Электронная библиотека » Владимир Шаров » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Воскрешение Лазаря"


  • Текст добавлен: 23 октября 2019, 17:22


Автор книги: Владимир Шаров


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Праздник воскрешения продолжался целую неделю. Целую неделю из одного конца страны в другой, с севера на юг и с запада на восток, не замедляя хода на стрелках и не замечая вечно зеленых светофоров, мчались и мчались составы с Лазарем, но, как бы ни были они стремительны, перед ними и рядом с ними, не отставая ни на шаг, ни на полшага, неслась могучая волна народного счастья, радости, что воскрешение, наконец, началось. Пришло всё же время, которого так мучительно, так безнадёжно долго ждали, так просили, так звали и торопили.

Сколько на земле было зла, горя, несчастий, сколько голода и смертей – и вот, кажется, Адамов грех искуплён, вина наша прощена, человеческий род возвращается к Богу. И Он нас ждёт. Ждёт всех, живых и мертвых, грешных и праведных – всех ждёт, всех любит и всех зовет, потому что все мы, все-все до последнего – Его дети. И может быть, больше других Он ждёт именно грешных, измученных, искореженных злом, исстрадавшихся, ведь в конце концов не здоровые нуждаются во враче, а больные. Их, нуждающихся в Боге сильнее прочих, Он первыми и ждёт.

Семь дней поезда с воскресшим Лазарем мчались по стране, а когда неделя кончилась, Россия, по общему свидетельству, была уже другой.

Теперь, Анечка, – нечто вроде эпилога данной истории. Спирин с точностью до буквы выполнил то, что он обещал членам Секретариата ЦК. Страна в самом деле была едина как никогда, как ни до, ни после. Не было ни врагов, ни оппозиции, даже не было просто недовольных. Тем не менее, ровно через год после изложенных здесь событий он был арестован и по совершенно надуманному обвинению осужден и расстрелян. Вслед за Кагановичем, Постышевым и Рудзутаком, он обвинялся в создании правотроцкистского подпольного диверсионно-вредительского центра. Похоже, члены ЦК не простили ему Ходынку, не простили страха, который по его милости пережили.

После смерти Спирина Ната по-прежнему жила на Полянке, растила дочь, зарабатывала, кажется, переводами с немецкого, язык она с детства знала в совершенстве. Жила она одна. Почему – я не знаю; возможно, и Коля, и Феогност считали, что раз Спирин в Ходынском сражении ни одному из них не отдал победы, значит, прав на Нату у них нет. Если так, это, по-моему, и честно, и благородно.

В судьбах Коли и Феогноста тоже мало что изменилось. Коля и дальше жил с Ниной, вместе они были до шестьдесят третьего года, когда Лемникова неожиданно для родных скончалась. Умерла она от инфаркта прямо на улице. Феогност, исключая два перерыва – один раз он получил три года лагерей, другой – пять лет тюрьмы – продолжал делить кров со своей келейницей Катей. И переписка между Колей, Натой и Катей не прерывалась. Коля чуть ли не ежедневно писал Нате, теперь уже ей одной, а не для того, чтобы, перебелив, она пересылала его письмо Феогносту. И Катя с Натой друг другу регулярно писали; писала Нате и Лемникова, в общем, связи сохранились, за исключением разве что братьев. Но тут, как говорится, сам Бог велел.


Аня, милая, не писал тебе почти месяц. Сразу после Нового года на кладбище приехала мама и увезла меня в Москву. Отчасти в произошедшем я и виноват. Угораздило пару раз пожаловался на печень, на то, что по утрам во рту отвратительный вкус. В ответ она с племянником приехала на машине и заявила, что хватит валять дурака. Если со мной всё в порядке, я её не интересую, могу хоть завтра возвращаться обратно, если же болен, надо идти к врачам. Она была так возмущена, словно я требовал, чтобы она взяла меня в город, ходила по больницам, но это не правда: я никуда ехать не хотел.

Что было в Москве и что сказала медицина, ты наверняка уже знаешь. После обычных анализов, заглатывания трубки, рентгена врач сказал, что нужна операция, а дальше – курсы химиотерапии. В общем, я понял, что назад, в Рузу, мне больше не попасть.

Я решил переговорить с мамой. Спросил, зачем я ей понадобился: ведь мы давно живем врозь, а тут раковый больной, лекарства, процедуры, прочие прелести. Знаешь, иногда я думаю, что она боится, что со мной что-то будет не как полагается. Коли по паспорту я её муж, то, хороший или плохой, должен умереть дома на белых простынях, в крайнем случае, в больнице. Это входит в её кодекс чести.

Теперь – почему я сбежал. По последним письмам вижу, что ты, как и мама, настроена панически. Вам обеим кажется, что если не поторопиться – всё, поезд ушёл. Я знаю твои американские обстоятельства и тронут предложением приехать. Конечно, я был бы очень и очень рад тебя видеть, но в смысле болезни такой нужды нет. Мама не хочет понять, что я давно другой человек. Я привык к кладбищу, привык здесь жить, быть здесь прописанным – понимай это как хочешь. В маме само слово «кладбище» вызывает ужас, оно конец всего, полное и окончательное поражение, но для меня и для тех, кто поселился рядом, многое иначе. Пойми, то, что я делаю, важнее лишних месяцев, которые сулит больница.

Я даже не говорю, что, если бы, например, Ирине удалось воскресить своего отца, началась бы новая жизнь, жизнь вообще без смерти. Воскресение ещё далеко, получится оно, нет – неизвестно, однако при любых обстоятельствах я должен разобрать архив, что свез на кладбище. У меня есть обязательства перед людьми, у которых взяты эти бумаги. Никто другой здесь не справится, по дурости я так и не составил ни легенды, ни настоящего путеводителя. Только письма, что я тебе писал. Большинства людей, как ты знаешь, уже нет в живых. Это – о них последняя память. Если я не приведу архив в порядок, всё рано или поздно пойдёт на растопку, окажется в чьей-нибудь буржуйке.

Анюта, милая, помню, в одном письме ты довольно ехидно спрашиваешь, не с Христа ли я беру пример. Когда в Москве в больнице я узнал, что дела у меня не радостные, вдруг сообразил, что в Новом Завете, кажется, у Луки есть и другой Лазарь, и речь там тоже идёт о воскресении. На всякий случай напомню. Нищий по имени Лазарь, мечтая о самой ничтожной милостыне, лежит у ворот богача, а собака вылизывает его струпья. Но надежды его тщетны. Дальше, уже после смерти, вволю нахлебавшийся горем Лазарь вместе с Авраамом в раю, а богач, естественно, в аду. Они видят друг друга, могут друг с другом говорить, но между ними непреодолимая граница, наверное, такая же, как между настоящим добром и злом. Богач о ней не знает, он просит Лазаря водой смочить ему язык, а ещё просит Авраама воскресить Лазаря, чтобы тот, вернувшись на землю, рассказал пяти его братьям, судя по всему, столь же богатым и столь же недобрым, что их ждёт. Авраам отказывается, говорит, что, чтобы жить по правде, у них есть Моисей и пророки.

Богач отвечает, что этого мало, другое дело, если они увидят воскресшего Лазаря, на что Авраам повторяет, что если не поверили Моисею и пророкам, то и Лазарю не поверят. Примерно так. Смысл во всяком случае точен, а в деталях я мог и напутать.

Тогда, три года назад, я, Анечка, ведь и в самом деле верил, что возможно, чтобы отец вернулся, и мы бы, например, летом, уже ближе к вечеру, когда не жарко, снова прошли его большой круг, опять сидели бы здесь, у кладбища, на лавочке. Верил, что смогу сказать, что люблю его, и ещё многое-многое другое, что ему задолжал, но по жадности и по глупости так и не отдал.

И не только это возможно, но и чтобы он доправил рукопись, которую за три дня до кончины забрал у машинистки. Теперь, когда по всему видно, что мы, если с ним и встретимся, то не на земле, я понимаю своё сходство с братьями богача. В общем, надо было слушать Моисея и пророков.

Вернусь к собственному здоровью. Оно плохо, но не слишком. Я не только, держась за подол мамы, ходил из кабинета в кабинет; как-то, оставшись без надзора, я переговорил с хирургом, который должен был меня резать. Вот что он сказал. Если я ничего не делаю, он даёт год – не меньше – полноценной жизни. Второй вариант – ложусь на стол, дальше – химиотерапия, прочие удовольствия; есть шанс протянуть несколько лет. Но, Аня, заметь, – небольшой, – болезнь запущена, плюс у меня букет. Скорее же, года полтора-два, причём сплошных издевательств. Ясно, что овчина выделки не стоит.

По-моему, я оправдался, в связи с чем прошу об одной услуге. Мама мой уход из больницы приняла как личное оскорбление. Заявила, что я рву с ней все отношения, и причину она знает – в Рузе меня ждёт Ирина. Так вот, будете говорить по телефону, скажи: это чушь, полная чушь. Я её жду в ближайшую же субботу. Только пускай без идеи меня увезти. На то время, что осталось, я хочу получить право голоса, ни в чем другом я перед мамой не виновен. Очень на тебя надеюсь.

Анюта, позавчера я ехал в Тучково электричкой, половина стекол выбита, на улице – минус десять, и в поезде из-за ветра холод просто лютый. Ехал и думал, что моя сторожка наверняка промёрзла насквозь, чтобы её отогреть, понадобится часа три, не меньше. И это если деревенские не разокрали дрова. Они и раньше приворовывали, а тут могли решить, что раз меня нет, то и дрова никому не нужны. Где я их посреди зимы раздобуду – один черт знает. Но печалился я зря.

Меня в Рузе не было полтора месяца, и то, что я здесь нашёл, и представить себе было трудно. Помнишь сказку про мышку-норушку, к которой в домик набился весь лес. Она обо мне. Раньше в сторожке я один с трудом умещался, а теперь нас пятеро. Пока я обретался в Москве, за главного тут был Алексей Семенович Лапонька. Не помню, рассказывал ли я про него. К нам его привадила тётка, уже когда Катя умерла и она у Феогноста сделалась полновластной домоправительницей. Привадила по разным причинам, но, в первую очередь, думаю, потому, что Катя, да и отец Феогност, были перед ним виноваты.

Лапонька приезжал в Москву ещё при жизни Кати, хотел с ними обоими – с ней и Феогностом – объясниться. Несколько коротких разговоров, причём всегда на людях, у него с Феогностом было, но очевидно, ждал он другого. Потом Лапонька уехал к себе в Николаев, и несколько лет его было не видно и не слышно. Жил он на совсем крохотную инвалидную пенсию и часто выбираться в Москву не мог. Тем не менее, Катя его боялась и предупреждала тётку, что один на один его к Феогносту допускать нельзя. Оставшись за старшую, тётка её не послушалась.

Она говорила мне, что если у отца Феогноста и есть перед кем вина, то перед Лапонькой, и она всё сделает, чтобы прежде, чем он отдаст Богу душу, Лапонька его простил. Гордилась, когда так и произошло: отец Феогност покаялся, просил у Лапоньки прощения, а тот в свою очередь ему исповедался. И по сию пору, Аня, Лапонька считает Феогноста своим духовным отцом.

История их следующая. Три года в середине шестидесятых отец Феогност провел в на редкость мрачном месте – Липецкой тюремной психиатрической больнице. В той же больнице, попав туда годом раньше, одиннадцать лет провел и Лапонька. Он пытался через Карельские леса уйти в Финляндию, но неудачно. Был пойман, и на следствии, чтобы избежать лагеря, симулировал острый психоз. Лишь в Липецке, и то не сразу, он понял, что лагерь по сравнению с тюремной психиатрической больницей чистый курорт. Без психоза он за попытку незаконного перехода границы получил бы максимум восемь лет, а здесь просидел одиннадцать и вышел полным инвалидом. Поначалу, ещё не разобравшись, куда попал, он лез на рожон, спорил с врачами, санитарами, в итоге прошёл и через инсулиновые шоки, и через галоперидол. Потом был, конечно, осторожнее, но репутацию смутьяна сохранил.

Начальником медчасти в Липецке была мерзкая баба, фамилия её Костина. Собственно, она и назначала галоперидол с инсулином, главное же раз в год, когда пересматривались дела, решалось, кому тут гнить дальше, а кто для общества больше не опасен, соответственно, может быть отпущен, именно её слово было последним. Лапонька был у Костиной в чёрном списке. Политических она вообще не любила.

Но это я отвлекся. Костина меня интересует мало, важно, что в больнице те три года, что там провел отец Феогност, проработала врачом и Катя. Устроилась она туда ради него, оттого всегда боялась, что проколется, её выгонят, Феогност же останется без попечения.

В больнице Феогност делил камеру с тихим человеком, который почти не вставал и не говорил. Здесь ему было хорошо и молиться, и работать, пожалуй, даже не хуже, чем в Оптиной. И позднее годы, проведенные в Липецке, он нигде не ругал. Но Феогност – не норма. Лапонька, когда пытался бежать, бредил Европой, однако в больнице под влиянием сокамерника – он был из авторов «Вече», – начал склоняться к «особому пути России», к евразийству. Тот через своих узнал про Феогноста, и они с Лапонькой стали искать к нему подход.

Феогност был им необходим, потому что, чтобы прийти к Богу, они нуждались в помощнике, наставнике. Но Феогност быть пастырем не пожелал. Что к тому, что к другому он отнесся с равнодушием, будто они не о Боге думали, а просто маялись без дела. Кстати, Катя, чтобы их развести, позже перевела Лапоньку в соседний корпус. Однако сейчас, Аня, речь о другой Катиной вине перед Лапонькой.

Конечно, политических, чтобы было неповадно, пока не отсидят в психушке две трети срока, на волю не отпускали, но к семьдесят третьему году Лапонька своё отбыл, а тут вдобавок ему фарт открылся. Костину вызвали в Москву на курсы повышения квалификации, и в комиссии – её называли «по помилованию» – за главную осталась Катя. Лапонька был тогда уже на привилегированном положении, фактически расконвоирован. Начальник психушки затеял в больнице капитальный ремонт, но денег дали недостаточно, и все работы делали зэки – меняли стропила, перестилали крышу, заново ему и его замам отделывали кабинеты, в общем, всё приводили в порядок.

Лапонька в бригаде, которая работала на крыше, был вторым человеком, имел с десяток благодарностей, посему и характеристика получилась отменная; Катя, если бы она рекомендовала Лапоньку к освобождению, не многим бы рисковала. Но она знала, как не любит его Костина, и побоялась. В итоге Лапонька просидел в Липецке ещё три года. Для него самых тяжёлых. Уверенный, что его так и так сгноят, он пошёл вразнос, и когда в семьдесят шестом году освободился, был полным инвалидом.

Тем не менее, Аня, благодаря тётке, Лапонька и на Катю не держал зла. После моего переселения в Рузу он всякий год стал меня навещать. Жил по неделе, по две, иногда помогал разбирать бумаги, а больше просто сидел у печки, грелся. Рассказывал о больнице, о детстве.

Некоторые истории были довольно странные. Как-то он сказал, что когда был маленький, его любимой игрой был морской бой. С двоюродным братом, своим ровесником, он мог гоняться за чужими кораблями сутки напролет и вдруг тут же объявил, что в России ничего, кроме бесконечной войны, и не было. Он часто так перескакивал. Бывало, долго, монотонно – я уже не следил, – объяснял правила и хитрости того же морского боя, как опередить врага, потопить его корабли, рисовал графики, делал расчеты – сложной математики тут не было и не могло быть: чересчур мало было кораблей и мало само море – спасаться, в сущности, было негде. Наконец графики надоедали, и он переходил на психологию.

Двоюродный братец быстро его разгадал, заранее знал, где он поставит корабли, и топил их, как Корнилов турецкие под Синопом. Лапонька о собственных поражениях рассказывал с таким воодушевлением, что я не мог понять, чего ради он играл: или врет, что брат всегда выигрывал? Думая, врет или не врет, я каждый раз пропускал, не замечал, что Лапонька давно говорит о другом. Тон был прежний, восторженный, но о братце речи больше не шло, и море было настоящее – весь мир. Это было море греха, а по нему плавал огромный ковчег на манер Ноева – Россия, на котором спасалась истинная вера и вообще все «негрешники». Ковчег был столь велик, что и сейчас здесь с радостью, ликованием принимали любого, лишь бы он отказался от греха и неправедной жизни.

В Лапонькиных восторгах по поводу русской святости было не много нового, пожалуй, даже меньше, чем в перипетиях морских боев с братцем, я опять начинал тосковать, но тут делался другой маневр, и теперь оказывалось, что Россия сама есть огромный бескрайний океан греха, а по ней плавают разные – кому какие по нраву – ковчеги спасения. Были старообрядческие корабли, скопческие, хлыстовские… Особенно странно смотрелись сумасшедшие дома, в которых спасались тысячи тысяч. В грязи, тесноте, но спасались – сомнения нет. Так что у Лапоньки получалась, с одной стороны, некая иерархия океанов греха, а с другой – иерархия ковчегов. Кстати, ведь верно, что есть разные ступени, круги зла и разные праведности. И с сумасшедшими домами понятно: когда мир помешался на зле, и впрямь спастись можно только в психушке.

Я это довольно быстро обдумывал, как мне казалось, начинал Лапоньку догонять, но он на вороных мчался дальше. Оказывалось, что и с сумасшедшими домами не просто. Раньше действительно в них спасалось много хороших, честных людей, в том числе один епископ, который в двадцатые годы, чтобы себя и свою веру сохранить в чистоте, принял личину юродства, однако в пятидесятые годы психбольницы захватил, взял на абордаж враг, и, теперь больше, чем там, зла и греха нигде не найдешь.

Про епископа Лапонька пока забывал и начинал рассказывать о нравах тюремных психиатрических больниц, в основном, о своей Липецкой. Рассказывал, что Костина, расставив ноги, чуть не до пупка задирала юбку, а ему было двадцать пять лет и уже шесть он ни разу не имел дела с женщиной. Не знал, выйдет ли когда-нибудь отсюда или так тут и загнется. Эта блядь год за годом гноила у них всех, кто сидел по политическим статьям, а сама, курва похотливая, завела любовника, который убил собственную жену и, чтобы не попасть на зону, симулировал сумасшествие. Каждый день вызывала на осмотр и прямо в кабинете трахалась. Потом вовсе его освободила, сказала Кате, что с подобным богатством – у ублюдка был редкостный величины член – держать в больнице грех. После войны по стране вон сколько баб неустроенных. В общем, пожалела и себя, и баб.

Лапонька ещё долго рассказывал, как они жили в Липецке: про санитаров-садистов, и тех, с кем удавалось ладить, про врачей им под стать и обычных, нанявшихся сюда из-за полуторного оклада, больших отпусков и ранней пенсии. Но и эти здешние правила соблюдали строго. Особого зла в них не было, если можно было не делать плохое, они не делали, впрочем, и плохое, если было приказано, тоже делали. Отсюда он снова выруливал на епископа и Катю.

Врачиха не хуже и не лучше других, с зэками она вела себя ровно, за исключением епископа, ради него Катя готова была на всё. Забыв, что повторяется, Лапонька снова рассказывал про случай, когда одного её слова было достаточно, чтобы он освободился, но она промолчала. От Кати к морскому бою, от морского боя к Кате он крутил и крутил. Попадал в колесо и, будто белка, не мог из него выбраться.

Ты не думай, под одной крышей нам неплохо. Он такой человек, что вокруг ничему не мешает, а с другой стороны, я ведь понимаю, что тётка вместе с отцом Феогностом и Катей там, у себя на небе наверняка радуются всякий раз, когда Лапонька ко мне приезжает. И что сейчас он, найдя мою избушку пустой, решил здесь остаться, они тоже довольны. Кстати, оба месяца Лапонька не просто содержал всё в отменном порядке, но и, чего я никак не ожидал, продолжил разборку архива.

Я Лапоньку, конечно, сильно недооценивал. Сидел он рядом со мной и сидел, рассказывал, иногда немного помогал, однако рассчитывать на него всерьез мне и в голову не приходило. А он оказался человеком очень приметливым, всё запомнил, во всё вник и работал не только споро, но и разумно. В общем, переделывать за ним ничего не пришлось.

Второго моего нынешнего постояльца я раньше даже не знал. В XIX веке окрестными землями владели Апраксины, и до двадцать четвертого года на соседнем холме у реки стояла красивая шатровая церковь великомученицы Варвары, их родовая. Потом её разрушили. Кладбище, где могила отца, было при ней. Незадолго перед Крымской войной тут был похоронен Алексей Апраксин, убитый на дуэли поручик гвардии двадцати лет от роду. И вот мать, которая, по рассказам, приходила сюда к сыну каждый день, в любую погоду, приказала построить над его могилой небольшую гробницу, ближе к зиме в ней сложили и печь.

В этой апраскинской усыпальнице год назад, после того, как собственные дочери, будто короля Лира, выставили его из дома, поселился старик – бывший рузский архивариус. В отличие от нас с Ириной, воскрешать он никого не собирался, просто жил, мы и знакомы не были. Но стоило мне уехать, Лапонька с ним сдружился, привадил его, теперь он тоже помогает разбирать бумаги.

Помощь его неоценима. Он аккуратен, у него отличный канцелярский почерк и, главное, он дока в любых архивных вещах. В сем деле у него настоящий нюх. Ведь многие бумаги разрознены, перепутаны, вообще бардак у нас немалый, а он прямо чувствует, откуда что и что за чем идёт. Благодаря ему, понимаешь, что мир и вправду не широк, слишком многие из тех, чьи бумаги я собрал на кладбище, были друг с другом повязаны. Я бы эти отношения наверняка пропустил, а он сразу выклевывает и специально для меня делает замечательные перекрестные ссылки. Без преувеличения, Аня, работа с ним пошла вдвое быстрее.

Среди того, что он и Лапонька для меня приготовили, – новая порция писем, так или иначе относящихся к Коле Кульбарсову. Как и раньше, часть посылаю тебе один в один, остальные – в пересказе. Первое письмо – Катино.


«Дорогая Ната. Это письмо тебе передаст Лена Кошелева, человек нам очень близкий. В нынешних условиях без неё мы, может быть, и не выжили бы. Про наше бытие она всё знает и расскажет то, о чём я не стала писать. Кстати, в Москве остановиться ей не у кого, я очень надеюсь, ты её приютишь. В Москве она должна пробыть месяц, в крайнем случае на день-два больше. Человек она без претензий: комната, угол – не важно, лишь бы было тепло и не сыро – у Лены сильный ревматизм. Сама она не скажет, постесняется, поэтому пишу я.

Первая и главная просьба – её надо выполнить обязательно – я знаю, что ты никогда не выбрасываешь писем, хранишь их, любишь перечитывать, но сейчас сделай так, как я тебя прошу, а не как ты привыкла, а именно – все мои письма немедленно сожги, людям, о которых я писала, они могут обойтись очень дорого. И это прочти и сразу вместе с конвертом – в печку.

Мои страхи оправданы, в них причина, почему я целый год молчала. Понимаю, ты на меня обижена, но оказии не подворачивалось, а почты я боюсь. Без Лены не было бы и нынешнего письма. В общем, примирись с тем, что и дальше наша связь будет односторонней, но, пожалуйста, помни – твои письма и мне, и отцу Феогносту очень-очень важны. В жизни у нас мрак непроглядный и письмам от тебя, даже злым, обиженным, я радуюсь, словно ребёнок.

С тех пор, как отец Феогност оставил Нижегородскую кафедру, у нас всё валится из рук. Уходя в юродство, он получил и согласие архиепископа, и благословение своего духовника из Оптиной, но всё равно, теперешняя жизнь даётся ему с трудом. Я вижу его мучения, но чем могу помочь? Раньше он был сильный и я рядом с ним знала, что с любыми неприятностями мы справимся, они – испытания, посланные ему во Славу Божию. Сейчас же всякий день думаю, что юродство – не его дорога. Ему это не дано и дано не будет. Несмотря на неизбежный арест, с кафедры уходить было нельзя. Мы это с ним никогда не обсуждаем, но, по-моему, второй раз он бы не ушёл.

Юродивые – другие люди, наверное, именно их Христос называл «нищие духом». Они любят Господа как дети, в них нет ни гордыни, ни собственной воли. Только – любовь к Богу и такая зависимость от Него, такая невозможность без Него обходиться, что мира без Бога они и представить себе не могут. Отец Феогност, конечно, прав, ничего чище, прекраснее этой любви нет, но самому ему не опроститься. Ему не забыть то, что он знает, чему его учили и чему он в свою очередь долгие годы учил прихожан. Он буквально сходит с ума, видя, что и через пять лет юродство не сделалось его путем, осталось уловкой, хитростью, спасшей от Соловков. Про Соловки – его же слова.

Он о себе говорит и страшнее, договаривается до того, что струсил, предал Господа, отрекся от Него, подобно Петру. Раньше со мной он редко когда открывался, считал, что я дурочка, но сейчас я лишь о том и мечтаю, чтобы было, как прежде. Он очень страдает, понимает, что сам всё выбрал, сам решил, однако силы кончаются, и иногда у него выходит, что виноват кто-то третий. Он так искусно к этому подводит, что смущает не только меня, но и себя. Мне его нестерпимо жалко, но я даже не осмеливаюсь сказать, что он не прав и потом будет жалеть.

Уже месяц мы скрываемся в доме Лены; и у Судобовых в Перми, и тут – на чердаке. Стропила подвешены низко, и отцу Феогносту дни напролет приходится лежать. Лена учительница, к ней часто заходят ученики, и, чтобы не подвести, мы и пошевелиться не смеем. Даже когда в доме никого нет, радости немного. Отец Феогност, по обыкновению, начинает ходить – задумавшись, набивает о балки огромные шишки. Весь лоб у него в кровоподтеках. В общем, сидеть взаперти получается плохо. В той же Перми мы с мая каждый день на рассвете уходили в лес и возвращались ночью, когда все спали, но здесь, в Сызрани, вокруг избы да огороды. В лесу он был другой, идёт по тропинке, думает, а захочет молиться, я, чтобы не мешать, поотстану.

Худшие, самые плохие разговоры он ведет, маясь на чердаке. Например, три дня назад стал говорить, что в наше время нет ничего с начала и до конца чистого – всё прелесть, всё соблазн и искушение. Это и к литургии относится, и к исповеди, и к самой церкви. Если бы сегодня Господь наслал на землю потоп, Ковчег был бы не нужен – спасать некого. Ещё полтора года назад он думал иначе. В проповеди, при мне говоря о Петре I, который, как и сейчас, заставлял священников нарушать тайну исповеди, доносить на своих прихожан, объяснял, что это ничего не меняло и не могло изменить. Во время исповеди человек открывает душу, кается не священнику, а Богу, и в церкви тоже молится Богу, одному Ему; сколь бы ни был грешен пастырь, литургия не теряет и капли силы. Здесь же он сказал мне, что церковь так погрязла во зле, что больше не может быть посредником между Богом и людьми. Ещё недавно хороших священников было немало, но теперь они или в лагерях, или погибли. Те же, кто остался, не спасает души, а губит их. Бога в их проповедях нет.

Кроме юродства, ему теперь всё кажется злом. Он казнит себя за годы, которые ушли на изучение церковных наук. Называет пять лет в Духовной Академии бессмысленно растраченными, именно Академию он винит в том, что не может опроститься. У него сделалось прямо манией и самому опроститься и вообще опростить, упростить жизнь, избавиться от всего, что он называет суемудрием. Именно в нём он видит теперь главный грех, преграду между человеком и Господом.

Вот такая у нас жизнь, остальное расскажет Лена. Что у тебя? Как Ксюша? Есть ли новости от Коли? Очень жду Лену обратно с твоим письмом. Ещё раз прошу: постарайся устроить её получше. Мы Лене многим обязаны.

Катя».


Колю давно смущала неканоничность некоторых комментариев к Писанию, что приходили ему в голову. Когда-то, когда оба брата ещё вместе учились на историко-филологическом факультете Московского университета, случалось, что и для Фёдора Колины идеи становились немалым соблазном, и всё же сам он больше тяготел к церковности, к литургии, и слишком новые построения его скорее отталкивали.

Тут, кстати, параллель с собственными Колиными словами, что Господь, наставляя человека в добре, боится напугать, разрушить его, он всегда помнит, что даже понимание, до какой степени он, человек, был и остается греховен, может быть губительным.

Сейчас, день за днём, идя по стране, Коля добрую часть времени и добрую часть пути шёл и вспоминал то один фрагмент Писания, то другой. Вспоминал и медленно, не спеша, в такт ходьбе, обдумывал.

Каждый его шаг был частью этой длинной, пожалуй, что и бесконечной дороги, у которой, тем не менее, были и цель, и смысл. Он редко шёл прямо, так же петляло и то, что приходило ему в голову, и всё же следует сказать, что теперь он куда настойчивее стремился к некой системе. Как и раньше, в студенческие годы, ему не хватало школы, всё шло всплесками, прежняя мысль часто рвалась, он ещё не успевал её до конца додумать, найти ей место, а уже возникала новая, и он видел, что и она нужна, и она закрывает пустоту, лакуну.

Как я, Аня, тебе уже говорил, настоящим адресатом Колиных писем была не Ната, а Фёдор; с юности разговаривая с братом, что-то ему рассказывая, Коля, если видел его неудовольствие, огорчение, всякий раз находил другие слова. Раньше было грубо и жестко, он резал по живому, а тут сказанное смягчал, делал теплее и видел, что теперь, хоть и не без борьбы, Фёдор многое готов принять.

Наверное, лет до тридцати в его глазах брат рос и рос, сам же он лишь умалялся. Собственные комментарии всё чаще казались ему словоблудием, вещью, с начала и до конца греховной, и конечно, они не шли ни в какое сравнение с молитвой, тем прямым общением с Богом, которое было дано Фёдору и совсем не дано ему, Коле. То есть Колина неспособность к молитве – они оба её сознавали – была заменена вот таким умственным пониманием, чего Господь хочет от человека. Подобный путь тоже был, но вероятность ошибиться, уйти в сторону была на нём велика. Спасал Колю Фёдор. По его лицу, глазам, репликам Коля видел, нет ли в том, что он говорит, плохого, если же есть – пока не поздно, бежал, не оглядываясь, назад.

Из Кириловки Коля писал Нате: «Я леплю сосуд – избранный народ, склеиваю осколки, замазываю трещины – чтобы он не тек и святость из него не сочилась, а наполнять его придется Фёдору». Однажды ещё пышнее: «Я иду из Москвы во Владивосток, а Фёдор по лагерям и психушкам – в Небесный Иерусалим».

Кстати, вопреки убеждению Коли, Фёдор не сожалел, что брат отказался от пострига. Он понимал, что хорошим монахом Коле не быть. Вообще он другой человек, и для его души уход из мира полезен не будет, и не потому, что он плохой христианин. Отцы церкви не раз повторяли, что иноческая жизнь не для каждого: решая, принимать постриг или нет, ты должен ясно сознавать, годишься ли ты для неё. Но в юности Коля о таких вещах не задумывался, просто тянулся за братом. Потом, когда Фёдора рядом не было, свернул, но и после Ходынки был убежден, что для брата он – предатель.

Колин взгляд на Священное писание складывался довольно медленно, но сейчас, когда он шёл, всё неправдоподобно ускорилось. К сожалению, это его не радовало. Во-первых, он сознавал, что шаг за шагом отступает от канона. Ему никогда не был близок взгляд, понимающий многие сложные места Писания как аллегорию или антропоморфизмы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации