играют в такую игру! Надо просто взять другое имя – и перейти в него. А «Савельев» останется лежать пустой шкуркой. И плохие люди перестанут нас мучить. Потеряют тебя из виду и забудут дорогу в наш дом. Правда же, хорошо? И мы наконец поживем вдвоем…

Таня говорила так просто и убедительно, но почему-то ему было нестерпимо жалко шкурку по имени «Савельев». Он так успел с ней сжиться…

– Но я же Савельев, – сказал он. – Ты же сама говорила!

– Да, – ответила она, – но видишь: все думают, что настоящий Савельев – он. Ну и пускай думают! Какая нам разница, правда? Разве в этом дело?

– А можно им объяснить?

Она покачала головой: нет. Они не поверят.

– Давай я лучше покажу тебе, какие красивые тут бывают имена!

И она прочитала имена, и они действительно были очень красивые. И Бецалель – в тени Бога, и Ариэль – Бог-лев, и Шимшон – солнце… Но они выбрали коротенькое – Там. Это означало – близнец. Там Мельцер. Правда, красиво?

– Значит, я теперь буду – Там? – спросил Савельев, притормозив у какой-то черты.

– Нет уж, – рассмеялась Таня. – Пускай он будет там. А ты будешь – здесь.

Он не понял, почему ей смешно, но не огорчился. Главное, ей было хорошо, а он любил, когда ей хорошо. И тогда какой-то человек приезжал к ним в квартиру и смотрел бумаги, которые доставала Таня, и сам доставал бумаги, и они все решили.

Там Мельцер жил теперь на окраине Иерусалима, а никакого Савельева не было.

Жизнь в новом имени длилась много времен и успела пропитать его теплом. Зуд прошел без следа. Мир расширился: он уже ездил с Таней в автобусе! Он садился впереди у окна и смотрел не отрываясь… Это было невероятно – этот белый город, это пространство, теряющееся в дымке. Это было настоящее приключение!

Посередке они всегда выходили у какого-то сада и садились за столик под тентом, и смуглый человек, жужжа машинкой, делал им вкусный сок со смешным именем «микст».

Скоро этот смуглый человек уже узнавал их, и всегда был им рад, и шутил с Таней, а его хвалил за то, что он, Там Мельцер, все умел попросить сам, на иврите. Они были молодцы, потому что вставали рано и успевали обернуться до жары, а иногда он ехал назад с соседкой, а Таня ехала на работу…

В автобусе, едущем домой, он снова садился у окна и наполнял себя светом этого города, а вечером выходил во дворик. Он ждал Таню, глядя, как медленно тускнеет фиолетовое дерево и блекнет белый куст. Сидел – и тихонечко складывал слова в музыку.

Он всегда угадывал автобус, в котором возвращалась Таня. Сначала тот появлялся далеко-далеко, совсем маленьким, и поворачивал за холм, а потом выезжал из-за поворота уже большим – и из него выходила Таня.

А потом наступала ночь, в которой никто не мешал им и никто не являлся без спроса.

Так они жили, и время воды сменялось временем света, а потом наступало время жары и время песка, и все повторялось. Музыка становилась все ярче, звуки уютились друг к дружке, и так сладко было повторять их гортанным звуком и записывать новыми веселыми буквами…

В этих буквах вырастал белый город, расцветал куст и мелькала птица. Туда помещались Таня, дорога, идущая по холмам, смуглый человек с желтым стаканом сока по имени «микст», воспоминания обо всем, что было и будет…

Туда помещался – мир.

Но однажды Таня сказала, что им надо попрощаться с этим домом, потому что они переедут в другой, у моря, и туда к ним приедет жить ее мама.

– А знаешь почему?

– Почему? – послушно переспросил он. Она держала его за руки, и он знал, что все хорошо.

– Потому что у нас будет сын.

Он удивился и немного заволновался от этой вести, но все случилось именно так, как сказала Таня. Она даже угадала, когда он родится, этот мальчик. Она была необыкновенная женщина.

Они назвали его Савелий, что означало – испрошенный у Бога.

Сначала Савелий Мельцер был кусочком мяса, и все время кричал о чем-то своем, и мешал Таму Мельцеру слушать музыку, звучавшую внутри, но потом из отлучки вернулось время света, и оказалось, что это не кусочек мяса, а человек.

Но еще сильнее, чем сын-человек, новосела поразило – море. Оно было таким сильным, таким уверенным в своей правоте! Оно дышало полной грудью и никого не боялось. Оно с размаху билось о камни, но это было не страшно, потому что Там Мельцер сидел на скамейке высоко-высоко, и волны только грозились, а достать не могли.

Он сидел лицом к морю и небу, и Таня была рядом, а в коляске лежал мальчик Савелий Мельцер, и в душе нарастали звуки, послушные ритму волн и гулу ветра, и он умел поймать эти звуки и оставить их на бумаге навсегда.

Все длилось, менялось и возвращалось на круги своя; мальчик Савелий сам заковылял по дорожке, а потом пошел и стал быстро тянуться к небу…

Но однажды пришло время очень тревожной воды.

В тот вечер рано стемнело, а потом кто-то начал рваться в окно, и Там Мельцер застонал в тревоге.

– Это ветер, – сказала из темноты его жена Таня, – ветер…

Но посреди комнаты уже стоял тот, забытый, ночной человек. Он стоял молча, дожидаясь, пока Савельев проснется окончательно, и сердце лежащего оборвалось: да, Савельев… Савельев!

Лежащий понял, что спрятаться не получилось, и его сердце охватила смертная тоска.

– Ну что, Савельев, – спросил призрак, – так и будем валять дурака?

– Я – Там Мельцер, – неуверенно сказал лежащий, заклиная темноту. Сказал вслух, и Таня снова проснулась:

– Да, мой хороший… Спи.

Она нашарила его голову на подушке и погладила ее.

Призрак дождался, пока Таня опять уснет, и усмехнулся негромко:

– Ну спи… Мельцер.

И исчез. А человек остался лежать во тьме с открытыми глазами. Он уже не знал, кто он. Его не было нигде.

Настоящий Савельев пришел той же ночью и, подойдя к кровати, крепко сжал лежащему горло, перекрыв ему дыхание.

– Это моя жизнь, слышишь, ты! Моя!

Он говорил и в такт словам сжимал пальцы на горле:

– Ты понял? Моя!

Лежащий пытался кивнуть, но у него не получалось. Снять чужие пальцы с горла тоже не получалось, руки не слушались.

– Я буду жить так, как хочу, – тихо и яростно повторял пришедший. – Вон из моей жизни, понял? Я Савельев! Я! Таня проснулась от хрипа. Лежащий рядом человек без имени судорожно хватал руками воздух, пытаясь вдохнуть.

«Скорая», приехав почти сразу, успела снять приступ удушья, но еще до этого, в панике перекапывая аптечку в поисках ампулы, Таня отчетливо услышала, как кто-то, уходя, тихо прикрыл входную дверь.

Жизнь превратилась в ожидание казни. Человек с исковерканным лицом знал, что двойник вернется, и знал зачем. Несчастный не решался сказать Тане, что он больше не Там Мельцер, как записано в ее бумагах, но Таня обо всем догадалась сама.

– Это я виновата, – шептала она, обнимая его. – Мы выбрали неправильное имя…

Но он уже был Савельевым и знал, что это насовсем. Его жизнь снова не принадлежала ему: по душе, как по промокашке, расползались грязные пятна чужой биографии. Аллергические рубцы алели на теле. Спасения не было. Но этой ценой он и купил свое последнее блаженство…

Сначала вернулось из отлучки мучительное и сладкое имя: Ленка Стукалова. И в тот же миг, откликнувшись на позывные дактиля, она сама, живая, повернула из переулка и пошла по Малой Бронной. И Савельев встал ей навстречу, поднявшись со скамейки на морском променаде…

А в летнем московском кафе из-за столика поднялся незнакомый загорелый мужчина с золотой цепью на шее, в белой дорогой рубашке. Он обнял Стукалову, но она прекратила объятие чуть раньше, чем хотелось мужчине, и не сняла солнечных очков…

Ленка прятала глаза, она была несчастлива, и Савельева больно ранило это. Он помнил ее юной и свободной. Необыкновенной! Та, что сидела теперь за столиком с чужим мужчиной, была почти неотличима от других. И лишь тоска в глазах, спрятанных за дымчатыми стеклами, цепляла взгляд внимательного прохожего.

Она дышала последним воздухом бабьего лета, она пила горький настой того недлинного дня, когда женщине еще заглядывают в глаза, но уже забывают проводить взглядом фигуру…

Савельев знал про нее все. Как вернулась к Гальперину, и как они прожили еще несколько лет – и все-таки расстались; как вышла потом замуж и родила дочь, и муж уехал по контракту в Штаты, и они перебрались следом, но там обнаружилась другая женщина…

Савельев знал все и отдал бы лучшее, что имел, – легкий утренний воздух, время света, дугу горизонта, все волшебство, посланное ему, весь удивительный алфавит, всю музыку – за возможность сделать Ленку счастливой, вернуть ей улыбку, выпрямить спину!

Но у него не было хода в этой партии.

Таня увидела Стукалову, когда та шла по променаду вдоль моря.

Она вспомнила ее сразу, ибо нельзя забыть нож, которым вели тебе по сердцу, даже если им вели четверть века назад. Она посмотрела на Савельева и все поняла…

Воздух в доме свернулся в сыворотку. Таня превратилась в печального молчаливого робота, и Савельев вздыхал с облегчением, когда она уходила на работу. Он не хотел, чтобы жена видела, как Ленка Стукалова садится рядом с ним на скамейку, как берет его за руку и они смотрят вместе на свободное море…

По ночам супруги лежали рядом, как две вражеские траншеи, а утром он старался не вставать, пока Таня не поведет мальчика в школу.

Но однажды она разрыдалась. Она рыдала и выла, сидя на кухне, и мальчик Савелий Мельцер опасливо стоял в нескольких шагах, глядя на маму. Она выла, закрыв лицо руками. Савельев подошел к ней и осторожно погладил плечо, и Таня разрыдалась еще сильнее.

Ночью он нашел в темноте ее голову на подушке и погладил ее. Она обхватила его руку и прижала к лицу. И он обнял ее.

Там Мельцер обнимал свою жену, а Савельев смотрел на них с холодной жалостью. В его душе не изменилось ничего: он любил другую. Но у него не было хода в этой партии, и время висело на флажке.

Московский Савельев сжирал последний воздух несчастной жизни, превращая остатки дней в гниль и труху. Дружбан, называвший своего раба «зема» и «братуха», обучил того тупой армейской забаве: протыкать иглой цифру отжитого дня в календарике, и из этого решета несло смрадом.

Ленка перестала садиться на скамейку, где сидел Савельев. Она слепо проходила сквозь гуляющих на променаде, а потом совсем забыла дорогу сюда, и воздуха перестало хватать для нормального вдоха; он добирал его теперь судорожным глотком…

Аллергия исполосовала тело Савельева красными несводимыми рубцами; зуд был нестерпимым, и его не брали никакие лекарства. Музыка ушла насовсем, и он навсегда спрятал ее в две папки с бечевками, серую и синюю, – и оставил их лежать на краю стола, на память о своей второй, счастливой жизни.

Бытие съежилось до попытки вдохнуть, смертной тоски и нового, темного желания: мести. Целыми днями, тихонько раскачиваясь (то на своей скамейке, лицом к глухому морю, то в комнате, лицом в стену), человек из Нетании преследовал своего московского двойника обмороками раздвоения; по ночам мстительный двойник перетаптывался за его дверью, подбирая отмычку. Сна не было, и им было не жить вдвоем, и оба знали это.

Больной забывался тоскливой дремой, когда серый свет уже наполнял кубатуру комнаты, и в коротком провале всегда попадал в свой главный сон: как идет по полутемной лестнице наверх, навстречу судьбе, – а двойник с ненавистью смотрит на него снизу, не в силах простить собственного страха.

Под утро чужие сильные пальцы сжимали горло Савельева: «Это моя жизнь, моя».

Приступы ночного удушья стали постоянными, и шприц всегда лежал наготове. Таня теперь тоже не спала – скользила по тревожной грани забытья, боясь пропустить хрип умирающего. Врачи давно не говорили о выздоровлении; молчаливая их речь шла только о милосердии и сроке.

В последнюю ночь двойник не счел нужным мучиться с отмычками. Глухие удары и скрип дверного косяка означали, что срок пришел.

Таня, дрожа, нашарила выключатель. Родной человек с исковерканным исхудавшим лицом лежал с открытыми глазами, пытаясь вздохнуть. Дверная рама трещала под натиском. Таня бросилась к наполненному шприцу – в руке лежавшего уже почти не было жизни – но сделать укол не успела.

В дверном проеме стоял потный лысоватый мужчина с мучительно знакомыми чертами. Он был в новехоньком концертном пиджаке из кремового вельвета – и с фомкой в руке. Костюм не застегивался на располневшем теле. Глаза были устремлены на лежащего: с запрокинутой головой и исковерканным лицом, тот пытался вздохнуть, но не мог. Глаз в неестественно широкой глазнице наполнился ужасом, и тогда вошедший, склонившись, сказал ему:

– Я тебя предупреждал: я Савельев. Я! Таня бросилась на незваного гостя, но отлетела к стенке и упала; мир опрокинулся в туман. Когда она нашарила упрыгавшие очки и подняла голову, мужчина в кремовом пиджаке вытирал ладони о пиджак и смотрел на нее, перебирая невидимую картотеку.

Наконец узнал и спросил:

– Помнишь, как мы целовались?

Улыбнулся потным лицом и пообещал:

– Я тебе позвоню.

В квадрате окна, разбавляя свет ночника, появлялся день. В рассветной дымке проступали постель, женщина, сидящая на полу у постели, ненужный шприц под кроватью. Покойник лежал с приоткрытым ртом, запрокинув голову, будто изучал потолок стекленеющими глазами.

Больше в комнате никого не было.


Тама Мельцера похоронили на городском кладбище, а через две недели его вдова нашла в фейсбуке Олега Савельева – российского поэта и телеведущего, главного редактора…

Мысль об убийстве пришла в голову Тани на третью ночь, простая, как все важные мысли. Она даже не испугалась – так очевидно было, что человек в вельветовом пиджаке должен умереть. Она начала прокладывать тропинку к решению задачи – как будто речь шла о книжном детективе. Она была спокойна и точна – ночью.

Днем было труднее. Надо было разговаривать с сыном, ходить на работу, отвечать на соболезнования, и когда в середине дня Таня вспоминала о своем плане, то вздрагивала от тоски. Она догадывалась, что не сможет переступить черту.

Но наступала ночь, и сна все равно не было, и она возвращалась к решению задачи, как возвращаются к отложенному судоку. Мыслями об этом было хорошо занимать голову. Кто может запретить человеку мечтать об убийстве другого человека? Это было наркотиком, сладкой дозой для мозга: а если так? не выходит… А так?

На восьмые сутки сценарий приобрел законченный вид.

В том, что пошляк клюнет на приманку, сомнений не было: это сердце было падко на сладенькое, а кроме собственной нежной ностальгии, Таня положила в ловушку приманку понадежнее: молодую подругу, поклонницу таланта.

Прилетит, никуда не денется.

Ужин с вином, ожидание подруги… Звонок подруги о том, что она не смогла вырваться, но просит уделить время завтра. Прозрачный, с легкой женской ревностью намек: кажется, девушка ищет встречи наедине… Еще вино, воспоминания о юношеском поцелуе, глаза в глаза, сладкая ностальгия, готовность проводить до номера…

Этот пустоватый, странный отель с головокружительным колодцем пролета Таня обнаружила случайно: московская знакомая передавала с оказией два блока сигарет. Тогда-то она и попала туда.

Ступни ног закололо, когда, выйдя из лифта, Таня пошла вдоль низковатой мраморной ограды… И заново ощутила страх, когда вспомнила это место на третью ночь бессонницы.

Да, здесь!

Наутро Таня зашла в отель узнать о ценах, попросила разрешения посмотреть номер с видом на море. Вид был прекрасен, особенно с десятого этажа.

И снова сладко кололо пятки, когда шла по периметру к лифту. И странной радостью согрелось сердце от очевидной необитаемости этого этажа, от холодной, без единой зацепки облицовки парапета…

Сколько секунд лететь отсюда до пола?

Успеет ли он закричать или будет только размахивать руками, пытаясь нащупать опору там, где ее нет? Успеет ли понять, за что? Жалко было, что не успеет, и ее фантазия начала рисовать кинематографические варианты, с монологом перед убийством… Но нет же: догадается и отбежит от края.

Ни слова. Просто: попросить подержать сумочку, чтобы занять ему руки и освободить свои, и сразу – резкий толчок в грудь, и проводить за парапет, чтобы не зацепился ногами. Квадратики камер наблюдения за стойкой портье перещелкивались со входа в отель – на лобби, потом на выход из ресторана и снова на вход: этажей в квадратиках не было.

Таня почти не волновалась. В сердце не осталось ничего лишнего. Она проиграла заранее каждое движение, как прыгун в воду проигрывает в уме прыжок, перед тем как качнуть трамплин.

Былой возлюбленный ответил на письмо сразу – и послушно, как компьютерный персонажик, пошел навстречу запрограммированной смерти… Таня двигалась по пунктам плана, успевая удивляться тому, как гладко все складывается и как ничего внутри не мешает ей.

Но за день до савельевского прилета она проснулась в смятении. Происходящее вдруг дошло до нее: Таня с ужасом обнаружила, что все это на самом деле, и мысль об убийстве отозвалась ясным отвращением. Ее душа не хотела этого и твердо накладывала вето.

Мозг чувствовал себя обманутым. Он так старался, он столько всего придумал! Мельцер курила одну за одной, и бедный мозг этот, как курица с отрубленной головой, кудахтая, носился одними и теми же кругами.

Но Савельев уже летел в Израиль, и Таня просто спряталась в смятении.

Она курила на своей кухне, слушая, как дрожат стекла от ветра, и лежал в обмороке выключенный с вечера телефон. Добрый бедняга Борухович радостно взялся привезти гостя на место отмененного преступления…

Под утро ей удалось подремать, а потом она выпила кофе, проводила мальчика в школу – и пошла в ненавистный отель. Никакого плана не было у нее, и не было ни одной мысли по поводу того, что делать с приезжим, если его нельзя убить.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации