Текст книги "Воскрешение Лазаря"
Автор книги: Владимир Шаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
Правда, еврейские комментаторы утверждают, что жители Шхема приняли веру в Единого Бога из хитрости. Они решили, когда сыновья Иакова с ними породнятся, захватить их стада, прочее богатство, людей же – убить, однако Рувим и Симеон разгадали умысел и опередили Хамора. Может, оно и верно, говорил Строев, но ведь злу выйти на свет божий не дали, доказательств ему нет и не предвидится, так что другого названия произошедшему, нежели убийство единоверцев, нет. Но всё дело в том, объяснял предсельсовета, что евреи поступили правильно, а мы, русские – нет, и другие жители земли, другие её народы, тоже нет. Что наш народ, что прочие, продолжал Строев, есть соединение праведных, природных израильтян и жителей Шхема, которые – тут Рувим и Симеон не ошиблись, – сговорились их грабить, мучить и убивать, всё равно как нашу деревню – Уколов. Праведные израильтяне – пролетариат и беднейшее крестьянство, а дворяне, буржуи, чиновники и царь – жители Шхема, которым наши предки некогда поверили, соединились с ними в один народ, за что расплачиваются по сей день. И вот Гражданская война, объяснял он, есть первая попытка разделиться, отсечь лжерусских, примазавшихся к избранному народу, и он верит – она закончится победой праведных.
Сам Строев никогда не забывал, что по крови он смешение этих двух народов. По мнению местного фельдшера, у Строева была застарелая язва двенадцатиперстной кишки, во всяком случае, боли, на которые он жаловался и от которых сильно страдал, начинались у него обычно после еды, да и умер он, как показало вскрытие, именно от прободения язвы. Но Строев с диагнозом фельдшера был категорически не согласен, считал его классово ошибочным. Ученикам Строев (кстати, фамилию он получил по мужу матери) говорил, что стоит еде оказаться у него в желудке, за неё, как и во всем мире, как и во всей стране, начинается страшная, лютая борьба между двумя народами – господами и крестьянами. Начинается Гражданская война, и муки её он будет терпеть до конца своих дней.
В последний год жизни Строев не раз повторял, что он, будто слепок с России, по его болям можно предсказать крупнейшие сражения, и кто идёт в наступление, атакует по всем фронтам, и кто бежит, главное же – их исход. Действительно, деревенские говорили Коле, что многое, особенно, что было от них недалеко, на Дону, под Царицыном, даже в Крыму, он предсказывал очень точно. Умер же Строев умиротворенным, тихим; сказал, что больше у него ничего не болит и он уверен, болеть не будет, он отмучился. И вправду, скоро красные победили Колчака и Гражданская война закончилась.
Два следующих человека из пятерки тех, на кого Коля особенно рассчитывал, тоже были найдены Козленковым и тоже сразу получили в квартире по комнате. Отличие одно: первый жил постоянно, второй бывал лишь наездами. Пара состояла из последователя Циолковского, провинциального учителя математики Матвея Сигизмудовича Порецкого и старообрядческого монаха отца Иоанна, и своим несходством была замечательна. Однако друг к другу они относились с уважением, Колю же по-настоящему любили. Порецкого, насколько я сумел выяснить, Козленков разыскал и привел к Кульбарсову примерно в 1928 году, отец же Иоанн появился в Спасоналивковском позже – примерно за полгода до того, как Дева Мария, отсидев свой срок в инвалидном лагере на Алтае, снова вознеслась на небо.
Коля был тогда готов на всё, лишь бы её разыскать, и думал, что она прячется у старообрядцев, вот Козленков и привел к нему отца Иоанна – монаха, среди староверов очень чтимого. До чего они в тот раз договорились, я не знаю, может быть, он просто сказал Коле, что ни в одном из скитов Девы Марии нет, но не исключаю, что, как и Коля, отец Иоанн верил, что откладывать Второе пришествие Христа больше нельзя, ведь царство антихриста длится и длится. Так или иначе, он остался, и Коля до конца своих дней считал его среди самых светлых людей, что встретились ему в жизни.
Прожил отец Иоанн недолго, в 1946 году он скончался на поселении в низовьях Оби, куда после отсидки в Озерлаге (его пятый срок) были сосланы несколько десятков старообрядческих семей, образовавших в этих гиблых местах нечто вроде сельскохозяйственной коммуны. Отпущен отец Иоанн был умирать, чахотка свела его в могилу через неделю после Рождества Христова 7446 года по Александрийскому календарю или по современному – 3 января 1946 года. Но с Порецким Коля познакомился раньше, и начну я с него.
Взгляды Порецкого на нашу Землю мало чем отличались от взглядов Фёдорова и Циолковского, а они, Анечка, в Колиных письмах уже излагались. Пожалуй, Порецкий лишь был острее на язык. О глистах, клопах, блохах и вшах, мириадах других гадов, от крупных до мал мала меньших – всех этих микробах, инфекциях, недавно открытых вирусах он говорил, что они – прекрасное доказательство, что у Господа, если Он, конечно, есть, незаурядное воображение и мысль, так сказать, кипела и кипит, но что Его мир хорош, разумен – даже заикаться смешно.
Землю он называл провинциальным и бездарным захолустьем, в лучшем случае, детским садом, который нам давно пришла пора покинуть. Произойдет это скоро, говорил Порецкий, не может не произойти, но прежде Вселенной человек должен себя проверить – привести в порядок ту планету, что ему досталась.
Вслед за Циолковским, чтобы уничтожить гадов, Порецкий предлагал прокалить землю в глубь на несколько метров, и тут отец Иоанн однажды ему подыграл, сказал, что потоп, который наслал на землю Господь, был из кипящих вод, чтобы и рыбы, и водоплавающие, если только они не взяты на Ковчег, спастись не могли, но, повторяю, сам отец Иоанн смотрел на мир по-другому. Он уже тогда был тяжело болен, бывало, на час заходился в кашле, затем долго отхаркивался кровью, и казалось, что жить ему осталось считанные месяцы. Однако дух сильнее плоти, и отец Иоанн прожил ещё почти двенадцать лет, причём десять из них по лагерям. Не знаю, что сыграло большую роль, вера в Бога или болезнь, но он преклонялся перед божьим миром, перед его неслыханной и необъяснимой красотой. Достоевский говорил, что красота спасет мир, отец же Иоанн не сомневался, что красота и есть его смысл, его стержень, его несущая балка. Красота нравственных добрых поступков и красота природы – всё создано Богом, а потому едино.
Большевики и теории, которые они исповедовали первые двадцать-тридцать лет их правления, были до крайности агрессивны. За минувшие после Никона три столетия старообрядческие скиты хорошо научились оборонять себя от греховной жизни, но новая коммунистическая космогония плюс дарвинизм с его естественным отбором, борьбой всех против всех, благодаря школьным учебникам и земледельческим календарям, проникли через ограды, и несколько общин попросили отца Иоанна ответить на возникшие вопросы. Он написал целый трактат. Конечно, весь его я здесь приводить не стану, ограничусь, Анечка, небольшими цитатами. Их отобрал сам Коля и вставил в письма к Нате, представляя ей отца Иоанна.
Начинал Иоанн с того, что в последние годы внутри российских сынов была заморожена любовь к Богу, писал, как копился в них безбожный яд, но до революции он таился, лишь когда пала царская корона, раздался страшный глас, что Бога нет, и под этот сатанинский лозунг встала вся страна. Оказавшись без Бога, писал отец Иоанн о большевиках, они принялись «сшивать смешные изложения», что солнце, луна, звезды и земля с полным её устройством, создались как бы случайно, самобытно, без разума. Но мы, писал он дальше, никогда не видели и не слышали, чтобы что-то само собой создавалось, без участия мастера даже горшок не может слепиться, а ведь Вселенная устроена куда более чудесно.
Отец Иоанн писал и об устройстве Вселенной, и о жизни, писал о мириадах бабочек, тысячах цветов, о невозможной красоте, радости и ликовании всего живого перед Богом: «И только что заалеет Восток, зарасцветает весенний день, по голубому небосводу выплывет солнце, разливая златозарные свои лучи, и с тем будто оживет вся тварь, все полевые и огородные злаки, отдохнувши холодностью ночной, небесной оросившись росой, под яркими лучами солнца как бы стоят и красуются, развевая свои естественные зеленности. Птицы, день ощутивши, начинают хвалить невещанными гласами своего Творца. Пернатая мелочь, порхаясь по веткам, гласом жалостным поет, лебеди, гуси и утки с криком плещут по синим водам, как бы ночную проводивши тёмность, торжествуют настатию дня. Хичные гады и звери, почуявши день, залегают в свои ложи. И наоборот, мелкие, безхичные роды зверьков, освободившись от ночной опасности, свободно збирают насущность себе».
«Радуется настатию дня и люботрудная пчелка. Как только разгарается утренняя заря, так она и спешит облететь сладкоорошенные ночной хладностью цветы, наполняясь медом, а другая обвивши цветной пыльцой ножки, опять летит на свою хитрую работу. Да и человек через пролет ночи, освободившись от тяжести предыдущего дня, в радости духа и бодрении тела снова берется за труд. Спешным шагом идёт на злачные поля, веселясь красоте и благорастворительности всей растительности и тучногобзующим диким растениям».
Вот что писал отец Иоанн, и надо сказать, что Коля, кому верить, ему или Порецкому, колебался, то один ему казался правым, то другой. И всё же он никогда не забывал, что оба они – часть, законная часть избранного народа, и он их обоих вместе с каждым, кто за ними пойдёт, должен примирить и снова собрать. В свою очередь, и они понимали, что он трудится ради них, всем хочет только добра и поэтому – тут сомнений нет – искренне его любили и прощали колебания.
Откуда взялся пятый член Колиного узкого круга, мне, Анечка, выяснить не удалось. То есть я знаю, что и его привел Козленков, но где он его нашёл – вот что для меня загадка. Сергей Каравайный явно был не из тех, кто стал бы изливать душу первому встречному. Правда, не исключено, что Каравайный ещё со времён Дона по молодости лет был оставлен чекистами, так сказать, на развод, теперь же Спирин решил, что для ОГПУ будет полезно, если он пристроится к Коле, и вывел на него Козленкова. В общем, они с Колей встретились, а через полгода козленковских квартирных обменов уже жили в соседних комнатах. Каравайный советскую власть ненавидел просто люто, и, казалось бы, Коле подходил мало. Ведь Коля мечтал о мире и прощении, Каравайный же бредил местью, тем не менее, они сошлись.
Но по порядку. В письмах к Нате – как и раньше, это наш главный источник – о Каравайном Кульбарсов писал не раз и подробно. Сергей был из семьи коренных кубанских казаков, в предгорьях Кавказа они поселились ещё в конце XVIII века, однако поприще, избранное его отцом, трудно назвать традиционно казачьим: вместо военной службы и земледелия – университет, позже преподавание русского языка и литературы в новочеркасской гимназии. Следовательно, он из интеллигентных казаков, которые перед революцией на войсковых землях были уже не редкостью.
На Первую мировую войну отец Каравайного пошёл добровольцем, когда началась Гражданская война, без колебаний примкнул к белым. Довольно долго судьба его берегла, на мировой войне за три года одно лёгкое ранение, в Гражданскую он выжил во время Ледового похода, а дальше с Мамонтовым дошёл до Тулы. Уцелел, и когда после контрнаступления красных казаки откатились обратно на Кубань. Но за два дня до эвакуации его части в Крым, к Врангелю, они напоролись на передовой полк Будённого, были окружены и перебиты. Спустя три месяца и мать Сергея в их родной станице Изобильной прямо на улице была застрелена пьяным матросом. Всё, что ты слышишь, Сергей рассказал отнюдь не в первый день, как появился в Спасоналивковском, однако постепенно он проникся к Коле доверием и раскрылся.
Со слов Сергея Коля писал Нате о зверствах, что творили красные на Кубани, о том, как насиловали и маленьких девочек и старух, рассказывал про красную командиршу Маруську, которая, когда её отряд выбил белых из Изобильной, приказала выкопать труп погибшего при штурме офицера, отрезала у него член и, нацепив, будто знамя на шашку, пьяная, распевая песни, гарцевала по станице.
Сергей страстно любил отца и мать. Узнав, что они убиты, он ещё тогда, одиннадцатилетний, поклялся, что за них отомстит. Говорил Коле, что ни о чём другом и думать не мог. С одиннадцати до тринадцати лет Сергей кормился у родственников там же, в Изобильной, а в тринадцать решил, что пора. К тому времени он знал свою кубанскую родню чуть не до пятого колена, знал, по каким хуторам кто живёт – ко многим они ездили на свадьбы, крестины и похороны с отцом и матерью, но были и десятки других семей, совсем уж седьмая вода на киселе; но и они были необходимы, и он старательно запоминал их имена, где живут, ну и, конечно, дорогу.
Наконец, весной 1921 года Сергей отправился в путь. Месяц за месяцем обходил хутора, иногда по неделе плутал, не мог никого найти, придя же и прощупав почву, начинал уговаривать родню принять участие в восстании, которое сам и назначил на осень следующего года. Точно на 7 октября 1922 года. Для солидности он представлялся эмиссаром мифического подпольного оргкомитета Всекубанского казачьего войска, но скоро понял, что нужды во вранье нет, большинство и так по первому сигналу были готовы выкопать из схронов оружие и подняться.
Его отца знали и уважали, в итоге менее чем за полгода несколько сот человек лично Сергею обещали быть 7 октября полностью готовыми. Вдобавок каждый из завербованных сказал, что поднимет не менее дюжины собственных родственников и однополчан, в общем, набиралась маленькая армия. Единственное условие, которое на хуторах ему ставили – не позднее, чем 1 октября Сергей сам или через верных людей должен был подтвердить, что их договоренность в силе. А дальше, убеждал Каравайный Колю, стоило восстанию разгореться, поднялись бы и другие казачьи земли, и Донские, и Терские, красных окружили бы со всех сторон, им и податься было бы некуда.
Завершив – он её называл – степную часть работы, Сергей поехал в Ростов, где тоже была родня – хотел переговорить и с ней, главное же, наметить будущие пути движения полков, разузнать о складах оружия, боеприпасов, провианта. Дело и здесь сошло до невероятия гладко, тринадцатилетний, вечно голодный пацан, он был тщедушен, субтилен и подозрений ни у кого не вызывал. И вот, когда он уже кончал разведку и собирался возвращаться домой на Кубань, на улице ему встретился ближайший друг отца Антон Степанович Пластун.
Сергей знал, что он, как и отец, добровольцем пошёл на Мировую войну, позднее вместе с отцом сражался с красными, но теперь Пластун гляделся процветающим советским чиновником, и это с его биографией было очень и очень странно. Они обнялись, поцеловались, и тот зазвал его к себе. Дома Пластун выставил на стол еду, о которой Сергей давно успел позабыть, – и яйца, и буженину, и сыр – он клал ему на тарелку и клал, приговаривая: «Да ты не стесняйся, ешь, ешь, у меня запасы большие». Сергей пытался ему что-то сказать, а Пластун не давал, смеялся: ладно, поешь, разговаривать после будем, я и не разберу ничего, у тебя рот набит.
Сергей ел, а Пластун рассказывал, что здесь, в Ростове, он заведует одним из отделов местного кооперативного союза. По станицам, бывает, что и по хуторам, они открывают склады, приёмные пункты, где в обмен на сельхозорудия, мануфактуру и прочее необходимое казакам закупают продовольствие для города. Дело идёт хорошо, почти каждую неделю появляется по новой заготконторе. Власть их уже оценила, даёт помещение, деньги в ссуду, даже выделяет транспорт, чтобы перевезти зерно, мясо, масло. С лошадьми у них большие проблемы, нужны они позарез.
Сергей в Ростове сильно голодал, Пластун попался кстати, и он ел «под завязку», чтобы на подольше хватило – набивал себе брюхо, и всё равно был настороже. Оба они явно нервничали. Сергей не мог понять, как Пластун, столько провоевавший за белых, сумел выкрутиться, почему его не расстреляли, даже не посадили, и от этого, от того, что был полон самых нехороших подозрений, отчаянно боялся сболтнуть лишнее. Но и хозяин, хотя шутил, балагурил, был напряжен, и Сергей удивлялся: по его расчетам, нервничать Пластуну было нечего, раз и ЧК он не испугался.
Позже, за чаем, Пластун стал расспрашивать Сергея. Что отец погиб, он знал, а что вслед убили и мать – нет. Мать в их станице считалась первой красавицей, и отец, и Пластун, оба за ней ухаживали, но она выбрала отца и, по-видимости, Пластун принял её решение как данность, во всяком случае, они с отцом остались ближайшими друзьями. Теперь, услышав, что её застрелили, он отвернулся, и Сергей по подрагивающим плечам понял, что Пластун плачет. Тогда, ослабев от еды, заплакал и он.
Смерть матери была поворотной точкой. Пластун и раньше, когда Сергей ел, говорил, что почему бы ему не пойти работать к ним в Центрсоюз: ездить по станицам, открывать заготпункты, денег много он не обещает, зато сыт будешь всегда. Сейчас же, дождавшись, когда Сергей успокоится, он снова спросил, что тот собирается делать, и Сергей вдруг понял, что Пластун спрашивает, собирается ли он мстить за отца и мать. И тут его прорвало, забыв об осторожности, он стал рассказывать, что за полгода объехал десятки хуторов и что уже несколько сот человек, не меньше, готовы подняться и восстать. Даже срок назначен, 7 октября.
Дальше разговор пошёл по-взрослому. Пластун аккуратно и по порядку расспрашивал, какие где настроения, кто что говорит и кажется ли Сергею, что это серьезно. Вправду ли казаки поднимутся или кончится болтовней? Сергей яростно его убеждал, что поднимутся, поднимутся точно, не могут не подняться, и тогда Пластун смягчился, сказал, что у него такое же впечатление, и стал объяснять, что он не из-за жратвы зовет Сергея в кооперацию – удобнее прикрытия нет. Где хочешь ездишь, с кем хочешь встречаешься, и никаких подозрений. Наоборот, власть тебя даже поддерживает. Ещё он сказал Сергею, что в одиночку ничего не сделать, а за ним, Пластуном, целая организация, и если Сергей согласен, теперь он её член. Что они вот так, случайно, на улице друг друга нашли, было, конечно, настоящее чудо, и что открылись друг другу – второе чудо. В общем, они в тот вечер обо всем договорились, а уже на утро Пластун отвел Сергея в их контору, и Каравайный, получив документы, паек, отправился в свою первую командировку.
Прощаясь, они условились и о правилах конспирации, очень лёгких. Пластун жил на первом этаже, и окна его комнаты выходили на улицу. Если герань стоит на подоконнике справа, значит, Сергей может спокойно входить, если на левой стороне – явка провалена. Следующие девять месяцев Сергей почти непрерывно ездил по Дону и Кубани, помогал Пластуну связывать между собой сотни и сотни людей, которые должны были возглавить на местах новое восстание.
Всё шло, как по маслу, пока однажды вернувшись в Ростов, Сергей не обнаружил, что справа герани нет, и тут он струсил. Не попытавшись ничего узнать, не уволившись из Центросоюза, первым же поездом уехал из города. Просто-напросто сбежал. А ведь до 7 октября, даты, которую он сам назначил родственникам, оставалось меньше двух месяцев. Хотя бы кого-нибудь из них Сергей обязан был предупредить, но он, ошалев от страха, только и думал, что о собственной шкуре. Сначала прятался в хибарке на берегу Дона, носа оттуда не высовывал, потом решился, пошёл на Кубань, но не к родным, хотел через горы пробиться во Владикавказ. Ему везло, со многими опасностями в три месяца пройдя через земли черкесов, карачаевцев и осетин, он к Владикавказу вышел.
Коле Сергей, но не чтобы оправдаться, а так, для полноты картины, говорил, что почему-то был твёрдо уверен, что Пластун избиений не выдержит, всех выдаст. Из-за этого он и позже, заметая следы, каждые полгода переезжал в другой город. За пять лет побывал в Фергане и Красноводске, в Хабаровске, Благовещенске и Улан-Удэ, жил и на Северном и на Южном Урале, а дальше решил, что о нём забыли. Везде он довольно легко устраивался служить в кооперацию. Уже был и опыт, и навыки. В Москве он жил почти два года, работал и здесь в Центрсоюзе. Козленков сказал Коле, что, по его сведениям, Сергей на хорошем счету, и, хоть и не член партии, быстро двигается вверх.
Конечно, Каравайный, пусть он тогда и струсил, был честным, искренним человеком, он и сейчас не мог себе простить, что предал людей, которые были готовы за ним пойти, ему поверили, предал память матери и отца. Сергей был уверен, что если бы после ареста Пластуна он не сбежал во Владикавказ, то 7 октября от одного хутора к другому, от станицы к станице, всё бы занялось в мгновение ока. А потом с Кубани пожар перекинулся и в центр страны. Большевики бросались бы то туда, то сюда, но сделать бы ничего не сумели, их везде ненавидят, объяснял он Коле, только запуганы, боятся первыми подняться. Он это прямо маниакально повторял, не мог слезть.
У него и жизни никакой не было. Для маскировки работал и ждал, когда власть ослабнет и он, чтобы она скорее упала, ещё её подтолкнет. Но, повторяю, причина, по которой его взял Коля, в другом.
Когда Сергей рассказывал, как бежал во Владикавказ, он упомянул, что в горах, в нескольких десятках километров от ближайших железнодорожных путей, он однажды наткнулся на царский вагон и даже в нём переночевал. Прежде он его уже видел. В Ставрополе Корнилов, принимая у казаков, среди которых был и отец Сергея, парад, – дело было на железнодорожном вокзале – вышел именно из него, и отец вечером объяснил, что раньше в вагоне ездил царь, а теперь царя нет и в вагоне – штаб их войскового атамана. Конечно, в горах от царской роскоши осталось немногое: что можно, давно было свинчено и отодрано; от кожи, бархата уцелели лоскутья, но всё равно было видно, что вагон тот, точно тот. Колю особенно поразило, что черкесам – здесь шли их земли – удалось многотонную бронированную махину, без рельсов, по полному бездорожью затащить на такую высоту.
Сергей всё рассказывал про вагон, все удивлялся, и вдруг Коля сообразил, что ведь это Ковчег. Первый – Ноев Ковчег – причалил по ту сторону Кавказского хребта к горе Арарат. В Гражданскую же войну, во время нового потопа, он пристал здесь, с российской стороны Кавказа, следовательно, в большевистскую революцию праведные снова спаслись и Сергей прав, когда верит, что воскресить страну ещё можно. Человек, который принес ему весть, что верные живы и они в России, а значит, гнев Господа унялся или скоро должен уняться, конечно, был послан Коле не случайно. То было благословение от Бога, знак, чтобы он и дальше продолжал начатое.
Шестой Колин сподвижник, Анечка, поразил меня больше, чем пять предыдущих вместе взятых. Ещё раз подтвердилась истина, что мир тесен, тесен до чрезвычайности. Ты не поверишь: его фамилия Халюпин. Тот самый Халюпин, письма которого о Древе познания Добра и Зла обнаружил в архиве Ботанического сада мой отец, а твой дед. В жизни Коли Халюпин сыграл немалую роль, во всяком случае, в письмах к Нате он никого не цитирует так часто и подробно. Из писем ясно, что Халюпин был убеждённый толстовец.
С начала двадцатых по начало тридцатых годов, с перерывом на тюрьму, он жил в разных толстовских коммунах, в том числе три года на Алтае, где и занялся селекцией Райского дерева. Толстого он считал чем-то вроде мессии, который был послан людям, когда они совсем отчаялись. Но спасти удалось немногих, и Халюпин признавал, что в неудаче виноваты они сами – ученики Толстого. Коле он говорил, что согласен с Лениным: Толстого и впрямь правильно называть «Зеркалом русской революции». Первая и большая половина его жизни, всё в ней, и семья, и писательство, было стреножено компромиссами. Хорошее и плохое не просто слеплено на скорую руку, тяп-ляп, а подобно остальной России, одно проросло в другое так глубоко, что уже и не поймешь, откуда что пошло. Толстой был идеалистом до мозга костей, хотел и верил, что можно сделать, чтобы в мире ничего, кроме добра, не было, но каждый раз, когда он пытался следовать своей вере, получалось или шутовство, или, как и у других – частью хорошее, а частью плохое, частью праведное, а частью – грешное.
К моменту знакомства с Колей Халюпин отсидел в тюрьме почти пять лет, в двадцать восьмом году он помогал общине молокан перебраться в Канаду, и был, когда молокане уехали, обвинен в шпионаже. Годы, проведенные в коммуне, были самыми счастливыми в его жизни, и тюрьма это лишь подчеркнула. Он часами с восторгом рассказывал, как у них всё было устроено, с каким наслаждением они работали и как в итоге процветали. Хотя цель была отнюдь не в богатстве – деньги, что оставались, они полностью отдавали коммунам, которые только что организовались и которым на первых порах было, конечно, нелегко. Но и они, заверял Халюпин Колю, тоже через год-два начинали процветать, и там жизнь быстро налаживалась.
Для меня, Анечка, ещё от няньки знавшего о нищих сталинских колхозах, где за трудодень осенью крестьянам не давали и стакана муки, где ни у кого не было паспорта, а без него ты тот же крепостной, одна разница: вместо прежнего барина новый – председатель колхоза, Колины письма к Нате казались доброй сказкой, но Халюпин ничего не преувеличивал.
Он был убежден, что в коммунах потому было хорошо, что Толстой создал настолько чистое и безупречное учение, что использовать его во зло невозможно. Но он же с не меньшим жаром объяснял Коле, что среди НКВДовских следователей, известных своей жестокостью, было немало толстовцев из их коммун. Про двух ещё тогда, когда он сидел на Лубянке, ему рассказывали сокамерники, а насчёт третьего он готов свидетельствовать лично: Котиков, его первый следователь. Особых противоречий Халюпин здесь не видел. «Всё равно, – говорил он, – лучше людей, чем ученики Толстого, я в жизни не встречал. То есть по одиночке, по личной природе попадались мне, конечно, и не хуже, но так, чтобы отмеченные одной метой, хорошие через учение – только они, да ещё, пожалуй, баптисты».
И на коммунах, которыми они селились, объяснял Халюпин, тоже лежала благодать, но уж чересчур далеко они от всех отошли, однако мостик назад оставили, и для многих это сделалось страшным искушением. Толстой, наш учитель, очень скакнул в своих нравственных принципах, как бы напрочь себя переделал. Получилось, что пусть и добровольно, толстовство всё равно было насилием над обычной человеческой природой.
«Понимаешь, куда он клонит? – писал Коля Нате и продолжал цитировать Халюпина: – В сущности, цель у толстовцев была почти та же, что у большевиков, правда, средства иные, ни в чем со средствами коммунистов не согласные: полная свобода – в любой день можешь выйти из коммуны, в любой, если коммуна не возражает, в неё вернуться; но и то, что они сообществом, коммуной, строили из себя новых людей, спасались коллективом и что цель для них была так близка, позволяло толстовцам легко, будто родным, входить в советскую жизнь. Чувствовать себя в ней дома. Раньше они по несколько лет прожили в коммунистическом мире, и он воистину был прекрасен».
«Под влиянием Толстого, – говорил Халюпин, – мы тогда и впрямь порвали с прежним существованием, со всеми его компромиссами и слабостью, порвали с ложью, грязью, униженностью и в натуре построили рай на земле, в натуре в нём жили. Он оказался достижим, возможен, и главное, без чуда, без Бога, при жизни. Это – что мы уже жили в раю – был наш вклад, наше приданое, то, с чем мы приходили в уже не толстовскую, а советскую коммуну. Шли же мы туда, во всяком случае, многие из нас, для одного – чтобы приблизить превращение земли в рай. Власть, государственная машина, что была у большевиков, могла бесконечно укоротить и облегчить путь, сделать, чтобы не только мы, ученики Толстого, но и другие получили долю в земном раю, в котором, словно в небесном, блага, сколько их ни раздавай, не уменьшаются, наоборот: чем больше вошедших, праведных, тем больше у каждого.
В толстовцах, – говорил Халюпин, – вернувшихся назад в обычную жизнь, чтобы подать задержавшимся добрую весть о рае, сказать, что он есть, что он рядом и точно такой, как говорили пророки от века – в них, которые, будто проводники, готовы были всех вести за собой, если они становились следователями, было куда больше вдохновения и идеализма, куда больше веры и искренности. В них и на грамм не было сомнения в своей правоте. Не было сомнения, что те, кто попал в их руки, действительно общие, общинные враги, сбивающие коммуну с дороги в рай».
И дальше: «Те, кто раньше уже сам себя переделал, – говорил Халюпин, – часто с брезгливостью относятся к обыденной жизни. В своё время и они за неё цеплялись, но перебороли себя, и то, что другие продолжают держаться за прошлое, казалось им неправильным – это была слабость, та трусость, которая заслуживала не сострадания, а презрения. Вообще, – подвел он тогда итог, – люди, особенно остро чувствующие несовершенство нашего мира, склонны мало ценить чужую жизнь».
О Толстом и толстовстве Коля с Халюпиным говорили ещё не раз. Колю всё, связанное с Толстым, очень занимало. Так, однажды Халюпин долго объяснял ему, что Толстой, когда он создавал своё учение о добре, счастье, справедливости, не заметил, что если благодати он хочет достичь в той полноте, которая среди обычных людей встречается редко, которая делает их святыми, он должен или быть Богом, или сначала уйти, жить один. Ища подобной жизни, пояснил Халюпин, раньше уходили в пустыню, потом в монастырь – и это было разумно.
Существовало, хотя и не везде, правило: когда человек покидал мирскую жизнь, он должен был получить согласие родных, потому что нельзя уходить в жизнь без греха, причиняя боль и горе близким. Добро не должно причинять зло. Попытка жить по-новому, никуда не уходя, продолжал Халюпин, превращала всё в ложь – и здесь был один выход – раз и навсегда покончить с прошлой жизнью, своей и не своей, приговорить её к смерти за то, что она несовершенна.
Всё это волновало и самого Халюпина. Коля иногда замечал, что он именно себя и имеет ввиду, именно себе, например, объясняет, что человек, уходя в монастырь, может уйти от собственного прошлого – оставшемуся подобное не дано, но ни один, ни другой не имеют права трогать прошлое, если оно не только их. Человек не властен над чужим прошлым, заклинал он Колю, то есть, даже если у него и есть сила, он не может, не должен её использовать. Нельзя убивать прошлое, общее с другими людьми, нельзя так расчищать место для новой правды. И ещё, через день: Богом устроено, что добро, которое ты хочешь принести человечеству, не искупит зла, принесенного близким. Добро очень зависит от расстояния. Обращенное на людей, которых ты любишь, оно всегда больше, чем розданное, распределенное среди всех. Если ты ради общего блага причинишь боль близким, зло перевесит и от этого никуда не деться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.