Читать книгу "Среди гиен и другие повести"
Автор книги: Виктор Шендерович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Берите сюжет, дарю, – усмехнулся рассказчик, дав тишине повисеть в ночном воздухе. И принялся сосредоточенно ворошить лед в пустом стакане, выцеживая остатки.
Песоцкий словно в первый раз видел этого человека и не мог оторвать взгляд от тонкого нервного лица.
– Но ведь сюжет не закончен, – сказал он, чуть погодя.
Месье вскинул на Песоцкого больные прозрачные глаза.
– Черт вас возьми с вашим сценарным чутьем, – учтиво проговорил он. – Да, не закончен…
Он вытряхнул на ладонь кубик льда и, закрыв глаза, поводил им по голове и лицу. Потом открыл глаза и заговорил снова.
…Через два года, когда месье Боннара начала отпускать память о произошедшем, он получил на день рождения анонимную бандероль. Он не хотел открывать эту бандероль и все-таки открыл ее, потому что любопытство сильнее страха. Это была ритуальная маска – маска смерти. А Боннар в молодости ходил в африканский зал Лувра и вообще не был идиотом. Он безо всякого Лувра понял, что означает эта посылка – и название страны в обратном адресе…
– Вы шутите, – сказал Песоцкий пересохшим ртом.
– Не смешная шутка для такой ночи.
– И что?..
– Как видите, – усмехнулся хозяин отеля. – Пью.
– Боже мой, – выдохнул Песоцкий.
– Гипотезу насчет бога мы с вами проверим, – ответил на это лысый господин у стойки. – Каждый в свое время. А земная жизнь одна. И ее не исправить дешевыми трюками с переменой имени…
Он замолчал, и, один за другим, вытряхнул на стойку оставшиеся кубики льда, и стал дожидаться, когда они станут цепочкой лужиц. Песоцкий, как зачарованный, следил за этим неизбежным превращением. И вздрогнул, снова услышав голос.
– Уже третий месяц господин Дельма разглядывает каждого приезжающего: не тот ли это, кто убьет его наконец? Особенно внимательно он разглядывает одиноких путешественников…
Песоцкий почувствовал покалывание в ступнях.
– Да-да, – усмехнулся человек у стойки. – А впрочем, это может быть кто угодно. Кто-нибудь из обслуги, внезапно объявившиеся друзья… Вы их видели?
Песоцкий кивнул.
– Ну? И как вы думаете: кто? Смелее, вы же сценарист!
Гость ничего не ответил, а только прокашлялся: голос у него сел.
Ночной собеседник сполз с барного табурета и, нетвердо ступая, прошел к погасшему костру. Постоял там, лицом в темноту, и вдруг закричал – протяжно и отчаянно. Когда он обернулся, глаза его горели подростковым огнем.
– Зато какой острой становится жизнь, Леопольд!
– Леонард, – тихо поправил Песоцкий.
Лысый махнул рукой: какая разница!
– …Каждый рассвет, каждый глоток, каждый раз, когда входишь в море или ложишься с женщиной… – Он расплылся детской улыбкой и, подойдя, обнял Песоцкого и зашептал прямо в ухо. – Я тут сплю с Мэй – длинненькая такая, в ресторане, с оттопыренными ушками, знаете?
– Официантка.
– Ага. И вот, поверите ли, с того гребаного дня меня как прорвало! Было – обычное дело, а стало – наслаждение… Ожидание смерти – хороший наркотик. Кстати! – Боннар оттолкнулся от Песоцкого. – Эта женщина, которую вы клеили утром… – Месье оттопырил губу и показал большой палец. – Должна быть сладкая ягодка. Берите ее, я вас благословляю!
Он нарисовал в воздухе неряшливый крест и сам рассмеялся.
– Благодарю, – cухо бросил Песоцкий.
– К вашим услугам, – осклабился Боннар и начал снова карабкаться на табурет. Достигнув цели, он мерно, как детский паровозик, завозил стакан по стойке.
– Значит, реинкарнация своими силами? – уточнил Песоцкий, усмехнувшись.
– Попытка, – ответил Боннар, остановив бессмысленное путешествие стакана. – Всего лишь попытка… Прыгунам их дают три штуки.
Песоцкий помолчал еще, а потом спросил:
– Зачем вы рассказали мне это?
– А кому мне было это рассказывать?
– А вдруг я и есть убийца?
Красивая кисть руки закачалась в отрицающем жесте.
– Убийца не будет привлекать к себе внимание! А вы со своим чемоданом поставили на уши весь Таиланд… Нет. – Месье мотнул лысой головой. – Вы в этом сюжете – не злодей. Вы – комическая фигура, с вашим чемоданом. Зеркальце, которым драматург пускает на драму героя солнечный зайчик, для разрядки напряжения…
Песоцкого передернуло.
– Вы – параллельная линия сюжета, – каркал месье, – вы не услышите предупреждения и не поменяете свою жизнь. Завтра ваш чемодан найдется, и все пойдет своим чередом…
– Вы зачем-то провоцируете меня, г-н Дельма, – произнес Песоцкий.
Лысый вскинул на него бессонные глаза.
– Так убейте меня.
Под утро даже удалось уснуть, но Песоцкий проснулся с оборвавшимся сердцем: во сне кто-то смотрел на него в упор. В животе ныло от страха. Еще не вспомнив, чей это был взгляд, Песоцкий знал, что страх имеет отношение к реальности и что, проснувшись, он испугается по-настоящему.
…Это случилось несколько лет назад в одном закрытом клубе, куда Песоцкий повадился ходить на встречи с кураторами. Очень правильный был клуб, со специфическим фейсконтролем. Чай, не лихие девяностые! Не всякий олигарх мог туда попасть, только совсем свои…
Песоцкий, обладатель почетной карточки, поил-кормил тут в тот день одного местного ди каприо, улаживал вопросы контракта.
Место встречи было выбрано с умыслом: закрытое кремлевское тусовище намекало на возможности принимающей стороны, а артист оборзел от славы и требовал нечеловеческих денег, угрожая прервать съемку в сериале и перейти к конкурентам, варившим аналогичное сусло… Историю слили, и пресса уже обсасывала косточки, предвкушая новую войну каналов. Короче, важная была встреча.
Лицедей оказался капризным, но податливым при плотном прессинге, Песоцкий мягко его дожал и, проводив, остался в клубе – расслабиться в элитной полутьме, да и пробки переждать. И уже выпив последний фреш, услышал обрывок разговора сзади. Собственно, одну только реплику и услышал:
– По заике вопрос закрыли.
Песоцкий вздрогнул и рефлекторно повернул голову – и напоролся на цепкие глаза говорившего. Звание не ниже полковничьего было написано на сухощавом лице, и полковника никак не медслужбы. А, со всей очевидностью, той службы, принадлежностью к которой к тому времени уже четыре года вышибались любые двери.
«По заике вопрос закрыли», – сказал сухощавый, а вздрогнул Песоцкий потому, что знал, о каком заике речь, и знал, как был закрыт тот вопрос.
Заикался, трогательно и смешно, журналист, знаменитый еще с советских времен, – странный человек с детскими глазами на стареющем лице. Атавизмом смотрелось его романтическое депутатство – проведя у кормушки много лет, этот юродивый так и жил на своих десяти сотках по Киевскому шоссе… По недомыслию (или отчаянной смелости, недомыслию равнявшейся) он полез со своими депутатскими запросами в такие коридоры, куда без спросу ходить заказано, – и его убили.
Убили так, что даже уголовного дела заведено не было; убили затейливо-мучительным способом, в назидание оставшимся. Это было первое такое закрытие вопроса. Потом поднявших голову начали убивать, как зубы чистить, народ и удивляться перестал.
Песоцкий напоролся на глаза сухощавого и понял, что тот тоже все понял.
Строго говоря… ну вот так, без учета контекста, говоря… – следовало что-то сделать, но контекст уже был разлит в воздухе и забит в легкие: ни о каком движении против этих людей речи идти не могло. Никто ни в каких прокуратурах даже не шевельнулся бы, а потом… Песоцкий почувствовал холодное глиссандо по спине, представив, как «закроют вопрос» с ним самим.
Но самое подлое: сухощавый его узнал, коротко зафиксировал взглядом – и кивнул, как своему. И продолжил негромкий вальяжный разговор с собеседником, уже на отвлеченные темы. Оскорбительно было это демонстративное спокойствие – знал сухощавый, что никуда Песоцкий не пойдет.
Но самым подлым – тем, что рвало очнувшуюся душу Песоцкого в сером предрассветном бунгало, – было даже не это оскорбительное спокойствие незнакомца, а то, что сам он уже рассчитался и хотел идти, но после встречи с цепкими глазами еще посидел немного, старательно придавая лицу рассеянное выражение. Как бы неназойливо подчеркивая: ничего не случилось! И успел еще пару раз почувствовать на щеке короткий внимательный взгляд. И закаменел от боязни провала – словно он, а не смотревший на него был убийцей, которому грозило разоблачение.
С нежданной ясностью открылось Песоцкому, лежавшему сейчас в своем бунгало: завтра время вздрогнет под ногами, затаившиеся побегут выслуживаться перед новыми хозяевами – и, как весной в тайге, из-под слежавшегося снега, полезут на поверхность старые трупы. А трупы c некоторых пор пошли чередой. Как-то постепенно вокруг стало мокро-мокро…
Песоцкий вспомнил Толика Гасова, шапочного приятеля юношеских времен. Все всегда было в порядке у Толика – папа-номенклатура, мама-номенклатура, МГИМО, ранний взлет на папины этажи… Теперь-то дорос он до государственных вершин, куда там папе, – а в девяностых, было дело, руководил одной либеральной телекомпанией. И как-то на исходе девяностых расслабленно пожаловался Песоцкому на одного бесстрашного борца с коррупцией, звезду перестроечных времен. Тот шантажировал владельцев телекомпании, на которой сам же и работал. «Своих-то зачем?» – пожимал плечами Гасов, прихлебывая компот.
Бесстрашный борец с коррупцией уминал котлетку тут же, в буфете на одиннадцатом останкинском этаже. Словно что-то почуяв, он настороженно поднял свою круглую обаятельную голову.
– Привет, Сеня! – махнул ему рукой дружелюбный Гасов.
По нынешним временам шантаж был довольно скромным: всего-то десяток «лимонов» просил борец с коррупцией за нерасследование одной серенькой среднеазиатской схемы газопоставок. В девяностые такое еще могло прийти в голову – шантажировать газовых магнатов…
Странным образом, Песоцкого в ту пору эта история утешила: кругом дрянь, ну и слава богу. Один компот едим, одним миром мазаны… Общий запах, хотя отнюдь не мира, примирял его с собственной жизнью.
Когда через пару месяцев борец с коррупцией в одночасье отдал концы довольно загадочным образом, Песоцкий пришел на похороны – не столько себя показать, сколько других посмотреть.
Посмотрел на неподвижное тело, вдруг потерявшее интерес к шантажу, на печальных представителей корпорации, привычно расправлявших черные ленты на тяжелом венке. Невзначай встретился глазами с Гасовым: не мелькнет ли чего в этих глазах? Ничего не мелькнуло. Скорбен был дружок Гасов, скорбен и государственен даже при поминочном бутерброде с семгою.
Говно, кругом говно…
Песоцкий лежал, глядя в потолок бунгало.
Лицо убитого святого заики снова нарисовалось в рассветном дыме. Они ведь даже пили когда-то в одной компании – в те веселые времена, когда Песоцкий был молод и не знал, как выглядит изнутри здание Администрации. Это был клуб «Общей газеты», и демократ Песоцкий, в очередь с другими демократами, травил байки, и все веселились. Рота тех демократов, бросив на позициях вымирающих перестроечных корифеев, маршевым шагом перешла потом в обслугу к особисту…
Заика смеялся, смешно взмахивая руками, и сам пытался что-то рассказывать, тормозя на согласных… Какой же он был несуразный!
Но не говно и не убийца.
Взгляд сухощавого, заставивший Песоцкого проснуться, снова встал перед его уставленными наверх глазами. Когда из-под снега на свет божий полезут трупы, эти люди начнут нервничать и зачищать концы.
Песоцкий перевернулся на другой бок. Нет, нет! Его не тронут. Не должны. Он же свой, он же столько раз доказал… И от этого позорного довода за собственную безопасность Песоцкий проснулся окончательно – и теперь лежал, с ненавистью глядя в светлеющий потолок.
…Дело Моцарта – писать музыку, и он не в ответе за строй, при котором это делает, любил говорить скромняга Леонард, давая свои первые интервью в начале девяностых. Дистанцироваться пытался, умница. В октябре девяносто третьего он дистанцировался так, что пришлось потом объясняться отдельно: не предатель ли, часом? Но нет, не предатель и не трус даже, просто – дело Моцарта… ну и дальше по тексту.
Моцарта выслушали и мягко попросили не строить из себя целку. Времена стояли нешуточные, и каждый пиароноситель по обе стороны баррикад был на строгом счету.
Пришлось полюбить президента.
Но Песоцкий же не мудило-губернатор перепуганный, чтобы задницу лизать принародно! Все было исполнено с должным целомудрием, в виде личного порыва: Россия нуждается в отдыхе от потрясений, в стабильности… Ну, текст вы знаете.
Президентом откупиться не удалось – пришлось облизывать и дворню, рулившую телеканалом. Это было условием контракта; уйти на другой означало объявить войну, а в останкинских коридорах, в процессе акционирования, началась настоящая саванна. И замажорили на этих просторах такие внезапные перцы, что нашему моцарту только и оставалось что притвориться блаженным.
Ах, не должен гений отвлекаться от своих форшлагов и осьмушек, не царское дело!
И еще долго скользил он по самому гребню волны, изображая одинокого интеллектуала. Люди любили и помнили его таким – молодым, сильным, независимым… – и в длинной тени прежней репутации еще много лет прятался он от репутации новой.
Она приходила медленно, но пришла.
Ибо замечено было (cначала теми, кто повнимательнее, а помаленьку и остальными), что во все зыбкие времена – когда царил Гусь и когда винтили Гуся, когда кидал Береза и когда кидали Березу, – свободный интеллектуал Леонард Песоцкий, весь в белом, неизменно оказывался в одном лагере с победителями.
Но как бы немножечко сбоку.
Там, где делят трофеи, но не забрызгано кровью.
Когда он оказался с победителями и в двухтысячном, никто уже не удивился.
Этот виток потребовал от Леонарда новых умений, потому что ребята пришли с морозу совсем простые – и чуть чего, ломали об колено. Песоцкий же, художественная натура, хотел прелюдий и любовных игр: он привык, чтобы им сначала повосхищались… Он сам отдастся, но по любви! В крайнем случае, из благодарности. А эти дали минуту на раздевание и подмывание и засекли время.
Но пришлось полюбить и это. Пришлось научиться закрывать глаза и возбуждать себя самостоятельно. Видеть поверх всего этого – государственный интерес. Поверх разбоя, подлости, крови… Даже что-то стоическое появилось в эти годы во взгляде Песоцкого, ибо сколько же надо вместить любви к Родине, чтобы задавить в себе всякое человеческое поползновение!
Он научился говорить «мы», цитировать Ильина и Столыпина… Им нужен хаос; Россия стоит на судьбоносном переломе, и мы не можем допустить, чтобы кучка авантюристов… Ну, текст вы знаете.
В общем, освоился моцарт.
Потом он вступил в эту козлиную партию – никто, собственно, его уже и не спрашивал; разговор был короткий, бизнес отбирали на раз. Причем «бизнес» – это еще льготный вариант, это если не залупаешься… А то могли заодно и законность укрепить.
В общем, приобщили Песоцкого, сказали: надо. Пришлось участвовать, фотографироваться под их медвежьим тотемом, подписывать мерзкие письма…
Слава богу, отец уже помер к этому времени.
Песоцкий сидел на террасе, глядя на море с камнями, и медленно добирал с тарелки фруктовые куски. Кофе он пить не стал, надеясь доспать по-человечески после бессонной ночи. Глаза закрывались, меж веками и глазными яблоками промелькивали сполохи тревожных сюжетов…
Отец. Тяжелые, рожденные для мрамора черты… Патриций, переживший империю. В свой последний год он замкнулся окончательно, не звонил, разговаривал кратко, не договаривал… Когда звонили ему, трубку брала сожительница. Все понимал Леонард, и, сколько мог, уговаривал себя, но не помогало – не переносил он эту Раису, желваками закаменевал от ее длинных банальностей, от кофт и варений, в бешенство впадал от запаха духов… И при церемониальных визитах в чужой теперь отцовский дом с трудом держал себя в рамках протокола.
Песоцкого мачеха называла «наш Лёник». Убил бы.
Про дела сына академик давно не спрашивал. Когда в больнице, заполняя мучительную паузу, Песоцкий начал что-то рассказывать про свои проекты, рассказ повис в пропитанном неловкостью воздухе. Потом отец сказал:
– Жалко, что я не уехал.
И Песоцкий вздрогнул от отцовской жестокости – так очевидна была связь этих слов с его, Леонарда, останкинскими победами.
Отец умер не от того, чем болел в последние годы. Инсульт превратил его в мычащее существо с просящими избавления глазами. Избавление пришло только через полгода, и в тоске окончательного сиротства Песоцкий различил горький запах облегчения, который постарался сразу выгнать из мозга. Но выгнать не успел, и мозг безжалостно отрефлексировал стыд той секунды.
Да, вот в чем дело: он уже никого не огорчит.
Кроме Марины.
Тот день был словно пропитан печалью и влагой: кладбищенские стены и кусты темнели в полусвете, и времени суток было не понять без циферблата… Два раза в год Песоцкий приезжал на Донское; тогда еще только к маме.
Он рассеянно постоял у гранитного прямоугольника (камень и надпись были тщательно протерты кем-то), положил свои розы рядом с двумя хризантемами, сказал кому-то:
– Ну, вот… – и пошел по дорожке к выходу.
Он знал, что скоро приедет сюда хоронить отца.
– Вот молодцы, – поклонилась ему местная бабушка, божий одуван. – Вчера и сестра ваша приезжала… Хорошая какая семья, помните свою матушку!
Песоцкий кивнул, не вникая, и, уже подходя к «мерсу», остановился. Постоял несколько секунд, махнул рукой водиле – я сейчас – и вернулся к воротам. Бабушка возилась со своими вялыми гвоздиками.
– Добрый день, – сказал Песоцкий. – А что, к нашей могиле вчера приезжали?
– Конечно, милый. Сестра-то ваша. Она часто приезжает…
– Спасибо, – сказал Песоцкий.
Он постоял, подошел снова к маминому надгробию, посмотрел на две белые хризантемы на камне и опять двинулся к выходу.
Десять лет прошло с той сволочной истории с его посредничеством и горькой попыткой поцелуя, и все, что угодно, кроме любви, уместилось в эти годы. Голосование сердцем, покупка асьенды на Новорижском шоссе, войны с Зуевой, шесть премий «Тэфи», пара кинопроектов нездешней сметы, вынос мозга населению, внос в Кремль нового президента, череда баб, трахнутых в борьбе с неиссякающей потенцией…
Мелькнула фотография Марины в глянцевом журнале – в спутнице модного дизайнера на каком-то, прости господи, фешн-пати папарацци опознали бывшую жену банкира N., г-жу Князеву… Этот глянец схлынул с нее, а Песоцкого с грохотом понесло дальше через пороги с бурунами.
Но в тот влажный октябрьский день он позвонил ей и услышал забытое тепло в голосе.
Она уже была замужем за своим Марголисом – тот маленький индеец, с демонстрации девяностого года, преданной осадой добился-таки своего. Но солнце так и не согрело этот невеселый брак. Детей у них не было – у нее и не могло быть, а он до сорока лет жил со своей мамой: ждал Марину…
Ходил Марголис с палочкой, припадающим шагом – что-то случилось с суставами – писал в оппозиционные сайты, рассылал по всему миру правозащитные пресс-релизы, которые немедленно уходили в спам, ходил в угрюмых завсегдатаях этих игрушечных баррикад…
Песоцкий презирал неудачников – аудитория ниже миллиона его не интересовала. Персонально Марголис, понятно, еще и раздражал. Марину было жалко, себя тоже.
Они сидели в тихом подвальчике на Ордынке, пили фреш и ристретто, глядели друг другу в глаза и пересказывали прожитые врозь годы, заполняя лакуны и сопоставляя даты. Это стало их горьким лото: а где тогда был ты… а где ты?
Она вернулась в свой Воронеж после института, потом по какому-то обмену поехала в Америку и на два года зависла в Нью-Йорке, но так и не вписалась в другую жизнь.
Слова «брат» и «сестра» прижились между ними (он, конечно, рассказал ей про встречу на кладбище). Да, это была она, и годы спустя пораженный Песоцкий узнал об этой дружбе. Марина звонила маме после их разрыва, приезжала в больницу на Каширку… Песоцкий помнил, как мучилась этим разрывом мать, как пыталась заговаривать о Марине и как он резко обрывал эту тему: было слишком больно.
В тот проклятый год он пытался вышибить клин клином и осенью закрутил роман с Ленкой Карелиной, изящной брюнеткой и признанным первым номером кафедры. Они были парой для обложки журнала «Огонек» – умные и красивые, но щекотки самолюбия было больше, чем радости, да и привести ее в родительский дом Песоцкий так и не решился.
К следующей весне, поставив галочки в графе «успех», они с облегчением разбежались, и Песоцкий не придавал этому эпизоду никакого значения, пока не узнал, спустя почти двадцать лет, что Марина видела их вдвоем той зимой, сладкую парочку. Видела в декабре, а на Новый год он позвонил ей в общагу, и наткнулся на бесцветный голос, отвечавший овальными словами, – и повесил трубку, так и не решившись сказать то, зачем звонил. А она не сказала ему, что ревела потом у будки вахтера, – не сказала и двадцать лет спустя.
Он тоже много чего не рассказал ей. Зачем? Судьба давно застыла бестолковым куском гипса, и теперь можно было только пить фреш и глядеть раз в неделю в эти родные глаза – как в окошко на океан из тюрьмы Алькатрац.
Возможности сбежать не было.
Они сидели, на пятом десятке своих лет, в кафе на Ордынке. У нее был перерыв между учениками, несчастный Марголис и мама в Сокольниках, у него – мистический блокбастер на работе и реальная Зуева дома.
И вросшие уже до костей колодки дружбы с кремлевскими хозяевами.
…Хозяева не знали, как незаметно выйти из-за стола, с которого было натащено во все рукава. Хозяева нервничали и вовлекали в свою паранойю благородных интеллектуалов. Благородные интеллектуалы старались сидеть на кремлевской елке ровно, не расцарапывая репутации, но репутация была уже – в кровь.
Ближе к концу второго срока душку Леонарда бросили на укрепление монархии. Называлась эта дрянь – движение «За Путина». Он пробовал отговориться, но ему прямо было сказано, что отказ будет расценен как дезертирство, со всеми вытекающими последствиями.
Хозяина Песоцкий видел несколько раз совсем близко – имел, так сказать, счастье заглянуть в эти бесцветные глаза – и вот чего не хотел совсем, так это попасть ему во враги. Пришлось режиссировать эту придурочную самодеятельность с радениями ткачих… «Не уезжай ты, мой голубчик!»
В день съезда Песоцкий попробовал неназойливо слинять (как шестиклассник в туалет с контрольной), но его отловили, взяли за яйца и поставили под телекамеры размышлять про будущее России, которое выше абстрактных ценностей… Ну, текст вы знаете. Твою мать!
А главное: он опять весь измарался, а они в последний момент передумали насчет третьего срока, и клиент опять вышел весь в белом, а на Песоцкого уже пальцами показывать начали. Да еще, словно в издевательство, наградили медалькой – и медалькой-то позорной, мелкой! – на пару с юным телевизионным наглецом, который пешком под стол ходил, когда он, Песоцкий, уже вовсю решал судьбы Родины!
И не прийти в Кремль было нельзя, и насмешка чудилась в стальных глазах награждавшего…
Песоцкий ворочался на измятой постели в зашторенном полуденном бунгало – с тяжелой, словно набитой песком башкой. Сна не было, и раз за разом ломило затылок той усмешкой и проклятым разговором с Мариной.
Как вынесло их на политику? – наваждение какое-
то… Почти год они обходили эту тему, эту – и Марголиса с Зуевой. Бережно выносили за скобки свой личный ад, молча договорившись, что за их тайным столиком с итальянским меню и запахом хорошего жареного кофе не будет никого, кроме них двоих и того хорошего, что было. А тут вдруг – на тебе, и так глупо! И главное, с такой мелочи началось…
Он позвал Марину (да хоть бы и с мужем) на свой продюсерский шедевр, в кинотеатр, который они, по старой памяти, называли «Россия», – и не удержался, похвастался сборами. Марина пошутила про высокий вкус миллионов, и это его задело. Он сказал, что люди – такие, какие есть, и он дает им простой, но качественный продукт; Марина заметила в ответ, что сам он свой фаст-фуд не ест и когда-то любил Годара.
Песоцкому попало на больную мозоль, и он выдал тираду про вечную надменность интеллигенции.
– Это просто другой вкус, – вдруг посерьезнев, ответила Марина. – И другие правила.
– Какие правила? – взвился Песоцкий, с ужасом понимая, что они вошли в запретные снега и уже стронули лавину. – Какие правила?
– Правила приличия, – ответила Марина.
Песоцкий попер на рожон – нет, какие правила, какие? – и наговорил с три короба про их гордый маргинальный мирок, и, еще пока говорил, понимал, что получается наезд на Марголиса, но ничего сделать было уже нельзя, его несло.
Марина, потемнев лицом, ответила, что правила совсем простые, старые: не принимать причастия буйвола, не пастись у кормушки, не лгать. И надолго отвернулась, закурила.
Через минуту Песоцкий, отдышавшись, сказал: ну прости меня, я ничего вообще не имел в виду, правда. Я тебя люблю, сказал он после нового молчания. Марина обернулась и поглядела ему в глаза, и в знак мира положила руку на середину стола, и он накрыл ее своей.
Но через три дня от нее пришла эсэмэска: «Не звони мне. Прощай».
Он ничего не понимал. Потом, совсем с другой стороны, до него докатилось смутное эхо, и он, сопоставив, догадался. И позвонил все-таки.
– Да, – бесцветно сказала она. О, как он боялся этого бесцветного голоса!
– Что случилось? – спросил Песоцкий, стараясь говорить как ни в чем не бывало. Но раздражение выдавало его.
– Ничего, – ответила она.
– Ты не хочешь меня видеть?
Молчание раздавило его сердце.
– Скажи по-человечески, что случилось! – угрюмо начал настаивать он, теряя лицо. Он уже все понимал.
Имя продюсера Песоцкого только что проплыло в телевизоре, в титрах фильма-расследования о продажных правозащитниках – проплыло и было замечено… Фильм был отвратительный, топорный, а главное, Песоцкий там был ни при чем: слудили в дочерней студии, по заказу канала, а его зачем-то всунули в титры. Да он вообще этого не видел! Уж он бы все сделал тоньше, совсем по-другому – неужели кто-то не понимает?
Но полтора десятилетия висели на нем грязными веригами, и любое оправдание только увеличивало меру позора.
Песоцкий умел держать удар, умел смотреть в глаза как ни в чем не бывало – пускай эти чистюли сами отводят взгляд от неловкости! Тоже мне узники совести, все на западных грантах! Он знал ответные слова, но при Марине вся эта боевая подготовка рассыпалась в прах…
Она простилась ровным голосом, и Песоцкого парализовало – он ничего не ответил. Подождав мгновенье, Марина повесила трубку.
Остался неразменный пятак воспоминаний – на него и жил Песоцкий в последние три года. Приходил в тот подвальчик на Ордынке, сидел за их столиком, изводя капуччино, гипнотизируя дверь и вздрагивая от входного колокольчика. Потом кто-то, как ластиком, стер и сам этот подвальчик с запахом хорошего жареного кофе. Сначала заведение закрылось на ремонт, а спустя пару месяцев Песоцкий стоял, как баран, перед новыми воротами только что открывшейся на этом месте кондитерской лавки, чувствуя, как из него вытекает его жизнь…
Он очнулся от стука, но ничего не ответил, потому что еще не знал, где он и что с ним. Потом все поочередно вспомнил. По свету из-за штор и сосущему чувству голода понял, что день давно перевалил за экватор…
Песоцкий нащупал на тумбочке часы и не сразу навел на резкость глаза: половина пятого. Стук в дверное стекло повторился.
– Войдите! – крикнул Песоцкий.
Надо было еще вспомнить, как это будет по-английски. Голова гудела от слабости.
Штора колыхнулась, и на пороге возник таец в сиреневой униформе. Он улыбался счастливой улыбкой. Следом за тайцем из-за шторы появился большой коричневый чемодан с оранжевой заплаткой на боку. Таец кланялся и лопотал извинения за причиненные неудобства.
И исчез с новым поклоном, отпущенный вялым взмахом руки.
Песоцкий лежал теперь, глядя на свой злосчастный luggage. В голове гудело уже не только от слабости.
Через минуту он встал и побрел в ванную. Из ванной, не коснувшись чемодана – как мимо инфицированного, – он вышел в дверь и двинулся в сторону террасы. Терраса была пуста. Он сел за столик, махнул официанту…
«Завтра ваш чемодан найдется». Сволочь, а?
Зачем он вообще был нужен, этот чемодан? А-а, телефон, Лера… Пропади она пропадом. Кино? Муть про десантников уже в прокате, а новое – про что? И еще «Горизонты России» эти. Господи, какой бред. Совсем немного жизни осталось – почему он должен заниматься этой ерундой? Но хоть про что было кино?
Он попытался вспомнить – и не вспомнил. Надо же: шаром покати!
Море сияло нестерпимым светом. Корабль застыл у линии горизонта. Пли, подумал Песоцкий, и вспомнил. Ах да: Крымская война, с дыркой в сценарии. Спасти героя. Чертов красавец, гроза англичан… Усыпить бдительность и исчезнуть. Как же ему исчезнуть, сукиному сыну?
Песоцкий выпил стакан воды, но толком проснуться не смог. Замок Иф, вяло соображал он, подмена покойника – что там еще у классиков? Сюжетных ходов с гулькин нос, стесняться глупо – вот и возьмем напрокат! Каннибал Лектор, ворочалось в туманной голове Песоцкого, – тот же ход, подмена покойника. Десять негритят… Побег из Алькатраца… Побег из Алькатраца…
Принесли супчик, и пару минут Песоцкий жадно ел. Блаженство! Уф… Он откинулся на спинку стула, перевел дыхание и, рокировав тарелки, взялся за салат.
Хорошо: побег из Алькатраца. Или: найти двойника и убить его, а самому исчезнуть! Это я придумал? – удивился Песоцкий. Вилка с креветкой застыла в воздухе. Набоков это придумал, вспомнил Песоцкий и, усмехнувшись, сжевал креветку. А здорово – убить двойника, а самому…
И в долю секунды – мурашками, рванувшими по телу, – Песоцкий понял, что перебирает варианты бегства про себя. Он мигом проснулся и новыми глазами обвел пейзаж. Как вспышкой впечатало этот пейзаж в мозг, прошитый молнией ясной мысли.
К черту сценарий! К черту все. Уйти с концами, и привет! Утонуть здесь – и вынырнуть потихоньку где-нибудь в районе Бергена. Чтобы ни Зуевой, ни этого мучительного говна, а только фьорды и остаток жизни! Позвонить в оффшор (телефон-то уже есть!), взять свою долю и свинтить…
Он чуть не взвыл от тоски – такой болью отдала заноза, гноившаяся в слове «оффшор».
Это была память об одной бизнес-истории совсем уже некошерного свойства. Ну что вы хотите? – девяностые годы! Господи, да все это делали, и все немножко зажмуривались, взаимно договорившись, что однова живем… И теперь любого можно было брать за жабры со строгим государственным лицом.
Некоторых, впрочем, и брали.
Зуева знала об этой истории, но, кажется, не только Зуева… Томил душу Песоцкого смутный разговор в Администрации, когда он вдруг закочевряжился с тоски, изображая из себя белого и пушистого…
Не стоит ссориться с нами, сказал ему тогда его печальный собеседник. Не стоит, даже если вы непорочный, как Мадонна. Like a virgin[1]1
«Как девственница» (англ.) – название известного альбома Мадонны.
[Закрыть], заглянув в самые глаза, ухмыльнулся этот вежливый гад, и Песоцкий вздрогнул: некошерный счет лежал как раз на Виргинских островах.