Текст книги "Беглец из рая"
Автор книги: Владимир Личутин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 45 страниц)
– Да так... Устроители нового порядка были энцефалитными клещами в прежнем обществе и росли, напитывались нашей живой кровью, рыли тайные ходы, ставили тенёта, чтобы уловить в свои сети колеблющихся, и истиха копили яд, чтобы после использовать его как цементирующий клей в новой кладке своего улья. Ведь обещали-то рай для всех, чем и обманули. Благодати обещали для всего народа, а оказалось, как в семнадцатом: рай и благодать лишь для своих людей, своей стаи, кагала, клана, секты, ордена, союза заговорщиков... И, значит – свобода для своей стаи, и печать, и гласность, и сытость, и деньги, и особая литература, и особая еда, и одежда, и курорты, и дома за высокими заборами... Все для стаи, все для касты посвященных... Это – бывшие секретари обкомов, с привилегиями которых боролась неврастеничка Перфилова, имеющие казенные деревянные дачки с нумерованной мебелью. Сейчас эта инфантильная баба, откусив от жирного пирога в полный рот, уже не вопит на всю вселенную о привилегиях своего сурового благодетеля, иначе ей скоро заткнут откровения вместе с непрожеванным куском и закопают в придорожной рощице... Господи, дураков не строят и не делают, они сами рождаются, полоротые... И я, дурень, обманулся лозунгами революционеров о земном рае... Состоялся очередной великий обман. Теперь они повязали себя общей кровью и превратились в деспотию герметиков. Связались в замок локтем к локтю, чтобы никого постороннего не подпустить к огромной груде сокровищ... Клещи против слонов... Да что мы все о политике, Боже мой! Давайте же отдыхать. Ведь Рождество Господне, друзья мои... Самое лучшее в нашем положении – это умыть руки перед скромной трапезой. И точка... Больше ни слова о политике, – Но зря я восклицал столу совершенно искренне, стыдясь своего запала. Катузова, хватившего лишнего из бутылки, было невозможно сейчас унять. Он оказался из той породы спорщиков, которым нужна победа, и только победа, иначе человек станет изводить себя напраслинами до утра, раскалившись добела. Катузовы не прощают своих поражений и помнят их до последнего часа.
– И вот всегда так... Вы заметили? Чуть до дела – эти гнилые интеллигенты всегда в кусты... Нагадили, а подбирать другим... – завелся Катузов с новой силою.
Теперь весь спор перевелся на меня, словно бы я был зачинщиком всех бед в России, будто именно я запустил по локоть свою волосатую руку в народный карман и истощил его, прежде казавшийся бездонным...
И даже Татьяна не выдержала и вступила в спор:
– Павел Петрович, я вас не понимаю... Как это умыть руки? Спешите умывать руки, словно бы ничего не случилось? Иль боитесь, что заподозрят?.. Улики... Вы весь мусор стаскивали на такие смешные баррикады, развели мерзость на улицах Москвы, своими прекраснодушными речами подначивали молодежь к революции, а теперь всем умывать руки? Я вас правильно поняла? А кто будет разгребать завалы? А кто будет платить по счетам? И снова нет ответчика. Если приглядеться, то на ладонях... Нет-нет, я зарапортовалась.
– Таня, от вас не ожидал... Мне крайне неприятно. Я что, подследственный? Иль вы пострадали в девяносто третьем? У вас убили близкого человека? Изнасиловали?.. А что прикажете делать? Жить с грязными руками? Да, я оступился, окунулся в навоз, и теперь навсегда запретите мне ходить в баню, чтобы источать благовония?
Мне было больно, что Татьяна укусила меня сахарными, но острыми зубками. Казалось бы, привыкнуть должен: мало ли били в пах и волочили за волосье. И по делу, по делу... Собственно, кто она мне? Полюбовница, порядовница, союзница в общих делах? Так – соломинка в стогу, репей на штанине; случайно столкнулись на распутье, из простой деликатности и деревенской дружественности помог в житейских затруднениях. И все?.. Кабы... Ее магнитные чувственные поля странным образом наслоились на мои, и нет бы отторгнуться, так вдруг пробудили в душе нелепейшие ожидания... Бог мой, ведь замужняя баба... к кому клеишься, седатый черт, корчишь из себя молодого полюбовника, а колени скрипят, как сухая деревина в лесу, пихни локтем в ребро и лопнешь, будто дряхлый еловый сучок... Катузов, словно прочитав мои мысли, ухмыльнулся, мне показалось даже, что папаха волос съехала на сторону от удовольствия, что меня осадили, поставили на место; образованцам не столько нужен особенный порядок и достаток в стране для всех, но нужен порядок и достаток лишь для себя, и особенно важно в малейшем споре одержать верх, словно бы от этой-то победы само собой и случатся самые нужные и благодатные перемены... Вот посадит меня Катузов нынче в грязь – и, значит, будет спать глубоко, без жутких ночных картин...
– Павел Петрович, извините, если что не так, – сказал Катузов снисходительно и, отхлебнув из рюмки, посмотрел на меня сквозь толстое граненое стекло, глаз был круглый и налитый кровью, как у водолаза, всплывшего из морских глубин. Я вдруг нашел, что у Катузова удивительно тонкие сухие губы, едва прикрывающие крупные щучьи зебры. И как только Кутюрье целуется с ним? – с каким-то мстительным удовольствием подумал я, уже совсем не любя женщину. Я откинул ее прочь, будто отыгранную карту, как сбросил в колоду и ту клирошанку из церкви, по которой еще томился вчера.
– Вы не находите, что получили по счетам? – помедлив, продолжил Катузов. Последние слова молодому человеку дались с большим трудом, но хмельную голову вскружило, и не было уже сил прикусить язык. – Нельзя иметь дело с шатким человеком, на которого нельзя опереться... Для вас все игра, психологический опыт, а на кону – жизни, миллионы людей... Вы идете вперед спиною, вы пятитесь, глядя назад, вы живете воспоминаниями, а народ, который живет воспоминаниями, – погибший народ. Это – навоз истории, это использованный материал, может, и гумус для других... Наверху надо почистить, крепко пошерстить: там кто в лес, кто по дрова. А нужны заединщики, чтобы бритву меж ними не просунуть... Вы понимаете меня? Жаль, наверху нет шерстяной лапы, кто бы подсуетился за меня. – Тут Катузов вопрошающе и заискивающе посмотрел на меня, только что костерил, готов был послать меня «по владимирке» иль на сто первый километр от Москвы, и вдруг испугался своих же слов, стал по-собачьи жалконько ластиться, заискивающе глядеть в глаза, чтобы схлопотать сладкую подачку.
– Вы что, готовы на власть? – спросил я невинным голосом.
Я смеялся над Катузовым, а он не понимал моего коварства. Я презирал подковерную борьбу, политические стычки и случки, дворцовых слуг и сук, но поставить «голопупенку» на место умел всегда, отчего и нажил себе пренеприятнейших врагов, они-то и создали вокруг моей персоны выжженное пространство.
– Вы знаете, чем отличается власть от проститутки?
– Догадываюсь, чем схожи. Обе продаются...
– Догадывались бы, так не мечтали, а заорали бы от испуга на весь белый свет: «Упаси меня, Боже!..»
– Ну и чем же?
– Обе требуют... Но!.. Власть – душу, а панельная девка – денег... А знаете, о чем мечтают? Власть – о жертве, уличная кокотка – о любви... А потому как мы все немного уличные и продажные и неверные, то с властью непримиримы, хотя заискиваем внешне, улыбаемся, даже приветствуем, но всегда с нетерпением ждем, когда этих упырей скинут с доходного места. Мы все тайно ненавидим любую власть, как «ночная бабочка» презирает мужика, который обладает ею за деньги. Она, несчастная, ласкает насильника, а ждет любви. А вы, Катузов, хотите истереть в себе природное чувство любви и продать душу. Спрашивается, зачем?..
Я многозначительно посмотрел на Татьяну. Ее короткие ресницы трепетали, словно в глаза попали соринки. Катузов нечаянно поймал мой котовий взгляд и пьяно ухмыльнулся, словно бы поощряя в моей любострастной затее.
– Насчет любви-то вы промахнулись. Об этом у моей жены спросите, она лучше знает... А вот вы, старики, ничего не можете. У вас руки не из того места растут. Вы даже с бабой не можете, но воображаете, куда там... Вы большие вооб-ра-жалы, и потому из всех усилий получается большой пук...
– Илья, что с тобой? – испуганно вскрикнула Татьяна, как ночная птица, и голос ее сорвался на верхах довольно некрасиво.
– Что с тобой, что с тобой! – передразнил Катузов. – Это с тобой что? Это с профессором что? Это со всеми вами что? Еше живые будто, а уже захороненные, укушенные энцефалитным клещом. Посмотрите на себя в зеркало... Куклы, вешалки для портнихи...
Катузов ненавидел нас и, наверное, был прав, мы для него давно осклизли, как грибы-моховики под осенними дождями.
От нас несло тухлятиной, падалью, мертвечиною, мы сникли, как октябрьские мухи, угодившие меж оконных рам и сонно ползающие по стеклам, потиху безнадежно сваливаясь в затхлые комья влажной ваты и в бумажные цветы, как в могилу. Предприимчивые презирают квелых, невольно загрызают их и закапывают поглубже, чтобы не чуять смрада, убивающего всякую волю...
– Революция произошла... Что случилось, то случилось... Нельзя возвращаться в прошлое, где все уже сгнило, остались лишь черепа да кости. Кто возвращается назад, тот безнадежно проигрывает. Мы вступили на новый путь, и его надо пройти до конца, чтобы не повторять ошибочных уроков, чтобы не жалеть упущенного. Надо захлебнуться в своей блевотине, и кто уцелеет, тот будет знать правду и истину, как надо жить... А вы, профессор, не даете захлебнуться, вы трясетесь над слезинкой ребенка, вы вечно протягиваете соломинку утопающему, от которого надо бежать прочь... Слезливые воспоминания приводят к деградации нации и к шизофрении. Сейчас в стране пятьдесят миллионов шизофреников...
Кадык стремительно прыгал на сером горле, как ипподромный жеребец на скачках, и завораживал меня, я даже не понимал толком, отчего так гневен Катузов, почему ярится... Может, от искренней зависти, что вот этот невзрачный человеченко (то бишь я) с клочковатой снежной бороденкой и идиотскими голубенькими глазенками, имея жар-птицу в руках, отпустил ее прочь, а ему, Катузову, еще столько надо биться, такую дорогу выминать впереди, чтобы выдрать хотя бы обдерганное перо, приносящее удачу...
– А я люблю мою Клавдию! – жалобно запричитал Поликушка, как потерянный ребенок, и заплакал, багровея лицом. – Я так люблю мою Клавдию... Господи, зачем я ее ругал... Ужас-то какой... ой-ой!
Разговор за столом сразу сломался. Все выспренние тирады, заявления и манифесты увяли, утратили всякую значимость, осыпались трухою в подстолье, и вдруг оказалось так трудно отыскать самых простых, утешливых слов для старика, одиноко бредущего по воспоминаниям.
– Вы знаете, зачем человечество упорно смотрит назад? – устало спросил я, глядя в потолок, ни к кому не обращаясь. – Чтобы знать, от кого придет к тебе поцелуй Иуды... И остерегаться его. Если считать, что ничего не пропадает втуне... Когда-то Иуда поцеловал Христа, потом кто-то, поцеловавший Иуду, тем самым через Иуду поцеловал самого Спасителя. И это чувственное прикосновение не замерло в веках. Мы вроде бы по-прежнему целуем Христа, но на самом деле бесконечно, добровольно передаем поцелуй Иуды, метим себя Иудою, подпадая под его власть. И очень важно знать, что за человек поцеловал вас, коснулся твоих губ, передал дыхание. Целуясь, мы невольно братаемся с тем, кто задолго до нас убрел, неузнанный, в темень, он опечатал нас, поставил знак родства, по которому нам придется уже на том свете узнавать своего человека...
– Но это же бред, Павел Петрович, – жалостно сказала Татьяна. – Это у вас от одиночества. Да-да... Вы, наверное, не понимаете, что говорите? У вас временное затмение ума. Ведь вы убиваете в нас последнее, что еще греет. Что, у нас больше нет ничего интересного впереди?.. Ну зачем вы вспомнили Иуду? Скажите, зачем позвали за стол Иуду в самое Рождество? Разве нам было плохо без него? Ведь мы же действительно любовно целуем Христа, как когда-то целовала его Дева. Потом Богородицу целовали святые апостолы, а после все ищущие Христа и праведники. – Женщина неожиданно разволновалась, заломила тонкие руки и, сцепив пальцы, громко захрустела, словно бы обламывая их по суставчикам. – Я не знаю Иуды и слышать о нем не хочу... И никогда не пересекусь с ним.
– Ой ли, ой ли, – ухмыльнулся Катузов.
– Танечка, прости. Это так, к слову пришлось. Я хотел сказать, что ничто не пропадает втуне, но связывается в одну логическую систему. Но черт мне подсуропил, послал проказу на язык. Ну прости, пожалуйста, Танюша. Ты, конечно, во всем права, – искренне, с внезапной слезою в голосе повинился я и даже привстал с неожиданным намерением подойти и поцеловать женщину в пушистую макушку. Татьяна уловила мое желание и, как зачарованная, потянулась навстречу с бокалом бордового вина, приглашая к тайному причастию.
– Нет, в этом что-то есть, – грубо оборвал меня Катузов, похрустывая огурчиком, заедая каждое слово, как бы раскусывая его и тут же трезвея.
– Что есть-то, что?.. – взвилась Татьяна.
– Тебе пока не понять, малышка. Не женского это ума, и тут я с профессором – за. Был Христос, был Иуда. Их не располовинить, как бы ни хотелось. Тебе неприятно, да? И мне... Но ведь в этом что-то есть. Они как в наручниках. Христос – в сердце, и Иуда – средь нас, в каждом из нас. Возле Бога... Ведь Бог, изгоняя Адама из рая, прощально поцеловал его в лоб. Значит, он поцеловал прощально всех нас, и уже нет надежды вернуться ни в рай, ни обратно на землю. Какой рай, если Иуда в каждом из нас, его не выгнать из нутра, как ни борись... С Иудой в рай? Ха-ха... И Господь бессилен. А все прочее – бредни, дурастика, карамелька для простаков. Поцелуй Господа – это шампур, на который мы все нанизаны, как шашлык, и жаримся до полного приготовления, безнадежно поджидая рая. И больно, и приятно.
– Дурак ты, зятелко. Тебе еще больно не было. Чего тут приятного... Ты не знаешь, что такое больно... Я горел, пуля во мне, в шахте засыпало. Я знаю... И ты, Павел Петрович... Ну как же так? Начитался, и крыша набекрень? Чего мутить воду?.. И вообще кругом сплошной дурдом, – лениво цедил сквозь зубы забытый всеми Федор Зулус. Он вдруг жарко, от души зевнул. – Я думал, средь нас есть хоть один с головой... Если какой-то мерзавец забивал гвоздь в Христа, значит, это я забивал гвоздь?.. Я одному паршивому абреку в Афгане, что убил моего друга, сунул в штаны лимонку и сказал: «Иди, друг, гуляй к своему Аллаху и больше не возвращайся». Значит, это ты, Павел Петрович, послал его на небеса, да?.. И зря мне тот мордахед снится. Плачет, слезы ручьем... Знать, Аллах не подпустил.
– Значит, ты убивал? – спросил я машинально, безо всякого умысла.
– Это самозащита... Если не я его сегодня, так завтра он меня...
Я не успел ответить, да и что бы сказал внятного, если люди слишком прямо понимают слова, не сознавая их бесконечной таинственной глубины. Логические системы и антисистемы (системы сбоев) вывязываются не в один день, они сочиняются в немереных пучинах, в неведомые времена, неуловимо перетекая сквозь столетия, лишь мы, наивные, полагаем, что беда случилась иль навязана нам нынче, но она, неузнанная, рождалась и тайно прорастала сквозь толщи лет из совсем обыденного случая иль неверного, коварного слова... Она похожа на запутанный клубок, который уже не размотать вовеки, чтобы выведать причину несчастья. Ведь и Творец создавал землю и всех тварей не в один день, но по системному замыслу, чтобы не случилось губительного раздора. Но и Он не разглядел подле себя Змия, который на земле стал Иудою... Может, с дальним же умыслом Он пригрел Змия, чтобы прогнать от себя Адама?..
В это время к Поликушке позвонили. До того дремавший с выпученными розовыми глазами старик испуганно вздрогнул, словно бы за ним пришли работники ада, вытащил из кармана ветошку и стал торопливо протирать вспотевшие ладони.
Рождественский вечер продолжался и сулил новых вестей. В открытую форточку штопором ввинчивался ветер, круто прогибал штору и сеял на пол возле батареи сухой снежной пылью, окна в доме напротив были похожи на желтые елочные шары, обвалянные в сахарной пудре. На сполохах такой метели любят летать заносчивые ведьмы, высматривая в городе схоронки, лазы и перелазы. По закуржавленным стеклам, словно бы забранным в оправы из резной слоновой кости, причудливо извиваясь, скользили тени и тут же, отслаиваясь, уносились в лохматое московское небо; это Москва гуляла, приноравливалась душою к Богу и старалась искренне впустить Его в душу... Вот и к Поликушке Господь наслал гостя, чтобы мы вычистили из сердца напрасную спесь и опростились за-ради праздника.
Разговор оборвался. Катузов неожиданно (а может, и нарочно) обронил ложку на пол, неловко полез под стол поднимать, едва не стащил скатерть с посудою. Татьяна, осердясь, кинулась помогать мужу, в суете приложились лбами и засмеялись под столом, как малые дети, заливисто, отмякше, сердечно.
За дверью подождали и снова требовательно, угрозливо позвонили. Но никто за столом не шевельнулся, никому не хотелось вставать и кого-то постороннего впускать к себе – добрый человек ночами по чужим избам не шляется. Разве что беда с кем стряслась? Я как-то забыл о Марьюшке, мысль о ней мелькнула в голове и тут же потухла.
– Ложка упала, значит, баба в гости. – Катузов перевел взгляд на меня. – Профессор холост, профессора будем сватать.
– А почему не меня? – спросил Поликушка.
– Тебе, батя, рановато. Придет и твой черед. Поживи еще холостяжкой, – грубо пошутил Катузов. – Танчура, поди открой...
– А вдруг бандиты? Как-то даже страшно.
– Супротив тебя бандит, как осел супротив льва, – подольстил Катузов, но неожиданно встал и пошел в коридор. Загремели засовы, все невольно насторожились. Катузов приглушенно ворковал в прихожей, удивляя изысканностью тона: «Вам никто сегодня не говорил, как вы прекрасно выглядите?» Я невольно взглянул на хозяйку: Татьяна потухла, померкла, ресницы трепетали, словно бы это ей на ушко нашептывали сладкие, коварные слова, а она, недоверчивая, не могла их толком распознать и принять в чуткое сердце. Я понимал ее переживания и невольно виноватился за мужа-вертопраха.
– Скоро вы там? – окликнул Зулус и, багровея хмельным лицом, развернулся к выходу вместе со стулом, словно бы званые артисты явились по рождественскому случаю и сейчас начнут представление.
– А к нам дама. Прекрасная незнакомка с картины Крамского. Внизу метель, у подъезда карета, кучер в красном кушаке пьяный спит на облучке... Нет, внизу кучер с красным носом, а зад подносом...
– Помолчите, пожалуйста, – сурово оборвала Катузова гостья, отстранила его рукою и, широко расставя ноги, как лагерный надзиратель, перекрыла выход, по-хозяйски требовательно осмотрела комнату.
– Алевтина, ты зачем здесь? – заикаясь, не веря глазам своим, спросил Поликушка и даже попробовал подняться со стула. На лице его (как прежде писали в романах) отразился полнейший ужас. – Я ведь тебя не звал.
– Помолчи, папашка. Я у себя дома... А эти кто и по какому случаю? У тебя лишние деньги завелись, чтобы кормить бомжей?
Статью Алевтина походила на Брижит Бардо: грудастая, бедра гитарою, крашенные перекисью тяжелые волосы скатились на присыпанный порошею песцовый воротник, шляпка бобровая «пирожком», она, может быть, была бы даже хороша, если бы не ледяной тяжелый взгляд из набухших век и некоторая помятость щек...
Грешник я, воистину грешник, и неистребимый кобель. Я смотрел на женщину, как на вещь, которая мне еще не принадлежала, еще не куплена с торга, но, конечно, будет моею, и я выискивал лишь изъяны, чтобы сбить цену. Она, конечно, чувствовала наши жеребячьи взгляды и нетерпеливо переступала по паркету, как подкованная кобылица, встряхивая гривой.
Алевтина была в песцовой размахайке, в тонком черном трико и в длинных, выше колен, белых сапогах.
– Гнать или сами уйдете? – повысила она голос, едва сдерживая истерику. Людей в комнате неожиданно оказалось слишком много, чтобы одержать разом бесповоротную победу. Не ко времени угодила, не ко времени...
– Ты что, с неба упала, красавица? Вах-вах... Думал засватать. – Катузов легонько теребил рукав шубейки, пытаясь смягчить грозу. – У вас – курочка ряба, у нас – боевой петушок.
– Уйди, урод, – Алевтина была не в себе. Она раскалилась и сейчас не знала удержу. Она видела, как квартира уплывает от нее, и ничего не могла поделать (а по нынешним временам – это целое состояние), и, как волчица, что печется о своих кровных, женщина ценою жизни надеялась зубами вырвать добычу у воронья для своей дочери. Она не зарилась на чужое, но и не собиралась отдавать свое... Надо убить – убьет, вопьется ярко-красными, остро заточенными ногтями в сонную жилу и порвет ее, перекусит, выточит кровь по капле. Она не понимала всей надсадной насмешливости последнего дикого времени: пока слабые сохнут, сильные сдохнут. Она и не предполагала, что и те, и другие уходят со света безмолвно, в свой черед, но права сильных были понятно обозначены, уже расписаны законом, сильные имели голос и власть, а слабые едва шелестели, уползая на погост, и Алевтине, наверное, думалось, что сильные мира сего бессмертны. Я понимал страдания женщины и даже прижаливал ее, падкую на перемены, волчьи законы пробудили в ней когда-то скрытые проказы; сама не схватишь – уже никто не даст... И вдруг отец, труха трухою, кому пора лежать в могильной колоде, замшелым пнем лег на дороге – и не обойти.
– Алевтина, иди вон! – твердым голосом приказал Поликушка и поднялся из-за стола. – Я тебя не звал...
– Это ты иди вон! – Алевтина закусила удила. – Это мой дом!
– Аля, Аля, – придушенным голосом тоскливо сказал Поликушка, не ожидая подобной наглости, и подавился внутренними слезами. Но тут же оправился, вновь затвердел голосом, хохлы бровей стремительно взлетели на взбугрившийся лоб. – Когда ты родилась, мне было пятьдесят два, а матери сорок. Мы думали, Господь послал тебя в утешение старикам... Ведь так только в сказках бывает, правда? Я думал, в старости есть кому обиходить... А ты... Камень в тебе, а не сердце.
– Не мели ерунды... Какую глупость опять задумал?
– Клавдия, умирая, не велела тебя ко гробу подпускать. Сказала, чтобы ты не приходила к могилке. Вот как ты себя повела. Это ведь ужас. У тебя камень в груди.
– Старый дурак... У тебя же внучка. С ума сошел? Я тебя отправлю в психушку. В богадельню не хочешь, поди под замок... Молчи... И все молчите. Сколько дали на лапу? – Алевтина подскочила к столу, оскальзываясь на высоких каблуках, дрожащей рукою налила водки в стакан, выпила. Помада на губах подтекла криво, отчего лицо приняло жалобное, страдальческое выражение. Ее, бедную, несло куда-то с кочки на яму, и она не могла натянуть вожжей, взять себя в руки. В словах Алевтины была своя бабья правда: какой-то потрох коварно выбил из ее саней копылья и объехал на кривой. Она угорела, в груди саднило.
Водка привела в чувство.
– Папа, – жалостливо протянула дочь, слегка картавя. – Прости меня... Я твоя дочь, и я люблю тебя. И Даша тебя любит. Мы вернемся к тебе и станем жить вместе. Разве ты не этого хотел?: А эти люди тебя подержат чуть и убьют. Отравят или повесят. Иль выкинут в лесу... Это шайка, они все в сговоре. Ты не знаешь, в какое время живешь. Ты глянь, кого пригрел. Клейма негде ставить. – Женщина обвела стол указательным пальцем и почему-то остановилась на мне. Я смутился, ибо каверзу для Алевтины невольно устроил я. Это я, жук-скарабей, оказался той гадиною, что пригрелась за дверью напротив. Еще юницей Алька навещала меня и, волоча стремянку за собою, как пожарную лестницу, карабкалась под потолок, чтобы прочитать название книги в золотом обрезе, удивиться ее толщине и тут же забыть навсегда.
Но старик был непреклонен:
– Нет, Алевтина... Это хорошие люди. Это мои дети. Мне с ними спокойно. А ты меня сведешь в могилу.
Катузов, обняв жену, вытянулся в струну, только в худом длинном горле нервно бегал кадык. Катузова трудно было чем-то смутить, и сейчас он лихорадочно просчитывал, что известно женщине и какие козыри у нее на руках.
– Успокойся, милая. Все без слов ясно. Ступай домой, проспись. Все утрясется. – Катузов почти ворковал, оттепливая взгляд, но обиднее сказать было невозможно.
– Вы... вы. – Губы у Алевтины тряслись. – Я вас выгоню поганой метлой. У меня друг в Думе. Я всю вашу банду выведу на чистую воду.
– Вот и тащи, милая, в Думу свою кровать. В Думе просторно, места с другом найдется довольно... А станешь бузить, вызову милицию. Три года за хулиганство и три за рукоприкладство... Выйдешь на волю уже старухой. – Катузов говорил надменно, с презрением всесильного человека, и в сталистом взгляде не читалось ничего хорошего. Скитаясь в партиях, он повидал много истеричек и знал, как привести их в чувство, окатить колодезной водою. – Иди, милая, не порть людям праздника. Завтра я позвоню, хорошо? Моя бутылочка, твой закусон... Тет-а-тет обсудим, и все будет о’кей.
Катузов ловко подхватил женщину за локоток, как подружку, и потянул к выходу. Щелкнул английский замок. Катузов вернулся, похохатывая, но смех был натянутый, дребезжащий.
– Кого еще будем ждать? Кто подарит нам поцелуй Иуды? – Катузов притянул к себе жену и снисходительно чмокнул в пушистую макушку, где смешно так торчал мальчишеский русый вихорок. – Профессор, с невестой вам на этот раз не повезло. Не тот случай... Кстати, хотите свежий анекдот?.. Стоят у подъезда две бабы. Одна жалуется: «Голова болит, сердце ноет, гастрит замучил, вены на ногах разбухли, ходить не могу, давление, в ушах шум...» – «Ага, – говорит другая. – У нее все болит. А кто вчера трех мужиков принял?..» – «Нет бы пожалеть, – отвечает. – Одно только место и не болит, а ты уже и позавидовала».
– Не понял, – поникшим голосом проскрипел Поликушка. В фасеточных глазах дрожпа розовая слеза.
Все засмеялись.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.