Электронная библиотека » Владимир Шаров » » онлайн чтение - страница 22

Текст книги "Воскрешение Лазаря"


  • Текст добавлен: 23 октября 2019, 17:22


Автор книги: Владимир Шаров


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Словно решив отрезать Ирине последний путь к отступлению, Кротов добавил, что на опушке и в других отношениях кладбище было самым настоящим. Дело даже не в гробах: над могилой усопших они втыкали в землю колышек с небольшой фанерной табличкой, где были написаны фамилия, имя, отчество зэка, который здесь похоронен, – но уже без статьи, без срока и номера – и даты его жизни. Сестра теперь смотрела на неё почти не отрываясь, и Ирина уже знала, что сейчас и Кротов станет уговаривать её ехать в Инангу разыскивать могилу отца. Почему-то она не сомневалась, что так будет, хотя зачем ему это надо, не понимала.

Конечно, сестре можно было сказать, что раз кладбище за пределами зоны, значит, отец больше не заключенный. То есть отговорка у неё была, вдобавок и школьный приятель поддержал, заметил, что там ведь летом болото, а зимой лед и сумасшедшие ветры, от колышков с табличками, которые они просто втыкали в землю, за двадцать лет наверняка ничего не осталось. Сколько ни ищи, никого не найдешь.

Довод был разумен, Кротов замолчал, не стал возражать, и они заговорили о другом, о Старой Ладоге, о его нынешней работе. Целый час он с увлечением рассказывал о Доме культуры, о хоре, которым руководил. Но и Ладога оказалась передышкой; Иринин приятель ушёл – вот-вот должно было закрыться метро, а денег на такси у него не было. Сестра, жившая рядом, тоже собиралась. Впрочем, сестра ей была не помощница. Получалось, что Ирина против Кротова скоро опять будет одна.

Сначала, оставшись вдвоем, они продолжали говорить о его работе, дальше – о её, и Ирина немного успокоилась. Только позже сообразила, что спешить ему было некуда. Не то чтобы Кротов с ней играл, но и форсировать ничего не хотел. Лишь поутру, она и не заметила, он снова заговорил о лагере, сказал, что Ирина должна, вернее не должна, а обязана поехать в Инангу, разыскать могилу отца и перевезти его прах в Россию.

В сущности, она давно знала, что он к этому вернется и что Кротов сильнее – как он скажет, так и будет, поэтому лишь вяло повторила слова приятеля насчёт ветра и выломанных колышков, да от себя добавила, что, ища отца, они потревожат прах многих людей, по-другому не выйдет, а ведь все имеют право на покой. Но от последнего Кротов отмахнулся, сказал, что Серёгин похоронен прямо у корней огромной старой ели, рядом других больших деревьев нет, и неважно, есть колышек или его повалило – в любом случае, могилу Ирининого отца они найдут без труда.

«Я уже говорила, – рассказывала Ирина, – что он был сильнее, и пусть это предприятие казалось мне безумием, понимала, что поеду в Инангу, буду с ним на пару раскапывать одну могилу за другой, пока он однажды не скажет, что именно это мой отец. Как мы за две тысячи километров повезем его прах в Москву, я даже спрашивать не хотела – боялась. В общем, родилась я бабой, бабой и умру. Ведь дело не в том, что я сразу поддалась человеку, которого видела первый раз в жизни, бросилась, виляя хвостом, исполнять команду, интересно, и что я при этом думала. Прежде я не могла взять в толк, зачем ему нужно, чтобы мы ехали в Инангу, а тут вдруг решила, что, едва мы окажемся в поезде, он мне объявит, что отец, когда умирал, сказал, что если ему, Кротову, повезет и он выйдет на свободу, пускай разыщет его дочь и на ней женится. Такова его последняя воля.

Что я отвечу, если отец и вправду говорил, что он хочет, чтобы его внуки были кротовскими детьми? Кротов – самый преданный, самый верный ученик, и вот он будет рад, если их духовная связь была дополнена связью кровной. Ничего близкого отцу никогда бы и в голову не пришло; слова эти, конечно, были ему знакомы, но выстраивать их подобным образом он бы не стал ни при каких обстоятельствах. А я продолжала и продолжала придумывать, что именно он Кротову сказал, и снова про завещание и что, в свою очередь, я, когда Кротов мне его сообщит, отвечу. Не исполнить последней воли отца я не могла, – говорила Ирина, – но и представить, что лягу с Кротовым в постель, тоже не могла. Даже не знаю, почему: внешне, пожалуй, он был вполне симпатичный.

В Инангу, – рассказывала Ирина, – мы поехали ровно через два месяца. Кротов оказался весьма деловым человеком, я его недооценивала. Во-первых, он разыскал в Инте адрес лагерного охранника и, заранее списавшись, нанял его нас сопровождать. Оплата – частично деньгами, частично водкой: в день одна бутылка. Тот же охранник взялся найти железнодорожника с ручной дрезиной, на ней можно было доехать до лагеря и вернуться обратно: других дорог там не было. В общем, в Кротове был не только напор – что можно было сделать, не выезжая из Старой Ладоги, он сделал. Билеты на поезд брала я, – продолжала Ирина, – соответственно число помню точно – 5 августа. Деньги у меня тогда были, и я взяла места в купе, чем Кротов остался недоволен, заявил, что плацкарты было бы достаточно, купе – никому не нужная роскошь. Наверное, и вправду ненужная, если учесть, куда и зачем мы ехали.

Сейчас я думаю, что, раз взяла дорогие билеты, выходит, ждала, что предложат руку и сердце, а в купе, согласитесь, антураж более подходящий. Но с женитьбой, слава Богу, обошлось; ехали мы почти двое суток, времени и возможностей у него было достаточно – треть пути были в купе вдвоем, без соседей, но он на брачную тему и не заговаривал. Я успокоилась, поняла, что дура – и это надолго.

В Инте на вокзале нас встретил завербованный охранник – грязный, оборванный человек; вдобавок вдребезги пьяный, просто лыка не вязал. Когда взялся за мой чемодан, его повело – если бы не Кротов, свалился бы с платформы. Тут я и очнулась, поняла, что мы затеяли, а главное, это безумие никому не нужно, меньше всего – отцу. Наверное, мне тогда не следовало уходить с вокзала, дождаться первого поезда на Москву и ехать обратно. Но из-за брачных подозрений я перед Кротовым чувствовала вину и снова дала себя уговорить, пошла в гостиницу. Решила, что там вполне безопасно. Завтра утром скажу, что ни при каких условиях никуда не еду – что они со мной сделают? Кротов с охранником довели меня до гостиницы «Воркута», благо она была здесь же, на привокзальной площади, и ушли, им ещё надо было встретиться с железнодорожником, окончательно договориться и осмотреть дрезину.

Я боялась, что в «Воркуте» нет мест или есть, но лишь для командировочных, однако хватило десятки в паспорте, нашлась койка в пустом двухместном номере на третьем этаже. Даже не понадобилось платить за него целиком. Поднявшись в номер, я приняла душ, для порядка подкрасилась, но вещи разбирать не стала, зачем, если завтра уезжаю. На первом этаже гостиницы был ресторан, я там чего-то съела, купила местные газеты и пошла к себе. Сначала читала, потом задремала и проснулась уже ночью от стука в дверь. Открыла, вижу – Кротов. Причём явно пьян, конечно, меньше охранника, но тоже хорошо.

Объясняться с мужиком, когда он набрался, глупо, мне, однако, было не до политеса, я хотела одного – поставить точки над «i». Едва он вошёл, сел, сразу же заявила, что в Инангу не поеду, наоборот, завтра возвращаюсь в Москву. И тут, ничего не говоря, он вдруг становится передо мной на колени и начинает плакать. Это было так неожиданно, что я решила, что Кротов издевается. Он стоял, плакал, а потом всё так же на коленях стал ко мне подползать. Больше не молчал, наоборот, скороговоркой, комкая слова, упрашивал не уезжать, не отказываться, и раз мы здесь, в Инте, раз добрались сюда, добить дело. «Ведь тут ваш отец, – повторял он, – тут, рядом, и мы должны, обязаны, пусть мертвого, но освободить его!»

К номеру со слезами и коленями я, конечно, не готовилась, но то ли он фальшивил, то ли ещё что, во всяком случае, поддаваться на пьяные уговоры я по-прежнему не собиралась. Думаю, он увидел, что не сработало, а может, просто заболели коленки, так или иначе он выпростал из-под себя ноги и теперь сидел на попе прямо у кровати. И сейчас и раньше плакал он совершенно по-детски, всхлипывал, шмыгал носом, в перерывах же объяснял, что очень-очень перед моим отцом виноват. И исправить ничего нельзя. Но если мы найдем Серёгина и перезахороним, он хотя бы отчасти свою вину перед ним искупит.

Я ни о чём Кротова не спрашивала, вопросов не задавала, но они были и не нужны. Сначала он сказал, что незадолго перед кончиной отец, уже тяжело больной, отдал ему на хранение последнюю написанную работу, она была лишь в одном экземпляре, и он, Кротов, зэк с десятилетним стажем, через три дня самым дурацким образом прокололся, попался на шмоне, рукопись изъяли и уничтожили. С тех пор каждую ночь ему снится мой отец, подходит на разводе и говорит: «Что же ты, Сережа, я тебе доверил, а ты не уберег». Тут я, хоть и дала себе зарок молчать, не выдержала, говорю Кротову, что история, конечно, печальная, но во сне ему является вовсе не отец. Отец был разумный человек, наверняка понимал, что зона есть зона – в общем, отец ни при чем, просто у Кротова напрочь расшатаны нервы.

Почему-то я была уверена, – продолжала Ирина, – что на этом разговор кончится, Кротов уйдёт, а я завтрашним утренним поездом уеду в Москву. К сожалению, я ошибалась, бред, что начался дальше, я и представить себе не могла. Кротов больше не плакал, даже вроде бы успокоился, но легче не стало. Всё так же сидя передо мной на полу, он ровным, монотонным голосом теперь объяснял, что у отца, кроме него, Кротова, в лагере было несколько близких людей, в частности, патологоанатом Полуянов, работавший в морге при больнице». И вот в день, когда отец умер, Кротов сказал Полуянову, как глупо пропала одна из серёгинских работ и что то же может случиться и с остальными его рукописями. Тогда Полуянов заговорил о главном труде Ирининого отца – Серёгин сам его так называл, считал, что без этой работы человеку придется дольше ждать спасения и спастись будет ещё труднее.

Работа была о Христе и о Святой Троице. «Я, – продолжал Кротов, – её не читал, но трижды Серёгин при мне обсуждал рукопись с другими своими учениками. Суть, как я понял, состояла в том, что Христос не просто центр человеческой и Божественной истории, не только её средоточие и средостение. Без Христа, вне Христа не может быть понято ничего, что было и будет на земле после Его Рождества, но также – на равных – и всё, что было до, с самого момента сотворения мира. То есть Христос, Его воплощение, выстраивает и предшествующую историю, жестко отбирает, что к Нему, к Рождеству Христову, ведет, остальное же выбраковывается – это не путь, не столбовая дорога, а или грех, или, в лучшем случае, блуждание без цели и смысла.

И канонический взгляд – продолжал Кротов – считает предшествующую историю подготовкой к явлению Христа в мир, но он убежден в линейности времени, в его непрерывном течении от начала, от семи дней творения, к концу – Страшному суду и Спасению, для Серёгина же Христос и был истинным сотворением мира, истинным началом всего. Именно явление Христа задало миру законы и правила, по которым он должен был существовать, единственно по которым в конце времён мог быть спасён, причём законы обязательные и для прошлого, и для будущего.

«Не знаю, – говорил Кротов, – точно ли пересказываю, ведь сам рукописи я не читал, не разбирал её вместе с Серёгиным, повторяю лишь, что слышал и запомнил. Кстати уже после лагеря я обнаружил в Библии, что похожее понимание времени было и у евреев. В Бытии говорится, что в Дане, в Палестине, сила Авраама ослабла, потому что он узнал, что здесь много поколений спустя его потомки поставят себе золотого тельца и будут ему служить.

Полуянов, – продолжал дальше Кротов, – когда я рассказал, что несколько дней назад на шмоне у меня нашли и изъяли серёгинскую работу, предложил, как наверняка уберечь хоть эту. У него была большая двухлитровая бутыль из-под спирта с отлично притертой стеклянной крышкой, словом, герметично и может храниться век, так вот спрятать рукопись в бутыль, а её при вскрытии он зашьет Серёгину в живот – пусть до лучших времён вместе с ним полежит в земле».

«Я, когда услышала про бутыль, – говорила мне Ирина, – оцепенела: ни плакать не могла, ни закричать, только думала, что в Дерпте он часто говорил матери: «Любаня, а знаешь, я беременен одной очень интересной идеей» или: «Этой идеей я что-то давно, очень давно беременен, а всё не разрожусь». Мать уже после ареста отца рассказывала, что в юности он был человеком до крайности депрессивным, речь даже шла о патологии, о том, что самостоятельно, без постоянной медицинской помощи он существовать не сможет. Слава Богу, родители обратились к Ганнушкину, и тот за два года поставил его на ноги.

Я тогда её рассказу удивилась, потому что человека более спокойного, чем отец, более ласкового и доброжелательного в жизни не встречала. Не одна я так считала: в Дерпте под моими словами подписался бы весь университет. Отец ещё говорил матери, что в юности ему часто казалось, что безумие гонится за ним, буквально наступает на пятки, стоит чуть замедлить ход, оно его настигнет. Я думала, что благодаря Ганнушкину или сам по себе, отец, наверное, от него оторвался; теперь же, когда узнала, зачем Кротов тащит меня в Инангу, поняла, что после смерти безумие его нагнало.

Сначала сумасшедшие клирики, на воле в храмах молившиеся за Сталина и за большевиков, а в Инанге, когда он умирал, отказавшиеся его исповедовать. Все они: коммунисты, эсеры, меньшевики, рядом православные, католики, протестанты, среди православных – старообрядцы, никониане, члены катакомбной церкви; в соседней зоне немцы – фашисты и не фашисты – все играли в те же игры, вели себя так, будто никакого лагеря нет и никогда не было, будто лагерь – безделица, о которой и помнить глупо.

Есть хорошая приговорка, – продолжала Ирина, – «спаси нас, Господи, от друзей, с врагами мы и сами разберемся». Пока отец был жив, безумие лишь подбиралось к нему, ведь в конце концов нашёлся латышский пастор, исповедал его, и отец умер, как полагается христианину, тут-то и настало время учеников. Я думала об отце, о них, – объясняла Ирина, – а Кротов всё что-то говорил, говорил, но я не понимала, и не потому, что не хотела, просто не слышала, лишь когда он встал с пола и, нависнув надо мной, чуть не кричал, я разобрала. Очевидно, уже не в первый раз он повторял, что бутыль с рукописью отца брошена в море смерти, она там плавает почти четверть века, и мы обязаны во что бы то ни стало её найти, выловить. В ней истинное учение о Христе и Святой Троице. В ней – добрая весть, без которой нам не спастись.

Он говорил о людях, которые, когда они прочтут, что написал мой отец, убоятся Божьего гнева, и греха сделается меньше, о том, что, если я уеду в Москву, бутыль останется в земле, и дальше в новых человеческих страданиях буду виновата я, я одна. Будто он слышал, что я думала минуту назад, он говорил, что отцу плохо от того, что бутыль всё ещё в нём, ему, Кротову, ночь за ночью снится, что отец ею беременен, и вот он тужится, тужится, а родить не может. Он прямо вопит от боли, а я не хочу помочь, облегчить его муки.

От Кротова, от его снов, от того, что кто-то, решив спасти человечество, зашил в живот отцу бутылку и так положил его в гроб, я совершенно помешалась; у меня ни на что больше не было сил, я сама уже ничего не соображала, была согласна не всё, лишь бы и вправду достать из отца эту проклятую бутыль, нормально его похоронить.

Через два дня мы вчетвером – Кротов, вохровец, железнодорожник и я – выехали из Инты. Первые сорок километров были прогулкой, дрезину приторочили к кукушке, рабочему поезду, который шёл в нужную нам сторону, на шахту «Светлую». У шахты мы отцепились и, где с помощью стрелок, а где и на себе перетащили дрезину на другой путь, который соединял «Светлую» и лагерь. До Инанги оставалось ещё почти девяносто километров, но мы – за вычетом железнодорожника – считали, что за двое суток легко доберемся. Железнодорожник был мрачен, говорил, что узкоколейка не эксплуатировалась десять лет и там может быть что угодно. Шпалы часто клали без насыпи, прямо на мерзлоту, а где насыпь и была – она совсем хилая, вода её не то что за десять – в один год размывала. Однако двадцать километров после шахты мы промчались, будто на вороных: колея была нормальной, мужчины не филонили, и тележка шла ходко, за всё время лишь раза два колеса сходили с рельсов, но и тут за несколько минут мы ставили её обратно и катили дальше.

От скорости, от того, что путь был в порядке, железнодорожник повеселел, да и я решила, что хорошо, что Кротов отговорил меня возвращаться в Москву. Позже мы поняли, что первые километры были в хорошем состоянии единственно потому, что путь шёл по кряжу и здесь везде было сухо. Когда же спустились в низину, начался форменный кошмар. Проедем пару сотен метров – слезаем, одну сторону нашей железной тележки катим по рельсу, а вторую вчетвером тащим на руках. Были участки ещё хуже: иногда путь так размыт, что не осталось ни насыпи, ни шпал, рельсы же перевиты чуть не в косы. Как мы там домкратили, как пробирались вперед, одному Богу известно. Но и это не всё.

Железнодорожник с вохровцем не рассчитывали, что работа окажется такой тяжёлой, и теперь беспрерывно требовали водки «для сугрева», просто для бодрости. В конце концов они перепились, толку от них уже не было, и мы с Кротовым поняли, что дальше держаться за дрезину смысла нет – не она нас везет, а мы её.

Пока думали, что делать, стемнело, наши сопровождающие давно спали, мы тоже улеглись, решили, что наутро, когда они протрезвеют, вчетвером и обсудим. На рассвете я проснулась от того, что кто-то шарил в моих вещах; оказалось, вохровец ищет, чем бы опохмелиться. Я не стала поднимать шума и не потому, что боялась: оба они, и вертухай, и железнодорожник, были немолоды, вдобавок из-за постоянного пьянства довольно рыхлы, Кротов справился бы с обоими; рассудила, что когда охранник придет в себя, будет легче договориться.

Утром, всё взвесив, мы оставили железнодорожника вместе с его дрезиной и нашими вещами, а сами пошли в Инангу пешком. С собой взяли лишь документы, деньги, лопаты, немного еды и водку для вохровца: без неё он бы и шага не сделал.

Была середина августа, день в здешних местах стоял ещё длинный, шестнадцать часов, в итоге к ночи мы, хоть и вымотались подчистую, остававшиеся до лагеря тридцать километров прошли. Нашёлся даже ночлег. Бараки были разрушены до основания, единственное, что сохранилось – караулка; в ней и печь была в порядке, и крыша почти не текла. Дерева вокруг было много, мы затопили, и лишь только караулка прогрелась, заснули.

Наутро – обычный ритуал. Вечером чекист получил свои законные пол-литра водки, а к завтраку – чекушку, чтобы опохмелиться. Выпив, он повеселел, вместе с нами перекусил, и мы с лопатами через плечо пошли на лагерное кладбище. Когда добрались, был уже полдень. Надо сказать, что Кротов всё это время был в каком-то восторженном, чуть ли не истерическом состоянии, беспрерывно болтал, хвастался, что сумел привезти меня в Инангу; он считал, что вскрывать могилу без законной наследницы права не имеет, а раз я тут – скоро отцовская рукопись будет у него в руках, спасение человеческого рода станет возможным. Собственным энтузиазмом он заразил даже вохровца, и тот, не умея иначе выразить радости, всю дорогу горланил революционные песни.

Однако едва мы оказались на кладбище, стало ясно – найти могилу отца будет нелегко. Круглая болотистая поляна площадью не меньше чем в десять гектаров с несколькими тысячами холмиков. Мой школьный приятель был прав – колышков с табличками нет и в помине. Кротов никогда в кладбищенской команде не состоял, в лагере он работал электриком, и где похоронили отца, знал с чужих слов. В сущности, у нас был единственный ориентир: могила отца с южной стороны, прямо у корней самой высокой ели.

Вроде бы, указатель надёжный. Но осмотревшись, мы поняли, что цена ему грош. Там этих елей была добрая сотня, и какая выше – не определить, во всяком случае, мы трое: Кротов, вохровец и я – долго спорили – какая и, соответственно, где будем сначала копать. Наконец сошлись, перекопали каждый метр, однако ничего не нашли. Только разорили чужие могилы. Дальше ещё несколько часов закапывали и приводили в божеский вид то, что отрыли, затем перебрались к следующему дереву. Снова неудача.

Так копали три дня подряд с восхода до заката, пока не кончилась водка и вохровец не забастовал. Кротов был готов продолжать и без него, но ночью ударил сильный мороз. Кстати, для здешнего края дело обычное. Кирок мы с собой не принесли, лопаты мёрзлую землю брали плохо, так что и Кротов, сбив руки, к вечеру капитулировал. Ещё одну ночь мы переночевали в Инанге, собрались и побрели наши тридцать километров обратно. Шли и молились, чтобы железнодорожник бросил свою дрезину и куда-нибудь сбежал. Очень уж не хотелось тащить на себе проклятую тележку до «Светлой». Но он был на месте, хотя пьян в стельку. Потом двое суток мы добирались до шахты, а дальше неинтересно, на той же кукушке – до Инты, следом поездом – в Москву.

После поездки в Инангу, – продолжала Ирина, – мне, как и Кротову, каждую ночь стал сниться отец в гробу и с бутылью в животе. Правда, он ничего не говорил, ни в чем не упрекал, но мне и этого было достаточно. Так я промаялась до весны, а в апреле переселилась сюда, на кладбище».


Анечка, прошедшая неделя была у нас бурной. Настроение по несколько раз на дню гуляло – то ликование, то горе, которое и сравнить не с чем. Теперь все успокоилось, но на ноте довольно грустной. Есть старое правило: что для одного хорошо, для другого – нож острый, и тут ничего не поделаешь. В прошлом письме я тебе изложил, как на Рузском кладбище поселилась Ирина, но почему заговорил о ней, честно говоря, не помню. Не помню, и писал ли, что пойдёт ниже; если писал, извини за повтор, однако без этого объяснить ничего не сумею.

Недели за три до моего возвращения в Рузу к Ирине опять приехал Кротов уговаривать на вторую поездку в Инангу. Конечно, не сейчас, не в январе, когда там морозы за сорок, снега по плечи и вдобавок полярная ночь. Ехать он собирался в июне-июле и то, естественно, если Ирина согласится. Прибыл он не с пустыми руками. Дом культуры в Старой Ладоге, которым Кротов ведает, принадлежит маленькому приборостроительному заводу, последнее время он, как и другие военные заводы и заводики, простаивает, но народ, что там работал, разбежался ещё не весь. Молодые ушли, а кому за пятьдесят, чуть не поголовно остались. Во-первых, заказы редко, но случаются, соответственно капают и небольшие деньги, главное же, здесь жилье, здесь они все и всех знают, а на новом месте в их годы прижиться, конечно, трудно. В общем, делать они умеют многое, а делать им нечего.

И вот для Кротова – они, похоже, его любят – был сконструирован прибор, который на два метра в глубину видит сквозь землю. Нечто вроде миноискателя, только легкий и реагирующий не на металл, а на стекло. Как он там находит бутылку, я не знаю, то ли из-за свинца, который добавляют, когда варят стекло, то ли волны, что он испускает, в пустотах ведут себя по-другому. Когда Кротов его привез и демонстрировал Ирине, он подробно всё объяснял, даже говорил, что прибор настроен именно на болотистую почву, такую же, что и в Инанге. А раз так, раскапывать чужие могилы больше не придется: он, Кротов, сам со своим прибором обойдет кладбище и точно определит, где похоронен Серёгин.

Прибор вроде бы работал хорошо, они без меня проверяли его добрый десяток раз: зарывали бутылку из-под пива, правда, не в землю, а в снег, и он её точно находил. Но Ирина всё равно была в ужасе. Противостоять кротовскому напору она не умела, вторично же оказаться в Инанге отчаянно боялась. И здесь ей повезло.

Я уже тебе говорил, сколько писем и документов они без меня разобрали, сколько интересного раскопали. Я и раньше знал, что там много всего, но сам то ли по невнимательности, или просто не было фарта, находил немного. А когда был в больнице, пошла прямо лавина. Оставшись без меня, они четверо, включая Кротова, чтобы не запутаться, поделили папки между собой, а дальше положили за правило каждый вечер подробно, с деталями, даже с зачитыванием цитат, рассказывать друг другу, что за день разыскали. Тут и начались находки.

Когда я вернулся, было решено, что прежде всего прочего меня надо ввести в курс дела, дать хотя бы общую картину происходящего, а дальше, как и до больницы, я продолжу разбирать Колин архив. Оказалось, что кроме папок Коле ещё принадлежит небольшой кожаный баул, о котором я и думать забыл. Без меня в него как-то залез наш архивариус и, помимо другого, обнаружил Колино завещание.

Примерно за полтора года до смерти тётка написала Коле письмо, где рассказала о Наде – жене, теперь уже вдове Моршанского. В письме были и слова отца Феогноста, что если кто и знает о рукописи его «Пятьдесят восьмой статьи» – была ли она в природе, если была, действительно ли изъята КГБ и уничтожена или, может быть, хранится в тамошнем архиве, – то это Коля. Тогда, сколько тётка ни умоляла, Кульбарсов, ей не ответил. Позже было другое письмо, где тётка писала, в каком состоянии умирал Моршанский, и что Надя, когда он был на смертном одре, перед всеми ему поклялась, что разыщет рукопись и опубликует. Но Кульбарсов снова промолчал. А прямо перед больницей – тётка уже давно была в земле – разбирая её бумаги, я вдруг наткнулся на этот баул. Но руки до него так и не дошли.

В завещании Коля написал, что после смерти всё его имущество должно быть передано тётке; если же к тому времени её не будет в живых, человеку, которого, умирая, она выбрала себе в наследники, – получается, что мне.

Почему руки до баула дошли только сейчас, не понимаю. Возможно, потому, что Колины письма хранились отдельно, в двух толстых папках; думаю, сама тётка их и вынула, хотела прочесть, но успела ли – не знаю. Впрочем, для дальнейшего это не важно.

Первое, что попалось в бауле, была обычная общая тетрадь, где Коля в последние годы жизни, то есть девяносто первый – девяносто третий, записывал цены и свои ежедневные траты, вплоть до соли и спичек. Что сколько тогда стоило, как жили люди, особенно старики, я, конечно, не забыл, и всё равно, эти сделанные вкривь и вкось записи поразили бы любого.

Кульбарсов получал минимальную пенсию: у него не набирался стаж, да и должности, соответственно – зарплаты везде, где он работал, были очень маленькими. И вот он ежедневно по копейке отчитывался, на что и куда пошли деньги. Сначала пенсия расписывалась на месяц вперёд, выходило нечто вроде советского плана, а дальше день за днём подводился итог – реальные перетраты и изредка – экономия. Человеком Коля был въедливым, аккуратным, вдобавок власти, наверное, ещё с тридцатых годов боялся панически и в начале каждого месяца, лишь только ему приносили пенсию, шёл в сберкассу и платил за квартиру, свет, газ, телефон; жил он, кстати, по-прежнему в коммунальной квартире в Спасоналивковском.

Из-за того, что цены непрерывно росли, после квартиры он сразу на месяц закупал самые дешевые макароны, картошку и лук. Это плюс хлеб и было его едой. Оставшиеся деньги уходили на курево. Сначала на день шло две пачки «Дымка», затем он сменил «Дымок» на более дешевый «Беломорканал», кончил же махоркой и самокрутками. Кроме того, экономя, он постепенно ужал себя до десяти папирос. Никаких приработков у Кульбарсова не было, бутылки по мусорным бакам он не собирал, но когда удавалось выгадать на махорке, у бабки из соседней квартиры покупалась четвертинка самогонки; добавочные пятьдесят граммов она ему наливала на пробу. Четвертинки Коле хватало на два дня, но подобную роскошь он мог позволить не чаще трёх раз в месяц.

В общей тетради были не только цифры; обнаружив, что переплатил за картошку или выкурил не десять папирос, а, например, двенадцать, соответственно о четвертинке нечего и думать, он ярился буквально до одурения. И через страницу, и через две матерно ругал себя, а заодно и правительство. Я понимал, что лет через пятьдесят-сто для любого, кто станет изучать наше время, тетрадям Кульбарсова – их там четыре – цены не будет, но сам читать всё это подряд не смог: просмотрел половину первой, по несколько страниц в других – везде было то же самое, и вернул баул архивариусу.

К счастью, человек иного склада, он, не спеша, не перескакивая, стал читать страницу за страницей. И вот сначала появились отдельные реплики с Натой, Катей и Феогностом, всё было утоплено в тех же записях о цене спичек, «Беломора» и прочем – не мудрено, что, просматривая, я их не заметил; некоторые весьма любопытные, дополняющие картину. Архивариус их нам зачитывал; ему надо было знать – нужное или так, отходы.

В тетрадях упоминались и другие люди, фамилии которых мне ничего не говорили. Скоро я на всякий случай попросил его выписывать имена и делать ссылки: тетрадь, страница, где он их нашёл. Получился настоящий путеводитель. Идея оказалась правильной, сейчас мы то и дело к нему обращаемся.

Довольно долго то, что он находил, было интересно мне одному, да и для меня нового было немного. И вдруг уже в конце третьей тетради архивариус выклевывает следующую запись. «Два месяца назад нынешняя келейница Феогноста Галина Курочкина (то есть наша тетя Галя) прислала мне слезное письмо, умоляя, если я что-нибудь знаю о рукописи некоего Моршанского, немедленно ей сообщить. Это очень важно».

Едва возникла фамилия Моршанского, Кротов напрягся, прямо в статую превратился и сразу спросил, нет ли там инициалов, но инициалов не было, и архивариус продолжал читать: «Отвечать не стал, – писал Коля, – никогда ни о нём, ни о его рукописи не слышал. По-моему, очередной фокус Феогноста. Вообразил себя пророком, что-то наболтал, а бедная дурочка поверила».

Через три дня, когда Кротов собрался ехать в Рузу: ему надо было отправить письма, переговорить с кем-то по телефону, а заодно и на нас всех купить еды, архивариусу попалась ещё запись о Моршанском, причём на целую страницу, между первой и второй – зазор ровно в полтора года. «Черт его знает, кто навел на меня Курочкину с этим Моршанским, если и вправду Феогност, снимаю перед ним шляпу. Сегодня звонит Петелин, спиринский выкормыш, и говорит, что хочет проконсультироваться по важному вопросу. Будет через час. Я его тридцать лет не видел, думать забыл, а тут – приспичило.

Пришёл ровно. Принёс две бутылки хорошей водки, колбасу, шпроты, огурчики. Прямо пир горой. Сначала мы Илью помянули. Потом Петелин за меня тост поднял, сказал, что Илья и он – вроде как мои ученики. Снова выпили. Дальше немного прежнее время вспомнили и с нынешним сравнили, но без выводов, в качестве светской жизни. Так сказать, восстановили связь событий. Только восстановили, он берёт свой дипломат, открывает и достает из него толстенную папку. Развязывает тесемочки, всё медленно, со значением и показывает мне. На первой странице крупно в три цвета фамилия «Моршанский», надо понимать – автор, а ниже тоже красиво, готическими буквами: «Пятьдесят восьмая статья». Я от удивления аж рот разинул: похоже, Моршанские нарасхват». Тут Кротов нашего архивариуса перебивает тем же вопросом: «Иван Дмитриевич, а инициалов и здесь нет?» Архивариус говорит: «Есть. На сей раз есть. Б.С.».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации