Электронная библиотека » Владимир Личутин » » онлайн чтение - страница 34

Текст книги "Беглец из рая"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 17:37


Автор книги: Владимир Личутин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 34 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Стой, стой, зараза! – заорал Гаврош, налегая на веселко: его непослушная душегубка шла тяжело, сваливаясь с борта на борт и зарываясь носом в воду. По днищу, еще больше сбивая остойчивость лодчонки, перекатывалась вода. – Стой, собака, стрелять буду!..

– Попробуй стрельни, идиот!.. Кишка тонка!.. – с веселой дрожью в голосе откликнулся Зулус. Каждое слово далеко отзывалось по реке.

– И стрельну, и стрельну!.. А ну суши весла!.. Поймаю, наручники вздену!..

– Не надорвись, гаденыш!..

Зулус, решившись утекать, наддал пуще накось заводи, стремясь уйти за темнеющую излуку, где Проня ветвилась на десятки проток и ручьевин, густо обнизанных камышами: там-то его не сыскать... Его длинный челн, задравши высоко нос, походил на пирогу. Весло о двух лопастях сновало в воздухе, как мотовильце у пряхи... Разве сладить Гаврошу с природным рукодельным мужиком, который и черта в гроб заколотит, и уху сварганит в резиновом сапоге, если припрет, и врагу своему бестрепетной рукою сунет в порты гранату. Пока все походило на вздорную игру, которую каждый хотел выиграть иль перетянуть на себя, оставшись при своих интересах. Как говорится в народе: «Украл, не поймали – Бог подал. Украл, поймали – судьба подвела». Я следил за погонею, и мои симпатии сметывались то к Гаврошу, то к суровому афганцу. Мне было жаль обоих, и было непонятно, отчего с таким непокорством и злом сродники вели эту вражду.

Уже развиднелось, солнышко умылось, накатив на вершины поречных дубрав, отражение его слепяще вспыхнуло в реке, будто всплыл со дна слиток кипящей мартеновской стали, небо очистилось от ночного туска, день обещался быть добрым. Согласие и мир насылал Господь на землю, а эти двое природных людей, не слушая Спасителя своего, зачем-то отчаянно ратились в худых душах, не ведая любви... Кто-то наверху, начальствующий, сочинил для русских безнадежные, гибельные обстоятельства, и они, заплутавшие и покинутые, обреченные на тоскливое выживание, разделенные властью на две супротивные стороны, уже сами должны были искать выхода.

Что-то обоюдотемное творилось на моих глазах, но я не мог рассудить, заставить враждующих опамятоваться, ибо сам, как стреноженный, застыл на травяном клоче, судорожно ухватившись за черемуховый сук.

– Ну, проклятый Зулус, перед Богом ответишь на праведном суде! – вдруг нелепо вскричал Гаврош, прежде никогда не осенивший лба, не вспоминавший библейских заповедей и навряд ли знавший их. И что вдруг нашло на егеря? Из каких нетей всплыло сокровенное, что мы прячем, таим в себе от людей на крайний случай?

Сквозь кружево листвы я увидел, как Гаврощ, с досадою бросив в лодку весло, нагнулся за ружьем, ухватил за шейку приклада, резко потянул к себе, чтобы выстрелить навскидку... Может, в воздух, лишь для острастки, чтобы Зулус испугался и бросил дурить? Ведь с властями не шутят... Дальше совершалось что-то непоправимое, как в замедленном кино...

Гаврош напрасно торопился, он был слишком возбужден и рассержен, а злость в таких случаях – дурной помощник: это дьявола каприз, и не иначе. Куда бы делся от него Зулус, да еще при свидетеле?

Валкая посудина качнулась, ружье споткнулось стволами о дощатый набой и, описав дугу, вылетело из рук за борт. Гаврош подался следом, пытаясь перехватить, и душегубка перевернулась. Гаврош вскинулся над водою, в отчаянии вздернул руки, будто погрозил Зулусу, еще раза два показывалась в реке голова, вдруг откуда-то подул ветер, лодку запарусило и скрыло тонущего от меня. Зулус, смоля цигарку, наклонился над бортом, всматривался в Проню, будто подгадывал, откуда появится егерь, чтобы прижучить его веслом.

– Федор, спасай! – хрипло закричал я, Не сдержавшись, выскочил из скрытни и неожиданно по грудь ушел в лещевый омут. Возглас мой дрогнул от холода и дал петуха. – Ради бога, спаси! Весло хоть протяни, будь человеком!..

– Он не человек, а пес цепной, мент поганый... Даже хуже мента... Вот ты и плыви, вшивый профессор, и спасай, а я воды шибко боюся! – откликнулся Зулус. – Да, кажется, уже все, опоздали! – Голос его невольно осекся. – Спекся твой мент!

Зулус не удивился, увидев меня, и не напугался: зорким, схватчивым взглядом он, наверное, уже давно выследил и смеялся над нами.

– Как это я? Как? – бестолково кричал я, с ужасом понимая, что гибельно затягивает меня донный ил и бороденку мою уже подмочило.

– А так!.. Ныром!.. По дну камашами!..

Душегубка Гавроша, чернея просмоленным днищем, тем временем угодила на стрежь реки и скоро пропала из глаз.

3

Тем же утром приплыли деревенские мужики с кованой острозубой кошкой и выудили Гавроша. Даже не пришлось искать, как часто случается на реках, неводить утопленника, перехватывать сетями ниже по течению.

Из Москвы и Владимира прибыли три брата и сестра. Братья были сухие, горбоносые, с бритыми затылками и, несмотря на возраст, без седины. Молча сутулились на лавке у ветлы, смолили самосад. Табак был рощен еще покойным отцом, пыльными веничками висел на подволоке, и вот не поленились мужички, сползали на чердак, потом насекли горькой травки, и, закрутив козьи ножки величиной с самоварную трубу, сейчас деловито дымили, окутавшись клубами запашистой лешачьей дури. К родному дому привыкали... Сестра же Вера, сивенькая, с бледным, как опока, лицом, стремительно, без устали, так и шила по дому, ибо все заботы легли на нее... И ни слова раздражения иль упрека из уст на братовьев за их вальяжность, отстраненность от настигшего горя, их странную успокоенность. То один, то другой из мужиков вдруг наклонялись, совали руку под скамью, где стоял ящик с водкою, наполняли граненые стакашки и возглашали: «Ну, как ловко на золотой крючок ловить, и наживки не надо... За тех, кто нынче не с нами, кого Бог призвал». И всяк, кто проходил мимо, тоже причащались, прикладывали на грудь и шли дальше по своим делам.

«Ну хватит вам, мужики, пить-то... Еще налакаетесь... До времени пить – совесть губить, – осекала сестра, порою выскакивая на передызье и всматриваясь из-под ладони в зады деревни, куда должны были привезти Артема. – За Темкой хотите?.. Жил смешно и умер грешно. И вы такочки помрете с пьянки проклятой», – увещевала хлопотунья без всякой злобы, и голубенькие глазки ее, странно загораясь, пристально, с ощупкою, оглядывали каждого из братовьев, словно узнавали их черед на погост, и тут же наливались скорой слезою. Сестра всхлипывала жалостно, нос пипочкой краснел, старя женщину. Вера как бы опомнивалась тут же, утирала лицо передником и снова убегала в избу. Лишь с крыльца кричала: «Темку мне не проспите, караульщики!.. Слышьте? Темку не проспите».

Словно в гости ждала любимого братца после долгой отлучки. Однажды проскочила мимо меня и тут же как бы споткнулась, остановилась на мгновение, в удивлении открыв рот и словно бы не узнавая. «Вот помер человек и поплакать некому, – сказала задумчиво, и глаза ее вдруг вспыхнули лазоревым, и, как показалось мне, где-то внутри, за озеночками, зажглась непонятная улыбка. – Он ведь в сам-деле добрый был, и я его жалела. Жизнь вот не задалася. Жил как подкидыш. Прости нас, Тема, прости». – Женщина заплакала, слезы посыпались горохом. Надо было ответить как-то по-особенному, а слова толклись на языке простые, самые рядовые. Я кивнул головою и закручинился.

Для деревни я казался человеком иного полета, столичной штучкой, «свадебным генералом», тем самым барином, кем хотел бы видеть себя погибший «хозяин Бельгии», и мое неожиданное участие в похоронах считалось почетным. Я же, не зная, куда себя деть, бездельно перемещался в пространстве избы, как полосатый шмель, и собирал семейные горести и сожаления, чтобы по невидимому токопроводу передать в занебесные выси, куда скоро отплывет Артем Баринов, по прозвищу Гаврош. Встретят и проводят его, конечно, и без моего участия, вон и ангел уже пасет на крыше, свеся вниз свою зобастую головенку.

Коротая время, я забрел на «гувно». Старуха Анна сидела на травяной меже возле бани, растянув ноги, сложив скрюченные ладони в холщовый серый подол. Слоновые ноги в рейтузах, шерстяные носки грубой вязки, безразмерные галоши, широкие обвисшие плечи кулем, на голове черный плат, сбитый к затылку, на морщиноватом лбу и впалых желтых висках белая жидкая куделя. Не баба – валун, проросший из пашни. Сутулая старуха тупо ковыряла слоистые ногти с траурной каймою, подняла на меня крохотные тусклые глазенки, в них жила сухая пустота. Соседка не выла, не причитывала, а взвалив хлопоты на дочь, вместо сына обряжала непосильную уже усадебку: весенний день год кормит, и надо спешить.

Анна поймала мой вопрошающий взгляд и неожиданно сказала:

– В гроб ложиться, а пашенку сей, Паша... Слава богу, убрался...

Ее холодный, рассудительный тон удивил и поначалу несказанно огорчил меня.

– Как слава богу, Анна Тихоновна? Это же твой сын...

– А вот так... Какой с него толк? Зря небо коптил... Хорошо хоть убрался поперед меня, а теперь и мне собирать пожитки, тапки примерять. Поди ссохлися в шкапе, не налезут. Человек ссыхается за годы-то, а тут чуньки. Хватит, пожила тута, накувыркалася.

– Тапки потерпят. Будешь теперь по сынам ездить, жизнь веселее покажется, – пытался утешить я. – Теперь никто в дому не держит... Да и годы-то не большие... У одного год поживешь, у другого.

– Да и некуда с этой жизнью. Огорбатела от нее... Помнишь, мать твоя говаривала: «Годов столько, сколько здоровья». А здоровья не стало, мое здоровье Артем-покойничек выпил. – Анна поскребла ногтем загвазданную по подолу рабочую юбку, зачем-то сняла галоши, с усердием охлопала от налипшей грязи, подняла на меня пустой взгляд...

– Пашенька, я уж не спрашиваю тебя, что там на реке приключилось... Кабы тверезый он был, дьяволина, тогда бы и спрос иной... Вода пьяниц не любит.

– Я ж участковому при тебе рассказывал, Анна Тихоновна... Поехал Артем сети браконьерские искать, стал шарить веслом, нагнулся неловко и обернулся вместе с лодкою. А я на берегу был, чем помогу?.. Вода – лед, да и плаваю я не ахти... Как утюг.

– Ну да, Пашенька... Ты городской человек, какая с тебя помощь... Кабы тверезый Артем был, тогда другое дело...

По интонации я чувствовал, что старуха не верит мне, чует какую-то подоплеку и боится высказать ее вслух; Но что я мог еще объяснить, что? Конечно, повинную голову и меч не сечет: душа подсказывает, отступись от кривизны, признайся, объяви истину, как понимается она безжалостными верхами, и милость снизойдет на заблудших, как бы сама собою. Но я-то верно знаю, что она, эта всепрощающая милость, может спуститься на голубиных крылах лишь в совестном обществе, но не здесь, когда все повернуто изнанкою и кругом правят деньги... В мире кривых зеркал нет смысла искать истинно виновных и обличать неправду, ибо неправедные покрывают друг друга и безжалостно судят тех, в ком еще осталась искра совести, сами же оставаясь на празднике жизни...

Так я искручивался в мыслях, уже выстроив случившиеся обстоятельства и не намереваясь ни при каком раскладе менять их. Зачем Зулуса тут приплетать, если на нем вины столько же, сколько на ангеле, что стережет каждого из нас, живущих на земле. Отступился от Гавроша заповеданный охранитель, сам Господь выключил мужика из своих земных планов, так зачем же мне выискивать для людей слабо брезжущее в отдалении отражение истины. Я-то ее знаю, но пусть она останется при мне, чтобы хоть я-то не заблудился в нынешних потемках. Хватит неизжитых грехов, что висят на мне веригами.

Я опустился на корточки возле Анны, приобнял ее за плечи, слыша ворохнувшуюся в груди слезливую жалость.

– Добрый был Артем... Хоть и заплутай... Так кто нынче не блудит, Анна Тихоновна? Вот и нырнули мужики в бутылку, чтобы сыскать дорогу. А горлышко узкое – и назад пути нет. – Я по-стариковски вздохнул. – Красивый был мужик... Даже не верится, что нет в живых. Был – и нет... Навсегда нет...

Старенькая недоверчиво взглянула на меня, словно бы не верила в искренность моих слов. И неуж, наверное, подумала она, кроме нее, матери, еще кто-то может пожалеть пьянчугу, невыносимого человека, отнявшего у нее добрый десяток лет. Ведь это для матери неудачливый и несчастный сын – самый жалобный, самый дорогой, по ком сердце кажинный день плачет и замирает в тоске...

– Я ведь говорила ему: не вяжись с Зулусом, за ним горя ходят. Не послушался, ирод синепупый.

Я даже вздрогнул от неожиданных прозорливых слов.

– А при чем тут Зулус?

– Вечером, как ехать на реку, сын хвалился. Тепленьким, говорит, возьму Федяку за шкиряку... А я ему: отступися, парень, с има не совладать. За има черти горою... Пьяный-то Артем завсе храбрый. А как трезвый – сразу серку в кусты... Разве ему с Зулусом совладать? Надо быть дюжее черта...

– Не в силе Бог, а в правде, – поправил я не к месту.

– Ага... Это когда Бог в душе, а не в пятках...

Я слабодушно попытался увести разговор в сторону:

– Что-то Артема не везут...

– Теперь-то уж насовсем приедет, – глухо откликнулась Анна, с прежней сосредоточенностью скоркая ногтем по юбке, серую посконную ряднину разбирая до основы. – И потонул, дак и ладно. Хоть при мне закопают. На разу отвою, не надо после десять раз на дню слезы лить. Один-то бы остался, непуть, дак мне бы и на том свете горе... Меня-то Бог бы спросил: ты чего парня одного сиротить оставила? Вот, Паша, не знаешь, где споткнешься... Пьешь, дак закусывай, милый...

Старуха встала на четвереньки, потом поднялась с кряхтением, но сполна разогнуться не смогла и, будто бобриха, поплелась, скрючившись, в борозду, подпирая ладонями поясницу. Бормотала себе под нос: «Эх, Артем, Артем, головотяпый. Не дал тебе Господь ума, не дал и разума. А с жизнью ты сам расквитался, по своей воле... Уж тамотки, на небе-то, не жалуйся, синепупый, никому. Никто тебя здеся не забижал. А ты, вот, ловить рыбки никому не давал, и мясишка свежего лесного не давал... Сидел, как кот на мыше, и всех погонял. Да всем статьей грозил. А кому это занравится, когда точат нож на соседа... Скотинка-то божья в лесу бродит для всех, а едят, кто при толстом кармане».

...Недалеко от входа на кладбище Зулус зачищал могилу, частил лопатою: наверх вылетали, как рыжие птицы, влажные комья рассыпчатого песка. Двадцать лет отгорбатил мужик на северной шахте с совковой лопатой на навалке угля, так что для него не труд – вырыть какую-то ямку. Вылез, смерил заступом, подбрил от травы кромку: наверное, остался доволен работой. Я глазел, подпирая плечом калитку. Зулус случайно наткнулся на меня взглядом и вдруг направился ко мне, будто рак с клешнями, наставив в мою сторону седой чуб, клювастый нос и тугую щетку усов.

– Вот смастырил Гаврошу землянку, – крикнул не доходя.

– Выходит, и копать больше некому? – спросил я, чтобы завязать разговор.

Сначала могильщик повиделся мне излишне веселым и несколько торжественным. А может, показалось так моему осуждающему взору? От Зулуса пахло влажной разворошенной землею, тленом, пивом и табаком. Сложный густой дух, от которого воротит душу. Лицо было пыльным, золотистые песчинки застряли на высоко вскинутых бровях, в густом частоколе ресниц, на широкополой шляпе из фетра. Губы стали желтые, спекшиеся от кладбищенской землицы.

– Значит, некому. – Зулус взглянул напряженно, строго, словно выведывал от меня тайные знания. Только сейчас я самонадеянно подумал, что мужик угодил под мою власть, и я могу вить из него веревки. И тут же повинился за свой осуждающий тон:

– Ну да, близкой родне копать могилу нельзя... Отныне, Федор, все на твоих плечах: и гроб, и крест, и ямка... Один ты из мужиков-то остался в нашем конце. Говорят: «Доброму народу нет переводу». А вот перевелись... Как моль съела.

– Баба родится для навозу, а мужик для извозу. Чтобы, значит, ездили на нем... Только одних скинули, тут же другие уселися на шею. Давно ли сидят, а уж протерли загривок до дырьев. Наплодили паразитов, склещились. Вот и не стало мужиков-то. – Зулус несколько раз нервно ударил заступом по частоколу, словно выбивал из себя злость. Видно было, что в нем поселилась смута. Ему куда проще было, когда афганскому чуреку он совал за опояску гранату... А теперь вот братан, наверное, снится, каждую ночь изводит изводом. Почему руку-то не протянул?.. Ведь как заклинило... И все, уже не вернуть того мгновения.

Зулус мялся, явно намеревался что-то спросить и не решался. Я догадывался, чем мается Федор, но клонил разговор в сторону. Хотя внезапная кажущаяся власть над мужиком меня гнетила. Моя внутренняя хмарь походила на душевную хворь, случающуюся при разлуке с близким человеком, причины ее известны, а изгнать из груди отчего-то не торопишься, тешишь ее в себе, испытывая странную сладость. Вроде бы и моей-то вины в случившемся никакой: это вина Зулуса неслышно переселилась в меня.

– Место высокое, сухое выбрал Гаврошу. Чуть наособинку вырыл, чтобы никого не грыз. И никто мешать ему не будет: ни отец-покойничек, ни дед с бабкой. Всю жизнь ему кто-то мешал. А сейчас лежи-полеживай... С детства драчун был. Чуть, бывало, выпьет, давай кулаками махать... Отцу глаз выбил. Отец сказал ему: «Как умру, ко гробу моему не подходи...»

Зулус принагнулся над загородкой, заглянул в мой дворишко: что-то неожиданно привлекло мужика.

– Это что там у сарайки-то лежит?..

– Крест бетонный... Старик Могутин для себя отлил, да вот поставить не смогли...

– Пустяки... Пусть послужит Гаврошу... На тракторе отволоку... Из-под него-то уж не рыпнется.

– Как братья еще посмотрят...

Мне бы обрадоваться, что позарились на крест, напрасно мозолящий глаза и вселяющий смутную тревогу. Но сейчас что-то ревниво вдруг затеснилось в груди, словно бы для себя берег.

– Чего у них спрашивать? Они только в бутылку глядят, будто в ней кино интересное кажут...

Прошел к сарайке, обошел вокруг намогильника, хотел даже сапогом попинать, наметанным взглядом оценил.

– Добрая вещь, скажу тебе... Такие штуки на дворе не валяются...

– А в Жабках, как видишь, валяются...

– Потому что дураки живут в Жабках и дурки... Ему же сносу нет... Двести лет простоит. Пожалуй, слишком жирно будет для Гавроша... Ему и кола осинового хватит. Этот крест для большого человека... Вот тебе, профессор, пойдет... Чтобы издаля было видать. Чтобы, кто ни едет, поманивало поглядеть, кто под ним лежит. И Жабок не станет, и лесом все обрастет... Вот память так память. А тут Гаврош... Смешно ведь... Ну просто на смех воронам.

Я обиделся за Артема:

– Что он, злодей какой? Что ты на него вымостился?

– Он хуже злодея. Он стервятник... Ему бы падаль клевать... Он безмозглый слуга и бездельник, а от них в мире все зло. Такому человеку жить нельзя на белом свете...

– А может, он будет у Господа в привратниках? Откуда тебе знать? Тебя встретит и скажет: а ну, подь, злодей, в ад!

– Может, так и будет... Наверное, так и будет. Бог любит подленьких и тихоньких. – Зулус оставил мой прямой намек без возражений. – Но пока-то я на земле. А здесь я бы таким, как Артем, запретил жить. От них, шептунов, одна вонь. Пусть пируют в раю, если Господь для них такой добренький.

– Слушай, Федор... В Японии был случай. Во время войны двух солдат поставили в охрану у склада. А сменить забыли иль времени не было... Уже атомную бомбу сбросили, с америкашками замирились, двадцать лет прошло. На этих солдат наткнулись случайно. А они все склад охраняют. Уже поседели, борода по пояс. Закричали: «Стой! Кто идет? Стрелять будем!» Вот она – верность долгу... и уставу.

– Косоглазые бараны. Вот и правильно позабыли их, потому что бараны... Лучше бы пару вшивых янки в океане утопили... Зубами в глотку... Иль кинжал в брюхо – и кишки вон... Они ж чертям продались... Каждую минуту черта поминают, как мы матюжок для связки речи. Иль на худой конец – харакири. Тоже хорошая штука... Меч себе в брюхо вонзил и три раза в кишках провернул для верности. – Зулус осклабился, сделал зверское лицо, словно бы сейчас решился сотворить себе казнь. – Вот эту верность долгу я понимаю... Безмозглые бараны... Япошки косоглазые... Слабаки против русского... Они мне напоминают жареных угрей. Ел однажды в Воркуте в ресторане.

Я хотел возразить: де, слабые люди себе харакири не делают, и не успел – позвали братья Бариновы, что приклеились к лавке под ветлою. Вроде бы пьянее вина сидят, света белого не видя, а вот нас углядели.

– А ну, подьте до нас, мужики! Разговор до вас есть!.. – Это старший звал, Григорий, уже прилично на взводе. Нос вертлюгом, голубенькие глазки далеко разбежались, от вина в углах тонких губ белая пена, похожая на манную кашу. Судя по опустевшему ящику и склянкам, раскатившимся по траве, братья усердно поминали Артема, но бутылка в заначке нашлась.

Зулус не чинился, охотно принял на грудь, вдогон и вторую стопку оприходовал без закуски. Но когда налили пьяной доброй рукою третий стакашек, вдруг решительно отстранил угощение.

– Завязал, что ли? Или брезгуешь нами? – заикаясь, спросил Григорий, качнулся и чуть не свалился с лавки. Два его брата отстранение, вскинув головы, по-философски задумчиво смотрели в глубь ветшающей деревни.

– Ага, завязал конец морским узлом...

– Смеешься все, Зулус? – немирно вскинул голову Григорий, хотел зло навострить взгляд, но не мог собрать пьяненькие глаза в грудку. Снова качнулся и икнул...

Назревала разладица, а в печальный день смута и вопли на всю деревню не обещали ничего доброго воспарившей душе Артема: она, напоминая о себе, горестно закеркала на гребне крыши, зашлась в глухом плаче.

– Не понял... С чего бы мне смеяться-то? Ты чего такого смешного сказал? – усмиряя свой норов, спросил Зулус: две стопки ожгли черева, но не ударили опасливо в голову. А может, он расслышал, как простонала над головами братовьев печальная душа Гавроша, и сдержал себя?

Я присмотрелся к Зулусу, но печали в его лице не нашел.

– Закопал Темку-то?.. За-ко-пал, падла! – Григорий торжествующе потряс указательным пальцем. – Мы все про тебя знаем...

– Чего знаешь-то? Чего? 3а падлу-то по роже схлопотать можешь... Лучше спасибо мне скажи, что в могильщики нанялся. Понадоблюсь еще, так зови. – Слова Зулуса прозвучали неожиданно зловеще, так что и крепенько пьяный Григорий несколько сконфузился иль устрашился неминучей участи, которую ни объехать, ни обойти.

– Я, пожалуй, туда погожу, – пробормотал мужик, по-утячьи поклонил головенку к плечу, осоловело оглядел Зулуса с ног до головы и добавил: – Мой-то черед еще на небесах не загадан...

– Я говорю, если что, так зови... Братан я тебе или нет?..

– Ну, братан, братан... Я ж под тебя, Зулус, не копаю, верно? Спасибо тебе за ямку... Спасибо, Федяка, что закопал дурака, – неожиданно сострил Григорий, – только зря небо коптил. Артем – голова ломтем... Не жди от урода доброго приплода... – Мужик попытался поклониться и упал с лавки на четвереньки.

Я неожиданно легко водрузил рухнувшего Григория обратно на лавку: оказывается, под рубахою было несколько костомашек, обернутых шкуренкою, провялившейся от вина. Два брата даже не ворохнулись, они смотрели в никуда, с каменно-застывших губ не сходила мудрая усмешка: знать, выпитый ящик водки вызвал внутреннее блаженное равновесие.

«С ними, окаменевшими навеки, нового порядка на Руси не устроить, – вдруг злорадно подумал я. – Значит, надо доживать по старинке... Зачем этот новый вывих мозга? Им нужен покой и надежная работа без затей. И прежняя, хоть и испротухшая, власть давала ее... Они – муравьи-трудяги, без коих ничто не стоит в человеческом муравейнике... Но трутни и плодожорки снова похитили у них безунывную жизнь, отняли покой, любимую, на совесть, работу – и, значит, лишили всего, чем живет нормальный человек. Господи, порадей о несчастных и подневольных... Хоть бы эта хмельная тоскливая гнетея не скинулась на их детей, но охватила бы пожаром, в научение, всю кремлевскую жирную штодильню».

Окошко неожиданно распахнулось со звоном, наружу высунулась по пояс сестра и закричала истошно на всю деревню:

– Это вы, уроды, зря небо коптите! Пьете, варвары, без конца, только с уборкой ходи за вами: то дай, это подай, накорми, постирай... Одни постирушки да побегушки... И доброго слова от вас не услышишь! К матери ведь приехали... Чем бы помочь, а вы сразу за стакан... А Тема хороший был, я уж худого слова от него не слыхала. У него душа была.

– Заткнись, Верка, дай отдохнуть, – вяло урезонивал Григорий, но язык плохо слушался его. – Чего кричишь-то?.. Разоралась, худоба. На всю деревню хай. Иль мужик плохо шпаклюет?..

– А ну вас, дураки. У вас все одно на уме, – смутилась Вера, заломив голову, всмотрелась в дальний окраек Жабок. – Проспали Тему-то, пьяницы... Уже приехал...

Сизый голубь сорвался с гребня крыши и с плачущим гульканьем полетел к машине, откуда вытаскивали гроб...

* * *

Закопали Гавроша, зарыли хозяина здешних болот и лесов; больше не бегивать ему по охотничьим ухожьям, скрадывая кабана и лося, не леживать ночами у костерка под еловым выворотнем, сунув под бок полу тощей фуфайчонки, не дудеть протяжливо в ствол ружья, снимая русскую гончую с заячьего петлистого следа, не слушивать заливистых баек в хмельном гурту мужиков, съехавшихся на облавы, не встречать росных золотистых восходов и не провожать огнистых перьевых закатов, не пивать горькой водочки, закусывая луковым пером, схватывая сердцем первый внутренний жар, сначала плывущий по чревам вниз, а потом желанно ударяющий в голову какой-то медовой неповторимой истомой, от которой нестерпимо устаешь через неделю, как от тяжелой хвори, но через пару дней, отоспавшись, хочется уже заново окунуться в гибельные миражи, по невидимой лествице охотно опускаясь в бездны небытия... Как странно смотреть внутренним оком на череду людей, лишь на мгновение встречающихся друг с другом, когда одни, ломая ногти, усердно взбираются в небо к Господу, другие по той же лествице с такой же страстью опускаются вниз к дьяволу, в смрадные провалища... У пьяницы, сознательно убивающего жизнь, наверное, есть какой-то символ своей веры, похожий на очарование смертью, иль им управляет уверенность, что он непременно вернется на землю?.. Это, наверное, здорово – умереть, не чая уж и родиться, а потом снова, подобно рыбе, всплыть под солнце из водяного кружала. И вот таким образом подвигнуть себя множество раз к невообразимому воскрешению, не пугаясь остаться у диавола в штрафниках, но удивляясь лишь, как только терпит организм такую неимоверную натугу, будто выкован он из сверхпрочных металлов.

Горькие пьяницы – это, наверное, юродивые Господа ради, которых Отец насылает на землю, чтобы испытать нас на добротолюбие и терпение, на истинную верность Христовым заповедям, которые легко выучить, но тяжко блюсти.

Покорился охотник сполна русской природе, утонул желанно в ее просторах, отдал всю душу, а понять ее, восхититься, поклониться ей может только родственная душа. Для многих же однодеревенцев Гаврош – баламут и пьяница, он неурядливо жил и худо кончил: ведь ни семени доброго не посеял, никакого знатного дела по себе не оставил, имя не записал в святцы подвигом своим. Прожил, как роса летняя, что, выпав на лесной опушке, тут же под солнцем и высыхает, лишь оставляя на короткое время сладкий дух раскрывшихся цветов, возбужденных земным потом. Прошел по земле тенью от облака, завитком кострового дыма и стерся из людской памяти. Только мать, так часто сулившая сыну смерти, будет отныне убиваться и тоскливо причитывать по Гаврошу, как чайка над излукою Прони, пока не выболит, не отвалится кровная пуповина.

Человек живет ровно столько на свете, сколько о нем помнят...

Нет, не пожадился Зулус, оттащил трактором бетонный крест. Щербатый, многажды прсекновенный топором и кувалдою, политый курячьей кровью памятник высоко вознесся главою над могилою Гавроша, над смирным деревенским погостом. Только поставили крест, и вдруг кому-то пришло на ум, что зарыли в головах. Ой-ой! Анна со слезою вскричала на сыновей: «Непути, что не могли толком-то посмотреть, синепупые?! Ладно я, старая. А вы-то, а вы... На вашу бы башку экую тяжесть накинуть... Каково?.. Злодеи, утонули бы скорее в винище-то проклятом! Когда кишки-то нажгете, окаянные!» Сыновья бубнили, не решаясь поднять взгляда, никому не хотелось снова надсажаться над бетонной глыбой, отлитой придурком Могутиным.

– Ерунда все, мать. Ты погоди, не скачи, как коза-дереза... Ну скажи ответственно: какая разница?.. Не ори только. Хочешь – завалим... Пара пустяков, как палец об асфальт... Слышь, мать, не кипятись... Все ерунда, – бормотал Григорий, в который раз обходя памятник и подталкивая его ладонью, будто норовил повалить на песчаную холмушку. – Встал как надо, будто тут и был... Какого беса тебе еще надо? Ты вот мертвого жалеешь. А он тебя пожалел?.. Это все суеверие... Нет Бога на земле, нет и выше. А в земле костки лежат, костям не тяжко... Живым тяжко... Ты, мать, лучше нас пожалей.

Старые бабки вздыхали, глядя на порушенный храм. Из Москвы велят новить церковь, приезжал знаток, лазил по стенам, мерил рулеткой, «считал фронт работ». Деревня кренилась, стремительно погружалась под землю, последние печищане сбивались в гурт, устанавливали свой черед помирать, заказывали гробишки, перетряхали смертное. Хорошо, если из района привезут родные отчитанной землицы узелок да заупокойную молитву, а в домашней-то церкви уж и не стаивать. Эх, кто бы спросил, а как вам, жалобные, доживается, как вы, сиротеи, подбиваете крайние деньки?.. Единственное осталось утешение, чего бы вкусненького положить на последний зубок, так опять же нищие копейки не велят, отнимают изо рта последнюю радость... Кто ронял «кумпол», те уж давно погнили, а их внуки нынче в Кремле заправляют, им, значит, в церковь шибко захотелось, чтобы свечку поставить: видно, свои грехи гнетут, да и мертвые деды маются на том свете сами и потомство свое мучают по ночам...

Помянули Гавроша молча, спехом, будто убегали иль догоняли кого. Все доброрадные слова потонули на дне стакана. Но сестрица, любя брата, все справила по заповеди: и кутья была, и блины, и кисель, и суп мясной, и рыба жареная, и пряники московские, и компот на запивку. И водки было – улейся, хотя от Гавроша ни копейки живой не осталось: ведь не гадано было помирать-то. Вот и гробовых не припасено в шкафу под стопкой белья. И откуда бы взять похоронные денежки, если егерю, не без умысла властей, платят как бомжу, что пасется на московских свалках: дескать, у хлеба не без крох, свое сам, без подсказки, промыслит, не оголодит родню... За диво нынче на деревне деньги: какие и скопились в стране, так все в Кремле застряли за высокой стеною, не хотят вылезать, хитрые, из теплого кута, да и с милостыней чиновная рука неохотно тянется оттуда к простому люду. Наверное, полагают власти: если деньги в России заведутся, то, глядишь, и помирать никому не захочется... И для чего тогда заваривали кашу? Чтобы снова все поделить? Хрен вам на блюде...


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации