Автор книги: Владимир Мукусев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Таким образом, мы летели в одну страну, а прилетели в другую. Это была история, не раз потом повторявшаяся со мной на протяжении жизни: мгновенная смена декораций, ломка ожиданий, какие-то мистические превращения ожидаемого в неизвестное… Тогда, в 86-м, это случилось со мной впервые: я думал, что лечу на съемки конкретного, сложного, но обговоренного еще в Москве до деталей материала, а на самом деле мы должны были стать (и стали) частью только что запущенной пропагандистской машины, в задачу которой входила раскрутка новой идеологемы «политики национального примирения», связывающейся с именем Наджибуллы.
Плоды этой политики мы начали пожинать сразу же, в день прилета. Свою первую реальную пулю мы «словили» едва выехав из аэропорта; я хорошо помню «вжикающий» звук, сетку мелких трещин на стекле автобуса и то, как пуля, пробив его, звякнула о противоположную стену и запрыгала по полу. Это была новая для нас реальность, и ее, наверное, очень просто и коротко обозначил бы герой известного, всеми любимого фильма: стреляют…
Напомню, что 1986 год был еще и годом «Стингера». Это американское оружие пришло в тот год в Афганистан, и мы стали терять самолеты и вертолеты, перестав быть хозяевами в небе над этой воюющей страной. Мы могли ответить на это только тепловыми ракетами, которыми были оснащены наши борты; «тепловые ловушки» в воздухе стали повседневной реальностью неба над Афганистаном. И когда мы подлетали к Кабулу, стюардессы очень серьезно – а не формально, как это бывало обычно, – попросили нас пристегнуться. Наш борт прикрывали с боков и снизу три вертолета. Уходя от возможного поражения, самолет буквально ввинтился в кабульскую долину, и посадка оказалась поистине жесткой. Обычный гражданский ТУ-154 вынужден был вести себя, как боевая машина, и это сразу показало нам, куда мы прилетели. Страх смерти и неизбывное чувство опасности стали первыми нашими эмоциями от встречи с воюющей страной.
Вообще, вездесущесть смерти, ее избирательную и тупую случайность мы ощущали в этой командировке каждый день. У меня дома до сих пор хранится памятный мне кусок железа – осколок снаряда, который я привез из Афганистана. Мы ехали на местное ТВ, нас задержала дорожная пробка – недолго, минут на пять. Но, когда мы приблизились к телецентру, над ним стоял столб дыма. В здание попал снаряд, и когда мы подошли к аппаратной, где должны были работать, стало понятно: это был наш снаряд. В комнате не оказалось ни единого целого предмета; словно толпа сумасшедших с битами буйствовала и крушила ее часами. И все это натворил один-единственный шипящий и раскаленный осколок размером в ладонь, прожегший пол в том месте, где мы должны были сидеть перед камерой. И, конечно, сидели бы, если бы не обычная дорожная пробка, которую мы кляли и ругали…
Уже на следующий день после приезда в Кабул наша группа отправилась на съемки, вырядившись, как на прогулку: в белых рубашках, в легкомысленной московской летней обуви, – мы рвались работать, стремились «на передовую». Эти слова – про передовую – были из тех самых клише, что намертво въелись в наше сознание, хотя какая, к дьяволу, передовая, если в стране повсеместно идет не только гражданская война, но и война народа с нами, шурави? Впрочем, мы тогда еще так плохо представляли себе ту войну, что вряд ли смогли бы сразу подобрать верные выражения. Да и дело-то, в общем, не в словах: главное было в том, что мы отправились туда, где воюют и умирают по-настоящему.
Настолько молниеносно и непонятно происходило все в воюющей, страдающей стране, что разобраться в постоянно меняющейся ситуации было непросто. Но мы упрямо делали свою журналистскую работу и удивлялись, почему на нас косо смотрят в войсках. А нас терпеть не могли вместе с нашей аппаратурой, потому что для телевизионных съемок солдатам приходилось специально заранее готовиться, например переодеваться, надевать уставные сапоги или ботинки. Срабатывала вечная боязнь командиров перед вышестоящими начальниками за неуставную форму одежды. Но в сапогах не воюют в горах! А удобные кроссовки на ногах у солдат могли для кого-то закончиться снятием погон… И вот так мы, непосвященные, пытались заснять для других непосвященных мгновения афганской войны, которая на экране вся была насквозь постановочной, пропитанной пропагандистской неправдой.
Хорошо помню, как мы вернулись в Кабул после первого съемочного дня. В гостинице нас ждал Михаил Лещинский, собственный корреспондент Гостелерадио в Афганистане, которому мне в свое время советовали заказать для Молодежной редакции нужные материалы. Он начал спрашивать нас о каких-то, как нам казалось, нелепых вещах – например, привезли ли мы с собой марганцовку и знаем ли, что ею обязательно надо мыть руки, а фрукты держать в ее растворе не меньше суток… Наша группа приехала снимать, как люди в атаку идут, а тут – марганцовка! Но, чтобы выжить в той войне, нужны были знания вот об этих простых вещах: в сапогах невозможно ходить по горам, белые рубашки самоубийственно надевать под прицелом снайперов, а фрукты приходится мыть с марганцовкой. Тот самый Лещинский, чьи репортажи из Афганистана многим казались чрезмерно пафосными, слишком исполненными эзопового языка, на деле просто хорошо делал свою работу в предлагаемых ему условиях. Выполняя тогдашнюю жесткую установку телевизионного руководства – не говорить о смертях, не показывать на экране горе и трупы, – он умудрялся все же доносить крупицы правды до тех, кто способен их был услышать.
Признаюсь здесь к слову, что в Афганистан я приехал, будучи довольно сильно предубежденным против этого человека. Виной тому были не только его репортажи, казавшиеся мне тогда «слишком гладкими», но и некое профсоюзное собрание в Москве, на котором кто-то из выступавших вскользь упомянул о наших зарубежных корреспондентах, чрезмерно избаловавшихся за границей и требовавших от руководства чуть ли не парчовые занавеси в свои «шикарные виллы». И когда в этом контексте оказалось упомянутым как раз имя Лещинского, естественной реакцией были неприятие и какое-то брезгливое изумление.
Но вот я впервые оказался в его скромном кабульском доме. Его жена, блестящий журналист Ада Петрова, материалы которой до сих пор поражают не просто профессионализмом, но и какой-то отчаянной храбростью автора и болью за героев своих репортажей, радушно встретив нас, отправилась готовить нехитрую закуску. А я подошёл к окну, увидел уходящие к самым горам плоские афганские крыши и обнаружил в оконном стекле приличную по размерам дырку, как будто от пули. «Миш, это?..» – «Ну да. Сам видишь, тюль – он ничего не загораживает. По-хорошему, нужны бы нормальные светомаскировочные шторы. Я просил у руководства, но мне отказали – денег нет…». Вот тут я и понял со стыдом, что это были за «парчовые занавеси».
А потом мы поднялись на второй этаж, в спальню; хозяин хотел разыскать и одолжить мне на время свою куртку с капюшоном и москитной сеткой. Лещинский распахнул шкаф, перебирая вешалки с одеждой в поисках нужного, и я внутренне ахнул: платье, рубашка, автомат. Пиджак, куртка, еще раз автомат… Кровать, на которую я присел, показалась неожиданно твердой; под ней, как выяснилось, притулился ящик с гранатами. «Чтобы отбиться в случае чего», – усмехнулся Лещинский, глядя на мою «естественную реакцию». Так я усвоил еще одну истину, прописную для него, но новую для меня: на той войне (как и на всякой другой войне без правил) журналисты должны были защищать себя, хотя по всем конвенциям и не имеют права брать в руки оружие. Этого нельзя было узнать в Москве; это можно было понять и почувствовать только в Афганистане. Точно так же, как и научиться не судить о людях второпях и не верить любому слову, сказанному мимоходом на московском профсоюзном собрании…
Документальный фильм «Самолет из Кабула», который мы привезли из Афгана (а Виктор Ногин был не просто руководителем группы, много знавшим о настоящих целях нашей командировки, но и организатором и вдохновителем этих съемок, выражаясь современным языком – продюсером всего проекта), получился откровенно антивоенным и по определению не мог понравиться руководству, хотя в нем было много материалов о действительно огромной и не только военной помощи Афганистану. Были школы и больницы, заводы и гидростанции, построенные с помощью наших специалистов. Было там и про комсомол, и про интернациональный долг, будь он неладен, и про Ленина, и про многое другое, и все это была правда. Но была в фильме и другая – главная правда – мы воевали фактически с народом. Нам было ясно, что эта война не только кровожадна, но и бессмысленна, и результатом ее окажутся лишь тысячи, десятки тысяч жизней молодых солдат, убитых или искалеченных. По всей стране матери оплакивали сыновей, в аэропорты приходил страшный «груз 200», а на кладбищах появлялись надгробные памятники с фотографиями юных и красивых ребят в форме ВДВ и с двумя скупыми датами: рождения и смерти. Запрещено было упоминать о том, что идет война, но эти памятники кричали о ней во всеуслышание.
Не могу сказать, что любой кадр в нашем фильме, любая его сцена были для нас с Ногиным бесспорными. Слишком трудной оказалась тема, чтобы можно было сохранять полное единодушие даже в рамках творческой группы. О многом мы спорили до хрипоты, что-то вырезалось из пленки, за какие-то кадры бились до конца… Но один эпизод картины я до сих пор вспоминаю с дрожью. Это было интервью с женщиной-врачом в центральном кабульском госпитале. Ощущение от того, что мы там увидели, конечно, осталось страшное: крики, стоны, огромное количество раненых, и все они – совсем молодые ребята, навсегда искалеченные либо вообще обреченные никогда не выйти из стен госпиталя… Нам не разрешили снимать палаты, заметив, что в эфир такая съемка все равно не пойдет. «А вот беседу с доктором – пожалуйста. У нас тут есть замечательный хирург…» И вот она, наша героиня, спокойно идет навстречу камере.
В медицинской маске – лицо прикрыто, видны только одни глаза, – она скупо и сдержанно отвечала на мои вопросы. А я был молод и, вероятно, глуп, потому что спрашивал с микрофоном в руке о том, о чем нельзя было спрашивать эту женщину. После «общих» и необходимых вопросов я вдруг выдал «в лоб»: «У Вас есть сын?» – «Да. Ему сейчас восемнадцать». – «Это возраст призыва… А что, если он попадет сюда, в Афганистан?» И она, наверное, боявшаяся этого больше всего на свете, видевшая вокруг боль и смерть, лишь немного промедлила с ответом, а потом выдавила из себя что-то вроде: «Конечно, матерям сейчас очень трудно. Но это долг. И я думаю, мой сын выполнит его с честью». – «Это вы говорите как врач, как мать?» – «Да, это нужно…».
Съемка закончилась, и в то же мгновение она сорвала с себя маску и буквально выдохнула мне в лицо: «Какая же я дрянь! И вы, вы просто подонки, что снимали это… И теперь покажете всем…» Это была фактически пощечина – не физическая, но моральная, беспощадная, заслуженная и запомнившаяся навсегда.
Через несколько месяцев, уже в Москве, когда я дошел в монтаже фильма до этой сцены, мы долго думали с Витей Ногиным – оставить ее в картине или нет. У меня и по сей день словно горит щека, когда я вспоминаю эту женщину: ее полные негодования глаза, выплеснувшийся из глубин души крик и белую маску на белом лице. Вот именно из-за маски, бывшей на враче в момент съемки, эпизод и остался в картине. И дело не только в том, что благодаря маске наша героиня неузнаваема, хотя, конечно, и это немаловажно – именно такая анонимность, в конечном счете, давала мне формальное право показать ее на экране. Гораздо важнее то, что маска эта стала своего рода символом всего происходящего в те годы в Афганистане.
Шла война, прикрываемая маской «интернационального долга» и «помощи братскому народу». Солдаты умирали в госпиталях от ран, которые нам не разрешали снимать; кстати, и тогда, во время этого интервью, его организаторы позаботились о своего рода «маске»: раненым вокруг велели не стонать, чтобы «не мешать журналистам». Слова, произносимые нашими корреспондентами с экрана, тоже часто прикрывались масочным флером официальной лексики. И, конечно, только под маской любая мать смогла бы произнести слова, которые наша героиня вынуждена была вымолвить перед кинокамерой… Мы все-таки оставили в картине это интервью. Я и сейчас считаю, что мы поступили правильно.
Впрочем, есть в «Самолете из Кабула» и такие кадры, которыми, бесспорно, можно гордиться. Вот одна из историй, случившихся с нами на афганской земле. Однажды нас пригласил к себе в гости человек, который, как нам сказали, «ходит в банды». Это выглядело тогда (да и сейчас тоже) полным безумием: пытаться разагитировать бандитов, чтобы они начали сотрудничать с нашими войсками или, по крайней мере, перестали с нами воевать. Но именно этим и занимался наш новый знакомый (профессия которого не вызывала у нас сомнений), каждый раз проходя по лезвию ножа и никогда не уверенный в том, что удастся вернуться. Вечером мы долго разговаривали, а утром он сказал: «Ну, ладно, вы тут отдыхайте, а я пошел…». Теперь нашего собеседника было не узнать: вместо обычной, вполне славянской внешности – темные линзы на глазах, густые брови и черная борода…
Он пришел обратно через пять дней. Рассказал, что есть банда, руководит которой человек, уже несколько раз переходивший на сторону кабульского режима. Дело в том, что в апреле и мае в тех краях цветет мак, и те, кто промышляет наркотиками (а этим там промышляли практически все), приходят из Пакистана и растворяются в деревнях, среди местных жителей, пока не соберут нужное им количество макового сырья. Если удается их обнаружить – говорят, что они «за нас», раскаялись и осознали свою вину. А потом – вырезают наш боевой пост и снова в Пакистан. Такой вот бизнес: кровь и наркотики. Маковые головки, как и отрезанные уши «неверных», были своего рода валютой на той войне.
Игорь (назовем нашего приятеля так) сказал, что есть возможность взять у этого бандита, главаря банды, интервью там, в горах, фактически в Пакистане. Может быть, сказал он, если вы покажете его с экрана центрального телевидения, разговорите, то его хозяевам станет ясно, что человек играет и «за своих», и «за чужих»…
Так мы отправились в банду. Много позже уже мы поняли, что не случайным было это знакомство, и ночной разговор с разведчиком «под водочку» тоже не был случайным. Попытка «забросить» в банду советских журналистов (воспринимающих все это как приключение, как «подвиг Шарапова») также была своего рода частью новой пропагандисткой кампании. Кому-то очень нужно было, чтобы такой материал состоялся. Такая вот свеобразная ловля на живца.
В фильме остался этот кусок – недлинный разговор с мрачными, спокойными бородачами, невозмутимо признающимися в том, что убивали раньше много наших солдат, «но теперь уже не хотят». За головы советских людей они получали деньги. Только во время этого интервью, заглянув в глаза их главарю, я понял, что вообще-то мы, похоже, приехали в один конец. Я понял это, и в каком-то приступе отчаяния спросил: «А сколько бы вы получили денег, если бы мы прехали к вам еще вчера?». Он на секунду задумался, что-то начал считать на пальцах. «За головы простых крестьян, которые поддерживали народную власть, нам ничего не платили. Да и ваши солдаты нам нужны были живыми – они становились работниками на наших плантациях. А вот за головы русских офицеров и журналистов нам бы дали десять лаков, – он продолжал считать, – то есть один миллион афгани, примерно девяносто восемь тысяч долларов». Спина моя мгновенно стала мокрой. В Афганистане за эти деньги тогда можно было если не купить целую провинцию, то точно стать ее хозяином.
Наступила зловещая пауза. В его глазах плескалось ленивое размышление: он взвешивал, что выгоднее – убить нас или оставить в живых. Что выйдет дороже: наши головы или мак?.. В конце концов, видимо, он решил, что, ежели журналистов прикончить, это, скорее всего, полностью перекроет им бизнес, их сюда больше не пустят, а значит – прощай, маковые поля. И выбрал наркотики. А мы остались в живых.
Вернувшись в Кабул после этой съемки, мы с Виктором Ногиным, кажется, впервые в жизни напились по-настоящему. Мы поняли, что ценой удачного кадра на войне может стать жизнь. А еще мы поняли, что имеем право рисковать собой, но не другими. И поэтому все прочие горячие точки, где мне довелось потом работать – Нагорный Карабах, Северную Осетию, Ингушетию, Чечню, Югославию, – я прошел один, сам взяв в руки камеру. Я больше не хотел платить за потенциально яркую съемку потенциальной возможностью гибели коллег…
В том, что я рассказываю здесь, поверьте, нет ни бравады, ни напускного героизма. Это просто рассказ о глупости и бездарности войны. У нее, как у смерти, нет логики, как нет нормальной логики у осколка снаряда, мчащейся пули или бандита, взвешивающего на весах выгоду от убийства. Все они – по ту сторону жизни, а потому журналист, пытающийся рассказать о войне и живущий на ящике с гранатами («чтобы отбиться, если что»), все равно не в силах эту логику понять и принять.
Однако жизнь – нормальная, человеческая жизнь – продолжается и на войне. И поэтому я помню радость от встреч в Афганистане с хорошими, настоящими мужиками, от каких-то неожиданных, но ярких впечатлений и даже от простых человеческих удовольствий: дневной зной, духота, зашкаливающие под шестьдесят градусов термометры, и к нам тайно приезжают звать в гости: ребята, ночью к нам, у нас там бассейн!.. Дело тоже неуставное, но такое хорошее… Бассейн – совершенно импровизированный, просто перевернутая палатка, врытая в землю и наполненная водой, но все равно, какая радость! И мы плаваем под звездами, потом естественное русское застолье с ледяной водкой (как в тех условиях это удавалось хозяевам, для меня до сих пор осталось загадкой) и вроде бы нет никакой войны. Вот эта логика – простая логика жизни – да, смерть рядом, но если о ней думать постоянно, то либо сопьешься, гоня страх, либо сойдешь с ума. А глав– ное – не сможешь делать свою работу: воевать, лечить, снимать. Так и жили – воевали, лечили, снимали.
Я помню, как наша съемочная группа возвращалась из Шереметьева, оставив за плечами Афганистан, перепаханную снарядами чужую землю и советских солдат, погибающих за нее. До вывода наших войск оставались еще долгие три года. Окончание войны запаздывало… А наш самолет из Кабула прилетел вовремя. Позади остались белое солнце, удушающий зной пустыни, запах крови и постоянное ощущение смерти, стоящей за плечами. Мы мчались в машине по летней Москве, раскаленный воздух бил в раскрытые окна – после афганской жары он казался нам долгожданной прохладой, – и можно было не бояться, что вот-вот просвистит пуля, не думать о том, что этот миг может стать последним. Это был наш город, совсем другая, мирная жизнь и возможность просто, спокойно дышать, работать, дружить, любить… Виктор Ногин сказал тогда: «Ребята, давайте условимся… Мы так много прошли вместе. Если кому-то из нас понадобится помощь – пароль «Афган»…».
Это показалось нам тогда самым естественным, самым правильным делом на свете, и все мы согласились с ним. Но прошло еще немного времени – и наша «другая жизнь» закрутила нас, как бывает почти всегда. Мы на время потеряли друг друга из виду; дружеское общение не прервалось, но стало – пунктирным.
Глава 2.
«ВЗГЛЯД» В ПРОШЛОЕ
Москва, 1987–1991 годы
Впрочем, «пунктир» этот образовался не сразу. Конечно, мы с Виктором пересекались временами – в коридорах Останкина, на днях рождения друг у друга и общих знакомых, по каким-то случайным делам. Но прежде всего нашим общим делом оставался фильм об Афгане, та самая лента «Самолет из Кабула», которая стала итогом нашей командировки и вызвала столько ожесточенных споров при ее создании.
Во время работы над фильмом мы с Виктором столкнулись с удивительным парадоксом: нам никак не удавалось объяснить разного рода редакторам (телевизионным, военным, да и просто цензорам – представителям Главлита), что кадры, которые они так возмущенно требуют вырезать, были сняты нами в Афганистане при одобрении высшей власти – пусть не прямом, но вполне очевидном. Вся та правда жизни, что возмущала их в своем экранном воплощении, была, конечно, непривычна для советского эфира, но уже санкционирована к показу нашими новыми правителями.
Суть этого «одобрямса» была проста: с афганской авантюрой пора было кончать. Сегодня хорошо известно, что об этом Горбачев говорил еще тогда, когда не был генеральным секретарем и руководителем страны. Он этого уже требовал, испытывая и преодолевая при этом чудовищное сопротивление генералов и партийных идеологов, но об этом конечно мало кто знал «внизу». И хотя новые веяния достигали твердыни телевидения, на нас все равно смотрели как на сумасшедших, потому что официального приказа о кардинальной смене отношения к афганской войне сверху еще не давали.
То, что мы осмелились заявить во всеуслышание тогда, в 86-м, воспринималось как крамола, если не хуже. Да, руководство страны уже планировало вывод войск из Афганистана, но к эфиру-то фильм подписывал не Горбачев, а совсем другие люди. Именно эти люди принимали решение – быть или не быть «Самолету из Кабула» на телеэкране, и нам пришлось перемонтировать его десятки раз.
Тем не менее, даже в откровенно изуродованном виде фильм лег «на полку» почти на год. В последний раз все уперлось в название. «Самолет из Кабула»… На что это вы намекаете, спрашивали нас? Что за странный вектор движения? Почему не «в Кабул», а в обратном направлении? Может быть, вы хотите сказать, что нам пора уходить из Афганистана?.. Да разумеется! Но признаться в этом тогда было равносильно профессиональному самоубийству. Мы не поддавались на провокации и объясняли название драматургическим ходом. Дескать, мы летим домой и вспоминаем то, что осталось позади… Это помогало плохо, но все же помогало. И, наконец, фильм все же вышел в эфир – благодаря многомесячным усилиям Виктора, который сумел-таки «продавить» его появление на экране. «Самолет из Кабула» был показан по телевидению без всякой предварительной рекламы, в самое неудачное («несмотрибельное», как говорят телевизионщики) дневное время. Но все-таки он вышел! И это была наша общая победа.
А на дворе стоял уже 1987-й год. Самый богатый на яркие события в моей журналистской жизни. Да и разве только в моей! Страна стремительно втягивалась в то, что сегодня именуют «кардинальными экономическими и политическими реформами». Затеянная в Кремле в 1985 году перестройка наконец-то «пришла в народ». Забурлила общественная жизнь. Люди стали всерьез задумываться над тем, что говорили с высоких трибун, и с удивлением понимать, что это касается всех. Они осознали что управление государством действительно должно стать делом их собственных голов и рук, делом каждого. Страна, наконец, почувствовала, что речи кремлевских лидеров – не банальный очередной треп про строительство светлого будущего «модернизацию», по-сегодняшнему, а реальные, ощутимые предложения власти. Общество и власть начали прислушиваться к мнению оппонента и понимать друг друга.
Ветер перемен ворвался и в коридоры Останкина. Но фактически единственной структурой на Центральном телевидении, которая оказалась готовой к «новому мышлению», была наша редакция – Главная Редакция программ для молодежи. Судите сами. К 1987-му году именно мы воплотили идею соединения, казалось бы, ранее «несоединимого» – мировоззрений и людей, говоривших до этого на абсолютно разных языках. Конечно, я имею в виду языки не только национальные, английский или русский, но и языки в переносном смысле слова – «языки мышления». Речь идет о телемостах, связавших воедино самых разных участников телевизионных программ.
Мы начали с того, что в нашей программе «Мир и молодежь» соединили в беседе ведущих журналистов, находящихся в редакции на 12-м этаже телецентра в Останкино, с рабочими крупнейшего предприятия Москвы – завода «Серп и молот». Свои телекамеры мы установили в обычной «курилке» литейного цеха, где рабочие, фактически не отрываясь от дела, могли общаться с нами по разным поводам. Они были в прямом смысле слова в своих родных стенах, которые, по пословице, всегда «помогают»; никто и ничто не мешало им быть с нами откровенными, в том числе и в выборе тем обсуждения.
К сожалению, задуманного цикла не получилось. Произошло это, прежде всего, потому, что своим громоздким телевизионным оборудованием мы все-таки нарушали естественный порядок вещей в цеху. Да и сами рабочие не могли уделять нам много времени, они ведь были «при исполнении рабочих обязанностей»; интересный разговор из-за этого иногда прерывался.
Тогда мы решили установить телемост с теми местами, где молодежь отдыхает, общается, спорит. Так родилась знаменитая программа «12–й этаж», центром которой стали молодые люди, тусующиеся на лестнице. Телекамеры устанавливались в подъездах многоквартирных домов в разных городах страны, в естественной среде обитания молодежи – там, где ее до этого никто никогда не видел, потому что не снимал. До этого советская молодежь на телевизионном экране «правильно и красиво» отдыхала в домах и дворцах культуры, в самом крайнем случае – на дискотеках. И другой молодежи для официальной пропаганды не существовало. А она была, эта самая молодежь. Ей были глубоко безразличны все комсомольские почины, официальные митинги и демонстрации, бесконечные пленумы и съезды. Участниками «12-го этажа» и стала эта, совсем другая молодежь. Реальная. И оказалось, что думает и говорит она совсем по-другому, чем в наших же собственных, «правильных», снимавшихся до этого передачах.
Да, эти ребята выглядели порой вызывающе. Бренчали на гитарах, курили, иногда выражались не слишком политесно, но зато своими вопросами и удивительно интересными рассуждениями они нередко ставили в тупик более взрослых собеседников – до этого всегда уверенных в себе комсомольских и партийных начальников, министров и депутатов. Все эти люди, как водится, собирались в останкинской студии при официальных пиджаках и галстуках, в привычной для себя атмосфере, не отвечающие, а вечно поучающие аудиторию. Привыкшие не разговаривать, а вещать, не размышлять, а воспитывать. Сталкиваясь со свободно мыслящей, раскованной, «незашоренной» молодой аудиторией, они впервые, быть может, начинали вести настоящий диалог с оппонентом.
Вершиной этого своеобразного телевизионного триптиха «соединения несоединимого» стали телемосты с Америкой. Впервые мы связали в разговоре простых людей Ленинграда и американцев из Сиэтла и Бостона, перебросили «мостик» не только через океан, но и через бездны непонимания. Телемосты соединяли нас с американцами и прежде, но они проводились между космонавтами и астронавтами, детскими организациями, ветеранами второй мировой войны. Разговоры, перемежающиеся выступлениями артистов, никогда не выходили за рамки формальной трескотни о «борьбе за мир во всем мире».
То, что сделала наша Молодежка (редакция Молодежных программ), вместе с Главным управлением внешних сношений Гостелерадио, фактически перевернуло само понятие «запретной темы». Самые рядовые, обыкновенные люди США и СССР, собравшиеся в телевизионных студиях и соединенные телемостом, впервые на Центральном телевидении открыто обсуждали ссылку Сахарова в Горький и войну в Афганистане, сбитый пассажирский южнокорейский «Боинг» и проблему советских евреев-отказников. Не только страна, но и весь мир с удивлением и «тревогой» узнали, что, оказывается, «в СССР секса нет». Было немало и других «откровений» подобного типа – иногда серьезных, иногда смешных. Фильм (я был режиссером и телемостов и фильма), сделанный после этих мостов, с теми же самыми героями, стал сенсацией в двух странах. И «телевизионный Оскар», приз американской телевизионной академии «Эмми», перелетел океан и живет теперь у меня дома. На его основании гравировка на английском – «Журналистам Гостелерадио СССР Павлу Корчагину, Владимиру Мукусеву и Сергею Скворцову за документальный фильм «Лицом к лицу»» (1987 год)».
Мы прекрасно понимали, что стоим не только на пороге создания новой передачи. Мы оказались на пороге создания нового типа вещания. Прямой эфир не может и не должен быть монополией спортивных трансляций и отлакированной цензурой программы «Время». Прямой эфир – главное достижение эпохи перестройки и гласности – стал доступным для самых разных программ, в частности, для программ нашей Молодежной редакции, уже подготовленной к такому неформальному общению со зрительской аудиторией, ждущей и жаждущей нового ТВ.
Я помню, как мы десятки раз до хрипоты спорили на кухне у Вити Ногина о необходимости прямого эфира, и прежде всего – для молодежных телепередач. Часто к нам присоединялся сосед Виктора, Александр Тихомиров, блестящий журналист и комментатор программы «Время». Я был ярым сторонником прямого эфира, они же относились к нему с большой сдержанностью. И, надо сказать, контраргументы моих друзей были не лишены оснований.
– Вот, допустим, ты ведешь передачу в прямом эфире, – горячился Ногин. – И вдруг кто-то из участников, провокатор или просто сумасшедший, кричит на всю страну: «Долой советскую власть, смерть Горбачеву»… Ну, или еще что-нибудь в этом роде. И все это слышат! Это становится известным не только двумстам миллионам советских граждан, но и всему миру, потому что немедленно цитируется всеми крупнейшими информационными агентствами. И что ты будешь делать?
А хмурый Тихомиров обычно добавлял:
– Да ладно, зачем такие сложности с политикой? Просто, например, Горбачева или тебя самого какой-нибудь козел пошлет в эфире на… Твои действия?
Подобные споры свидетельствовали не только о том, что мои старшие товарищи были осторожнее, но и об их большей мудрости, дальновидности. Просто тот же Ногин уже тогда прекрасно понимал опасность «безграничной свободы», когда человек сможет творить в телеэфире (а позже – в интернете, в социальных сетях и в прочих новых медиа) всё, что угодно: клеветать, лгать, оскорблять, провоцировать… Освобождение от цензуры было необходимо, освобождение же от здравого смысла, с которым столкнулись мы все после перестройки, – опасно и развращающе. И в своих опасениях мои друзья были, конечно, правы.
Понятно, что спорили мы не только о прямом эфире, но и о многих других веяниях времени. И, надо признаться, крайне редко приходили к общему знаменателю. Такое уж было время… Зато в том, что надо делать какое-то другое телевидение – новое, нестандартное, – сходились мы все.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?