Электронная библиотека » Владимир Личутин » » онлайн чтение - страница 21

Текст книги "Беглец из рая"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 17:37


Автор книги: Владимир Личутин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +

И только для моей Марьюшки новая тысяча лет началась безо всякого для нее интереса, нисколько не взволновав ее сознание, словно бы старенькая всегда жила в вечном космическом времени, где не случается никаких сбоев и перемен.

В открытую форточку наносило снежной пылью, ветром выгибало штору, словно в комнату просилось на ночлег живое существо. Но и снег, и ветер были уже иными, податливыми, щекотно-ласковыми, отчего я невольно для себя улыбнулся и подставил лицо, зажмуривая глаза.

– Тебе не холодно? – спросил я Марьюшку.

– Нет-нет, – торопливо остерегла меня мать, будто я собрался запереть ее в душной клети. – Паша, ты не влюбился случаем? Ой, как было бы ладно... Все думаю: на кого оставлю тебя одного? Вернулся из церкви, а глаза как лампадки... Я уж и забыла, когда в храме была. Там, наверное, хорошо? Ну, конечно, хорошо. – И вдруг безо всякого перехода, словно Марьюшка говорила, худо соображая, все, что приходило на ум, воскликнула горячо, с нетерпением в голосе: – Паша, позови батюшку! Позови, милый. Исповедаюсь... Причащуся... Виснут грехи на мне, как кандалы. Дышать тяжко...

– Ты что, мать? Какие у тебя грехи?.. Придумала тоже. Ты – сама святость!..

– Сколько волос на голове, столько и грехов на мне... Волосы тончавые, не счесть... А может, и сколько звезд на небе. И твои грехи все на меня положены.

– Ты не помирать ли собралась? – спросил я усмешливо, пытаясь грустный разговор свести в шутку. Но мать не купилась:

– Да, Пашенька, собралась... Днями отойду. Вот подожду праздника и поеду на родину... Поверни меня, сынок, на другой бок. Устала на спине лежать. Гнетут кости, как камни. Аж сквозь кожу протыкают. Вот сколь весу во мне.

Я вдруг подумал, что моя Марьюшка уже дней с двадцать почти не ест, а если и клюнет по-воробьиному кроху, то сразу жалобится, де, пожадничала и желудку тоскно. Прежде она неустанно бродила по квартире, слонялась из угла в угол, шаркая выступками, будто привидение, говорила, де, старому человеку сидеть нельзя, надо ходить, но вот теперь легла бревном, плотно, без всякой попытки встать, будто так и лежала всегда...

Я присмотрелся к Марьюшке. За эти дни она вся истончала и стала как тень. Скулы на лице вылупились наружу, как речные камни-голыши, едва не протыкая коричневую ссохшуюся кожу, виски провалились, и белесые волосенки над ушами были похожи на плесень, нос заострился клювиком. Я не хотел думать о плохом, отгонял прочь от себя всякие дурные мысли, что мать смертельно больна и я ее вижу последнее время. Надо бы показать врачу, но как вытащить из дому, если мать всегда впоперечку, напротив каждому моему слову, и нет у нее ни малейшего желания путаться с больницами и напрасно переводить деньги на лекарства. Марьюшка постоянно была на ногах. То она мечтала однажды споткнуться на ходу и сразу умереть, то уверяла меня, что обязательно доживет до тех дней, когда появится внук, и она еще понянькает его. Разброд ее желаний вселился и в меня, и всякое недомогание Марьюшки я полагал за каприз иль за временное расстройство здоровья, что часто настигает и молодых. Думал, вот поваляется в постели, попьет чайку с малиновым вареньем, отлежится и снова воспрянет, станет, как новая копейка. Я как-то незаметно уверился, что Марьюшка моя вечная и не станет ей переводу... А сейчас, глядя на ее странно съежившуюся, почти детскую головку, принакрытую белым в горошек ситцевым платком, я понял, что Марьюшка умирает и говорит мне правду... Вот нынче Христос рождается, а Марьюшка моя уходит с земли, и этот тягучий ветер со снегом открывает все двери. Вдруг Марьюшка попросила жалобно:

– Сынок, прибери мне голову. Не голова, а прямо култышка какая из железа, и все коренье болит.

И только тут до меня дошло, что мать настолько тяжела, что не может и волос расчесать, прибрать себя и по нужде сбродить. Как же я, занятый собою, вдруг пропустил тот момент, когда Марьюшка слегла совсем, а ее ведь можно было спасти, черствый я, черствый, как камень дресва, самонадеянный, самолюбивый гордец, лишь себе потатчик и похвалебщик.

– Мама, надо вызвать врача. – Я ухватился за эту нечаянную мысль, как за последнюю соломинку. – Он придет, посмотрит и скажет, что ничего страшного. Только надо лучше питаться. Ведь ты же ничего не ешь! – вскричал я раздраженно. – Ну откуда взяться здоровью, если ты изнурила себя! Зачем ты убиваешь себя? Я сейчас вызову «скорую помощь»!

– Сынок, не кричи... Я ведь не глухая... И не надо никаких врачей... И еда не поможет. Она помогает лишь тем, кто должен жить. А я нажилася, куда с добром... Старые люди не должны мешать молодым... Лучше расчеши мне волосы. – Марьюшка пошарила возле под одеялом и достала простенький пластмассовый гребешок.

Я осторожно снял платок. Голова у матери оказалась совсем крохотная, на темени желтела просторная плешина, тонкие, будто паутина, волосенки были вовсе неживые, прилипали к гребню, как наэлектризованные, и сквозь чахлую куделю просвечивала морщиноватая кожа. Невольно вспомнилась дурашливая песенка: «Убегает красота, но остается безобразие...» Прожитые годы умерщвляют плоть, безжалостный резец убирает не лишнее, нет, но самое существенное и оригинальное, чем один человек отличается от другого; глубокая старость всех подстригает под одну гребенку, под нулевку, чтобы, сойдя с земли-матери на тот свет, новобранцы, встав в единый строй, не выбивались из общей картины, не портили ее единообразия, ибо там вступает в действие другая эстетика... Господи, о чем я думаю, думаю отстраненно, зорко и холодно, будто хирург, вскрывший человеческое тело... Но тот своим скальпелем, иглой и нитками хоть поновляет хворого, продляет ему годы, а я своим знанием души разве чем-то смогу обнадежить больного и помочь ему? Только если обмануть, заменить одну картину (истинную) на обманную, правду завесить бархатной портьерой... В общем – сплошная туфта...

– Может, тебе косички заплести и бантики завязать?

– Косы носят замужние женщины. А я замужем не была...

– Ну а тогда сын откуда взялся? – Я осторожно водил гребнем по голове. Марьюшка жмурилась, затворяла глаза, коричневые веки трепетали...

– Не знаешь, откуда дети берутся?.. Господи, как приятно. Какие у мужиков бывают нежные руки. А мне ничего не досталося. – Марьюшка так жалобно открылась в сокровенном, будто собралась заплакать. – Баба-то, сынок, рождается для ласки и сказки, а ей одни плевки да тумаки... Погладь, сынок, погладь еще, понорови мамке. В первый и, может, последний раз...

И тут брякнула форточка, будто влетела в комнату вещая птица. Может, Господь послал вестника? Марьюшка очнулась от наваждения, вздрогнула, сказала сухо:

– Ступай, Павел. Я отнимаю у тебя время. Не слушай старую дуру...

Я молча покрыл платом материну голову, невольно прислушался к улице: пурга сникла, снега на улицах потускли, обрели перламутровый блеск. Странная тишина установилась в городе, как на поминках. Наверное, весь мир настороженно прислушался, ожидая первого вскрика Ребенка. Я вышел на балкон, в природе уже чуялось какое-то необычное, праздничное переустройство, будто повсюду уже разбирали гостевые столы, расстилали скатерти, разоставляли стряпню. В сумерках отволгло неожиданно, вроде бы и закапало даже, запоточило, отопрело, и сразу запахло весною. Христос рождался от Девы Пречистой в небесных яслях, и волхвы спешили по звездному шляху, чтобы запечатлеть в своих вещих свитках явление Бога. Потому все в этот вечер смотрят над собою, затаив дыхание, шарят взглядом по таинственным мирам... Вон-вон катится по крутое клону голубой шарик, похожий на сказочный колобок... То, что случилось однажды на земле, с той поры каждый год повторяется в занебесье, как мираж, как неумираемое отражение от великого события... В комнате всхлипнула Марьюшка, слабеющим голосом позвала:

– Пашенька, поверни на другой бок. Кости гнетут... Никакого мяса не осталось. Одна шкура...

* * *

К утру снова закуревило, снег выстлал по тротуарам заструги и я едва пробрался до магазина, ветер надувал полушубок и, казалось, норовил забрать меня с собою. Но встречные люди были, на удивление, так улыбчивы, так непохожи на затурканных москвичей, словно бы с ними случилась внезапная перемена. Многие, даже незнакомые, кланялись мне, желали здоровья. Удивительно, как скоро новое правило жизни, вроде бы не установленное законом, ниспосланное, за казенными печатями, не наказанное силою, вдруг так легко привилось к людям, может, и легкомысленно пока, без глубоких размышлений; у кого-то оно пропадет, как лишний нарост, отпадет безболезненно, как древесная шелуха, чтобы человек вернулся к прежним устоявшимся взглядам, но каким бы случаем ни поклонились Богу нынешние горожане, однако даже самым уязвленным пороками вдруг захотелось, хотя бы для манеры, скинуться в православие и тем устыдить душу, поскрести в ней и навести порядок...

В небе не было постоянной московской мглы, снег, казалось, сыпал из голубоватого позолоченного потира, и то и дело на его дне колыхался смутный, круто проваренный желток солнца, посылающий приветы сквозь снежные колышущиеся завесы. «К плодородию снег-то, к благодати», – радостно думал я, поскрипывая валенками; в кои-то годы вдруг достал с антресоли подшитую, с обсоюзками, забытую обувку и пошел на люди красоваться. Оттого и народ, наверное, кланялся мне, принимая за юрода Христа ради, прибредшего из Руси в столицу, чтобы достойно урядить праздник.

«Мужичок с ноготок, мужичок с ноготок!» – верещал под ногами снег, а на малахае, и на бороде, и на усах, и на курчавом воротнике скопились целые вороха. Я чему-то сонно улыбался, как влюбленный, и слизывал с усов куржак, удивляясь его сладости; в такие дни хочется жить вечно, и случайная мысль о неминуемом конце кажется жгуче обидной, словно бы только тебя одного выбрали из людской толпы и приговорили к смерти.

Дома Марьюшка мне тоже показалась умиренной, помолодевшей, что ли, окалина с лица пропала, и оно повиделось мне издали молочно-белым, а глаза стали как два камушка на дне быстрого гремучего ручья. Пока бродил в лавку, Марьюшка нашла силы приподняться на подушке и сейчас смотрела меж книжных шкафов в узкий коридор, как в иной, желанный мир. С нового года она велела повернуть кровать головою от окна, запахнуть половину шторы, и потому в ее половине постоянно жил зимний сумрак.

Еще все образуется, все еще выправится, и Марьюшка встанет на ноги, обнадеживал я себя. Старый человек, а со старым всякое случается. Не смотри, что тоща. Кость да жила – гольная сила. Мать-то ее до ста лет бродила... Было запомирала совсем, фельдшерица велела слать телеграммы, де, бабка совсем плоха и на днях отойдет, может, еще успеет кто застать в живых. Ну, спешили, прискакали на перекладных, кто как мог... Входят в избу, а старая самовар наставляет. Говорит, без чаю кто гостей встречает? Де, помереть всегда успеется... Младшей дочке, перед тем мать приснилась, та говорит: «Не спеши на самолет, не траться деньгами, я помирать-то погожу...» И вот тринадцать лет еще прожила. Говорит, видела Бога, и Бог сказал, что для тебя еще место не готово...

Днем и до Москвы добрались рождественские почести; небо разодрало, разборонило, метельные пелены свились в куделю, снега заискрились, посинели, а к вечеру и вовсе мороз запоходил, запохватывал, запотряхивал; в такую пору в деревне избяные углы кряхтят от стужи, словно бы кто угрозливый норовит домишко раскатать по бревну. Пушисто-кучерявый дым от кочегарки походил на звериный хвост и был отчетливо виден над плоскими крышами; спелые звезды, каждая, поди, с кулак, высыпали над престольной, осветили дорогу Младенцу, а он, еще не зная грядущего тернистого пути своего, безмятежно сосал у Матери титьку... Морозный жар шел от небес, и от него вся Москва раскалилась, готовая вспыхнуть. Сейчас бы на радостях чашу хмельного приклонить не грех, да в одиночку разве питье? Вот когда мне захотелось живого голоса... И тут зашумел телефон. Звонили от Поликушки, как из райских палестин. Голос Танечки Кутюрье я узнал сразу. Она приглашала в гости, звала на чай; говорит, де, все свои, чужих никого, попьем чайку с медом и пахлавой, а кто захочет, тот и в рюмочку заглянет, причастится Христа ради... «Вот ведь – и девка-то молодая, а и ее душу небесный пыл окатил, помянула Христа, не позабыла», – с умиленным удивлением подумал я и как бы сделал чудесное открытие, неожиданное для меня... Но каким-то странным и вместе с тем забавным показался мне телефонный разговор; казалось бы, живем ведь через коридор, в трех шагах, долго ли постучать в дверь и позвать на чай, но тут потребовалось звонить, объясняться, а значит, Катузовы решили блюсти особый, столичный чин отношений, суховато-сдержанный, когда даже близкие соседи не могут просто так заглянуть, скуки ради. Без особого приглашения – ни ногой... Мне бы следовало отказаться, показать свою спесь; я же всмотрелся в полумрак дальнего угла комнаты, где лежала Марьюшка, представил долгий унылый вечер – и согласился...

У Поликушки праздновали жильцы Катузовы и Федор Зулус, а вернее, что Поликушка был в гостях у постояльцев, сидел за столом порывисто-нервный, словно бы забежал на минутку, спеша куда-то по неотложным делам. В горсти вместо неотлучной ветошки была розовая салфетка, и старик, скомкав ее, то бросал подле тарелки, то придирчиво расправлял на коленях. Как показалось, Поликушка не особенно и обрадовался мне, будто мне предстояло увидеть его позор, дескать, отставили от хозяйства, а теперь держат милостиво за приживальщика. К профессору же все поклончивы, профессора чтят, ловят каждое слово, заглядывают в глаза, словно бы птица высокого полета ненароком залетела в дом, надо удержать ее подольше, а потому все прочие гости теперь пойдут за второй сорт, за высевки, за плевелы и шелуху, и их самочувствие никого не взволнует. Я знал, как обычно болезненно ревнив Поликушка, как любит заглядывать в лицо собеседнику, чтобы убедиться, что над ним не смеются, не держат за придурка и вешалку для костюма. Высоко вздернутые брови, багровые щеки и фасеточные глаза говорили, что старик еще ждет с враждебной стороны (от работников ада) какой-то гнусной перетыки, и потому побаивается привыкнуть к праздной жизни, когда все докучные заботы можно возложить на другие плечи, словно бы заехал однажды в санаторий, и никто уже не предложит съезжать, гуляй-де как кот по сливкам, и мышей не надо ловить: напоен, накормлен, отглажен, почищен.

Я огляделся. Голые безголовые чучелки Татьяны Кутюрье стояли в углах комнаты, как стражи дома на часах, значит, Катузовы завладели квартирой. Стол, не особенно обильный по нашим дням, был пока не разорен, значит, ждали меня, – самонадеянно решил я.

– Павел Петрович, решите наш спор! Мужики сцепились – не разнять! – Высокий, натянутый, как струна, голос Кутюрье всхлипнул и оборвался, словно ему недостало силы жить.

Ага, вот по какой нужде позвали-то... Теперь понятны гипертонический румянец у Поликушки и презрительно вздернутая голова Катузова. Едва успели заселиться, а уже нашла коса на камень...

– А чего он скажет? Его самого выпнули отовсюду, потому что наш профессор живет прошлыми химерами, – язвительно сказал Катузов. Он был в белоснежной рубашке с расстегнутым воротом, и длинная шея, как у доисторического ящура, готова была надломиться, крутой кадык бился под кожею, словно туда попала мыша. – Только идиоты живут преданиями и старые бабки, у которых в голове мох и навоз.

Я проглотил намек, но сам себе заметил в уме, что Катузов, судя по фамилии, – человек мелкий: ни богу свечка, ни черту кочерга, с серединки на половинку, ни Кутузов и ни Картузов. Мне стало жаль портниху Горбачеву, что она повязала судьбу с таким вертопрахом: в любовном томлении запнулась о полено, а решила, что это золотой ларчик с секретным замочком... Я, наверное, был несправедлив к Илье, и всему причиной – эта непонятная ревность, вдруг снова вспыхнувшая во мне, словно бы этот мелкий, недостойный человек обманом завладел моей дорогой вещью. Мысленный блуд не отпускал меня даже в Христов день. Ужо гореть в аду-у!..

– Вы все работники ада, – снова взвился Поликушка и взбренчал вилкою по хрустальной рюмке, заработанной еще в прежние, райские времена. – Еще с райских времен затесались к нам, а теперь перекрасились в три цвета! Ответь мне, товарищ Катузов, а где ваш партийный билет?

– Я не такой дурак... и в партии не состоял.

– Вот-вот, у него все дураки... Он и в партии не состоял. Теперь надо издать молитвослов массовым тиражом размером с партийный билет, чтобы такие, как ты, носили его на груди. Пусть прожигает сквозь, как соляная кислота.

– А я тут при чем? – Катузов скривил губы, пушистые серые глаза налились стужею: он никак не мог понять старого дурака. – Ему твердят про шишки, а он поминает пышки... Какие пышки, ка-кие-е?! Вся страна горбатила с утра до ночи, а ездили за колбасой в столицу. За молоком в шесть утра очередь занимали. Чубайс-то, по большому счету, прав. Коммунисты профукали великую страну, а сейчас всех окунают в красивые сказочки, как в кипящее молоко. Шкура с души сползает...

– А при том! Да-да, при том. – Поликушка снова издал хрустальный звон. И на этот малиновый, такой ласковый каждому распьянцовскому уху, зов явился из кухни Зулус, горделиво неся в объятиях приличную стеклянную баклажку литров на пять.

– Сам гнал, – сказал Зулус горделиво, словно не слышал бури за столом. Ловко наполнил посуду душистой самогоночкой. Хрусталь, позабытый в серванте еще с Клавдиной смерти, вдруг ожил и заискрился, испуская голубоватый огонь, будто в рюмки насыпали по горсти бриллиантов. – По единой не повредит...

– Но и ума не добавит, – продолжил я.

Татьяна благодарно посмотрела на меня, как на спасителя.

– За Христа-то и умереть можно! – воскликнул Зулус, подымая посудинку. – А уж выпить – сам Бог велел в такой день. Рай... ад... В рае все места заняты, мне сообщили вчера. В аду – великая революция. Кочерги и мешалки поменяли на метлы... Ихнему президенту дали пинкаря, и те, кто пришлись не ко двору, метнулись к нам в Россию. И пусть живут, у нас места всем хватит.

Я вдруг поразился красноречию Зулуса, сейчас и сам Фарафонов потускнел бы, окажись за столом.

– Папа, ты бы еще бочку с вином прикатил сюда...

– А почто нет? Вечер долгий, глотки луженые, брюхо глубокое... Пока-то от головы до краника прольется... А вода дырку всегда найдет. Давай, ребятки, все разом выдохнем – и оп-ля! Первачок – живой огонь! Не дышитя, не дышитя... И сразу огуречиком, огуречиком. Сам гнал, сам солил. – Зулус выпил красиво, картинно отставя локоть и жеманно оттопыря мизинец. У пьющих мужиков на Руси тоже есть свои неумирающие из века обычаи, которые идут по поколениям закоренелых пьяниц... Сейчас заторопит пирующих, де, между первой и второй пуля не должна пролететь... Первая – колом, вторая – соколом и т.д. Потом – за присутствующих дам, и обязательно по-гвардейски, стоя, навытяжку...

– Сырым яичком бы запить, деревенским... Яичко притушает, – приглушенным, ублаготворенным голосом протянул Зулус и мешковато сел, замолчал, прислушиваясь к себе. – Конечно, и кефиром хорошо, и молоком, но яйцом лучше. Много можно водочки принять и не освинеть...

Нет, Зулус не был выпивохой, хотя при случае не брезговал пропустить стакан; деньги ему всегда давались трудно, всю жизнь мужик прогорбатил на шахте, и потому мучительно жаль было транжирить их на пустяки. Но порою пыль пустить в глаза он мог.

Я понюхал питье: ароматы, конечно, не французские, воистину русским духом пахнет. Хорошо еще не из буряка самогон, не той выделки, когда для крепости добавляют селитру и мышиный помет. Сварена из сахара, но без перегонки, а сахар – продукт общемировой... Татьяна – женщина культурная, московка, а самогон чаще всего пользуют иль хабалки рыночного разряда, иль интеллигентные вдовы и бабы-одиночки, упавшие в дремучую тоску, а потому понимающе, с видом союзника, взглянула на меня, подала бутылку «каберне» и попросила налить ей. Оказывается, она ничего не позабывала, она помнила, что я не засматриваюсь на винцо. Может, она уже давно следит за мною?

– А зачем тогда пить, да чтобы не пьянеть? Это же хорошему продукту перевод, – сам у себя спросил Катузов. – А для того пьют, чтобы яйцо оказалось в деле. Значит, все в мире крутится вокруг яйца... и вся жизнь – от яйца. Потому коммунисты настроили столько птицефабрик, чтобы всех мужиков превратить в производителей, – вдруг задумчиво, со скрытой усмешкою продолжил здравицу Катузов, улучив минутную тишину за столом; все причастились за Христа, а теперь усиленно налегали на закуски и не сразу вникли, о чем идет речь. Катузов положил себе в тарелку крутое яйцо в майонезе и сейчас брезгливо ковырял его вилкой. – Сырые, крутые, всмятку, крашенки и писанки... Еда быдла и лентяев, кто даже пожрать вкусно не умеет. – Катузов с намеком взглянул на жену и интригующе замолчал, привлекая к себе внимание...

– Ну и что... ну и что! Чем тебе не еда? Яишенку бы сейчас, да с беконом, да туда лучку мелко порезать, помидорку искрошить да посыпать укропчиком, как моя бедная Клавдия умела готовить... Пальчики оближешь. Это я ее научил! С Германии принес рецепт, вот! – воскликнул помягчевший от рюмки Поликушка и игриво подтолкнул локтем Татьяну, присевшую возле.

– А смысл один. Чтобы заиграло пониже пупенца... Яйки котятся по Москве, яйки шляются по молве... За речкою Неглинной, как во том дворце, сидит девица в золотом венце и мечтает о своем яйце...

– Илья, прекрати, – сурово оборвала мужа Татьяна и вспыхнула до корней волос.

Поликушка прыснул в квадратный кулачок, обвисшие щеки, лежащие на вороте рубахи, студенисто заколыхались. Мне показалось вдруг, что Поликушка уже полюбил Катузова, решив, что с ним не заскучаешь. После второй, пожалуй, полезет целоваться, только губы подставляй...

– Это пошлость! – Голос сыграл фальцетом и оборвался.

– Не пошлость, милочка, а эрос, средоточие и пульс всего сущего. Пошло – жалеть зверье, поедая отбивные с кровью и шашлыки... Пошло было кричать о любви, показывая на экране лишь бретельку от лифчика, туфлю сорок второго размера и приспущенный нитяной чулок, трижды заштопанный... А в это время наши заслуженные товарищи заказывали к себе на охотничьи дачи девочек по выбору и мальчиков... Вот это действительно – голубая пошлость красных чиновников, перетащенная от манихеев на русскую почву уже в двадцать первый век... Существует целая философия, между прочим, религиозная... И вам, профессор, стоило бы знать. Есть даже поэма «Красное яичко». Не я сочинил, а монах Димитрий. Танюша, не смотри на меня волком, а то подавлюсь. С кем станешь играть в биллиард?

Татьяна уже с легкостью приняла солдатскую шутку, она настроилась на долгое гулянье и сейчас, как бы одевшись в броню, меланхолично смотрела вдоль стола в дальний угол, где стояли в почтении, дожидаясь ее нежных рук, безголовые покорные соработники.

Оказывается, Катузов был мастером изысканных метафор и мог вполне посостязаться с удачливым Фарафоновым. Вот это была бы дуэль острословов!.. Один заострил свою шпагу на светских и партийных тусовках, а второй – в геологических партиях и дешевых забегаловках. Но стиль был один: все обнажить, лишить сокровенной тайны и стыда. Еще припустить сочного матерка для приправы, и вполне можно будет ездить на званые обеды послов, думцев и действующих генералов и пользоваться там успехом не только у мужиков, но и баб в норковых палантинах и бриллиантовых перстнях. Манера нынешних молодых диалектиков: измазать погуще в грязи все прошлое, вывалять в смоле и перьях все прежнее, чтобы нынче без стыда купаться в пороках.

– Ну и что за поэма? Спор о том, кто первый появился на белый свет: курица иль яйцо? – Я вдруг решил, что все колкие двусмысленные тирады, плоские, как штукатурка, Катузов направляет в мой адрес, может, для того лишь и пригласил за стол, чтобы весь рождественский вечер расстреливать меня иронизмами, будто тюфяк, набитый соломенной трухою. Как хорошо «опустить» ближнего и тем возвысить себя... – Как известно из бытийных книг, сначала было Слово, и это Слово было Бог. А после – все прочее... Яйцо же – крохотное подобие земли, вселенной и космоса, заключенное в податливую гибкую оболочку, похожую на сферу...

– С вами неинтересно, профессор. Вы все знаете, а мы неучи, нолики без палочки. Вы «опустили» нас при социализме, теперь «опустили» при демократах, поставили над народом новый психологический опыт, а посмеявшись над нами, дураками, смылись в свою берлогу... Поедайте мышата котят, поедайте крысята тигрят. – Катузов говорил с неожиданной ненавистью ко мне, с застывшими ледяными глазами, слова излетали как пули, и кадык метался под кожею, будто залученный в западню бельчонок. – Это вы – творец ада... Поликарп Иванович, взгляните, вот он – сотрудник ада. – Катузов ткнул пальцем в мою сторону.

– Нет... Это мой добрый умный сосед... Павел Петрович в церковь ходит, он Богу молится. А кто Богу искренне молится, тот не может быть плохим...

– Ха-ха-ха... И Сталин в детстве Богу поклонялся, а сколько кровищи пролил. Не столько в лагерях загнулись, сколько захлебнулись. – Катузов не нашел рюмки, налил себе водки в высокий стакан тонкого стекла и стал нервно отхлебывать частыми мелкими глотками...

– Это, конечно, ужас... Но при чем тут Сталин? – заикаясь, спросил Поликушка и посмотрел на жильца с подозрением. – Ты на Сталина не напирай, молодой еще...

– Мало вас драли... Высоко вознеслися... Де, великие, выше нас никого нету. А мы вас уроним.

– Уже уронили. Ниже некуда... Пришли работники ада. Из квартиры гонят, поди, говорят, на кладбище. Это же ужас!

– Илья, очнись! Что с тобою, Илюша? – прерывистым тонким голосом воззвала Татьяна. – Павел-то Петрович тут при чем?..

– Это вино в нем говорит, – сказан я примиряюще, чтобы не наводить ссоры.

– Да ничего со мною... И не пьян я вовсе... Федор Иванович, и чего они все на меня одного... гамузом. Иль съесть хотят? Так я несъедобный, одни кости, – неожиданно скинулся Катузов за помощью к тестю.

– А ты не сопливься. Держи улар. Коли стал кусаться первым, москвич, жди мордобоя... Еще и не пили, а ты уже завелся с пол-оборота. Я ж говорил тебе, что надо яйцом запивать. Хмелеть не будешь. С яйца же завели разговор.

Катузов вздрогнул и очнулся; глаза, до того жестяные, как бы покрытые изморозью, мазнуло масляным крылышком, и они ожили. Жесткое лицо виновато съежилось.

– Я всю-то поэму не помню... Так, кусками. Прочитал случайно – и поразила меня. Удивленный монах, умом совсем ребенок... Для него – чудное открытие... Помните из истории? А земля-то вертится...

Поликушка скучающе крутил в руках вилку: Татьяна не догадалась подложить старику еды, а сам он стеснялся, сосал хлебенную корочку и взирал то на хрустальную салатницу, то на тарелку с копченой колбасой, за которой надо было тянуться через весь стол. Я пожалел Поликушку, протянул ему закуски. Слушать упреки и оскорбления Катузова мне не хотелось (а тем более гневаться на него), а уходить из гостей было неприлично.

– Можно покороче? А то вино стынет, – мягко предупредил Зулус. Он, наверное, остерегался гневить зятя.

– Это самогонка так на меня действует, – извиняюще сказал Катузов. – Дайте вспомнить.

По манере говорить я понял, что из этого парня ничего дельного не выйдет, если не кинется он в брокеры или в менялы. Катузов не умеет сосредотачивать усилия, безволен, легко подпадает под власть более сильного, но хочет всего сразу и без особой потраты сил, но так в природе не бывает, а если и случается, то крайне редко, когда будущая дорога гладко пробита предками. Ему нравится, когда его слушают, хотя бы и говорит глупости... Катузов занимал собою застолье, а я временами взглядывал на Татьяну, вроде бы извинялся за мужа, что он так ребячлив и мелок умом.

– Та-та-та... Взял я как-то в руки свежее яйцо и смотрел я долго с душою на него. Ни костей не видел, ни пера, ни ног в том яйце у птицы увидать не смог. Как же так бывает, где найти ответ? Птичка вдруг выходит из яйца на свет? В этом-то и чудо. Бог так сотворил, что яйцо сырое в птичку обратил. Тот пример я понял, сердцу дорогой, так Господь когда-то сотворит со мной. Та же сила Божья прах мой соберет, а потом из праха тело оживет. А к тому порукой чудо из чудес, Первенец из мертвых... та-та-та... воскрес. С той поры яичко, красное, как кровь, мне напоминает про Его любовь. А еще узнал я тайну от отца, что и мы воскреснем к жизни из яйца... Вот видите, все – из яйца!.. А ты, милая, говоришь – пошло. Чего тут пошлого?.. Федор Иванович, между второй и третьей рюмкой лезвие ножа не просунуть... А ты стол заморозил... Самогонку надо пить теплой...

– В стихе, быть может, ничего пошлого и нет, но ерничать зачем?

– Кто ерничает, кто?..

– Значит, мне показалось. И нет ничего удивительного в стихе... Монах – наивное дитя; он все великие деяния Господа свел к одному крохотному действию, не требовавшему от него никаких усилий. Так можно удивляться платяной вши и кузнечику. Тот даже более совершенен. Ведь Бог все сущее создал, всякой твари по паре. И Он Сам – все сущее, что нас окружает... И философский спор, кто был раньше – птица иль яйцо, тоже возник за тысячи лет до Христа. Тогда и гроза представлялась как битва Богов, а дождь – как Божье семя, оплодотворяющее пашню...

И зачем я вступил в разговор, стал читать какую-то нудную лекцию, о чем сам плохо и поверхностно смыслю, не пойму, но затомил душу этот резонерский тон, язвительно искривленные губы и постоянные скрытые стрелы упрека, запускаемые в мою беззащитную Кутюрье. Это я, дурень, Татьяну хотел заслонить собою, позабыв на миг, что муж и жена – одна сатана.

– Вас, профессор, ничем не удивить. А человек, который ничему не удивляется, – мертвый человек... У меня была в партии девчонка-практикантка. И вот ее укусил сибирский клещ. Букашка, смотреть не на что, и в какие-то две недели красивой девочки не стало. Ее раздуло до безобразия. Голова стала как барабан с ушами... Вот заведется такая букашка и самое доброе дело изведет под корень, пустит под откос... Я не о вас. – Катузов извинительно раскинул руки над столом, словно бы примерился прихватить его с собою. – Этот клещ неслышно прополз к нам из времен фараонов, его не раздавило время... И вот сейчас сколько таких тварей тайно проникает во всякое начинание, чтобы превратить его в насмешку и бред якобы безумного нового порядка.

– Идет борьба клещей со слонами...

– Как это?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации