Текст книги "След в след. Мне ли не пожалеть. До и во время"
Автор книги: Владимир Шаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Работа не представлялась мне особенно трудной. Мало того что в моем распоряжении находился огромный, интереснейший и никем не разработанный материал, которым я буквально горел, – еще имел и четкие указания о том, что и как я должен писать. Однако всё оказалось не так просто. Неделю я, ежедневно подгоняемый звонками Елистратова, не вставая, просидел за письменным столом, а работа и с места не сдвинулась. Не было героя. Не было того, ради кого я собирал весь материал, ради кого писался очерк. Того, кто должен был стать образцом для миллионов советских людей. Я прекрасно понимал, что секретный сотрудник, солдат невидимого фронта, в силу специфики своей работы не может вот так, запросто, как токарь, инженер или артист, предстать перед читателями «Известий». Какой же он тогда, к черту, секретный сотрудник? И в то же время я не видел, как можно написать очерк без него. Всё, что я делал, было неубедительно; абстрактный сотрудник, который выходил из-под моего пера, ни у кого не мог вызвать ни преклонения, ни даже просто доверия. Я и сам не верил в него. Промучившись десять дней, я пошел к Елистратову. Он сразу принял меня. Входя в кабинет, я слышал, как он говорил кому-то по телефону: «Через минуту он будет».
Первым его вопросом было: «Ну что, наконец сделал? – Впервые он говорил со мной на «ты». – Там, – он указал пальцем наверх, – уже торопили, спрашивали, не надо ли тебе дать в помощь журналистов поопытнее. С трудом отбился. Ну, давай что принес».
В ответ я начал объяснять Николаю Ивановичу, что работа еще не закончена, что у меня проблемы, с которыми я не знаю, что делать; две-три фразы он слушал меня спокойно, всё так же весело улыбаясь, – он настолько был уверен, что я принес уже готовый очерк, что даже не смог сразу перестроиться. Когда же Елистратов понял, что у меня ничего нет, разговор принял неприятный, а по временам и очень резкий характер. Он кричал, что это саботаж, что я «завалил» важнейшее задание, что мне не место в «Известиях». В конце концов я всё же сказал ему, что для очерка мне необходим живой, настоящий, с плотью и кровью секретный сотрудник, и что я хочу со всем возможным реализмом описать, как он работает, как служит Родине.
«Что же, вы хотите, чтобы они ради вас рассекретили одного из своих работников?»
«Да!» – с жаром воскликнул я. Мне показалось, что теперь он понял меня. Но увы!
«Это бред, молодой человек, – продолжил он холодно. – Завтра я доложу о вашем деле главному, и он решит, что с вами делать. Вы свободны».
Дня через три Елистратов зашел к отцу. Весь вечер он был очень весел – шутил, подмигивал мне, но о деле не сказал ни слова и, только надев пальто, вдруг попросил проводить его. Мы вышли на улицу. Был конец марта, но снег еще везде держался; лужи, растопленные дневной оттепелью, затянулись ледком и хрустели под ногами. Мы молча прошли по бульвару от Кировской мимо Чистых прудов, мимо Казарменного переулка, повернули к Солянке, и тут, уже подходя к дому, Николай Иванович сказал:
«А знаете, Сережа, главный вас поддержал. Он уже сам звонил на Лубянку. Там сначала, конечно, на дыбы: виданное ли дело – рассекречивать сотрудников. Тогда он – в ЦК. Там всё поняли правильно и – за. Он снова на Лубянку. Они – ни в какую. Тогда – прямо к Лаврентию Павловичу, и тот, представьте, немедля санкционировал. Так что всё, Сереженька, как в сказке. Поздравляю тебя. Завтра опять пойдешь к Петрову, он уже всё знает и даст тебе героя для очерка».
Утром мы созвонились с Петровым, и к десяти я был у него.
«Пишите исходные данные, – сказал он, – Кострюков Константин. Фронтовик, преподавал математику в школе. Расследование, которое мы начали благодаря его помощи, еще не окончено, но уже сейчас можно сказать, что дело одно из крупнейших: здесь и предательство Родины, и шпионаж, и антисоветская агитация».
Когда я услышал фамилию Кострюкова, мне и в голову не пришло, что это мой однополчанин Костя Кострюков: слишком невероятным было совпадение. Но, как ни странно, дописывая очерк, рисуя портрет своего героя, я иногда невольно, а подчас и намеренно использовал многие черты моего фронтового товарища; может быть, поэтому его облик получился таким живым.
Через два дня очерк «Дознание ведет Константин Кострюков» был подписан в печать и 30 марта появился на второй странице «Известий». Без всяких скидок можно сказать: это была сенсация. Если в среднем в «Известия» приходило несколько сот писем, то на «Константина Кострюкова» уже в первую неделю отозвалось шестьдесят тысяч человек, а за месяц пришло почти полмиллиона писем. Еще более разительные цифры сообщил мне подполковник Петров. За тот же месяц у органов появился почти миллион новых добровольных помощников, и по материалам, собранным ими, начато было свыше ста тысяч дел. Результаты превзошли все ожидания. ЦК партии чрезвычайно высоко оценил совместную работу МГБ и «Известий». Лаврентий Павлович лично несколько раз звонил нашему главному, благодарил и обещал всяческое содействие в работе.
В последующие несколько недель мы дали еще целый ряд публикаций о Кострюкове, в том числе и подробное интервью с ним. Однако читательский интерес не ослабевал. Во многих письмах был вопрос, почему «Известия» не организуют личную встречу между Константином Кострюковым и читателями. Несмотря на целый ряд возражений, нам с помощью Лаврентия Павловича в конце концов удалось получить согласие органов. Сначала встреча планировалась в аудитории Политехнического музея, но наплыв желающих был так велик (три четверти из них были немосквичи и приехали в Москву только для того, чтобы увидеть Кострюкова), что пришлось перенести ее в Колонный зал Дома Союзов. Выступление прошло очень удачно. Было много благодарственных писем, и почти во всех – требования: во-первых, чтобы такие встречи-отчеты стали регулярными, и во-вторых, чтобы в «Известиях» появилась постоянная рубрика, посвященная его делу. Условное название – «Дознание ведет Константин Кострюков». Первое предложение было принято. Труднее получилось со вторым.
Вскоре после появления рубрики «Дознание ведет Константин Кострюков» читатели потребовали, чтобы действительно в соответствии с названием следствие было поручено вести самому Константину Николаевичу, так много сделавшему для его успеха. Кстати, дело Кострюкова вел очень опытный и прекрасно характеризуемый следователь майор Кононов. Министерство государственной безопасности ответило категорическим отказом. Мы, в свою очередь, написали читателям, что отсутствие специального образования лишает Константина Кострюкова этой возможности. Однако поток писем нарастал, наше объяснение никого не убедило, все восприняли его как отговорку. Пришлось главному опять идти в ЦК, и ЦК выступил на стороне читателей. В постановлении говорилось, что подобные инициативы с мест следует всячески поддерживать. Кононов был отстранен от ведения следствия, и всё дело передано Кострюкову.
Читатели оказались правы. После назначения Кострюкова следствие пошло куда живее. Удалось найти связь между однополчанином Кострюкова Климовым и одним из арестованных по делу о вредительстве на шахтах Донбасса: они оказались двоюродными братьями. Несколько родственников другого однополчанина – Строгова – находились во время войны на территории, временно оккупированной немцами. Были арестованы также Лидия и ее новый муж, лейтенант МГБ Пастухов, знавшие о вредительстве первого мужа Лидии.
Несколько раз мне довелось присутствовать на допросах, которые вел Константин Николаевич. Должен признаться, они произвели на меня сильное впечатление. Первый раз это была очная ставка между бывшими однополчанами Климовым и Строговым, обвинявшимися в предательстве и измене Родине. На отдельных допросах, когда дело находилось еще в ведении Кононова, оба они, сговорившись, показывали, что Родину свою не предавали и не собирались ей изменить, что обмундирование сменяли на обычную одежду, чтобы можно было в деревни заходить, – почти в каждой были уже немцы, и их, конечно, будь они в форме, взяли бы. А если в деревни не заходить, где же едой разжиться? Климов и Строгов утверждали, что в немцев не стрелять они не договаривались, а просто, когда отбились от своих, осталось у них по два патрона на брата, а с двумя патронами только дурак в бой вступать будет. Немцам ничего не сделаешь, а их или убьют, или в лагерь. Вот и решили они, что надо им к своим пробираться, тогда и посчитаются с немцами. Кононову так и не удалось добиться от них признания.
Когда дело перешло к Кострюкову, он на первых порах даже не заговаривал о предательстве. Это были скорее не допросы, а беседы. По очереди в теплый кабинет Константина Николаевича приводили то Климова, то Строгова, и они вместе вспоминали, шаг за шагом восстанавливали свою фронтовую жизнь – июльские и августовские бои сорок первого года, окружение, долгий путь на восток. В изумительной памяти Константина Николаевича сохранились все подробности, все детали их фронтовой жизни, всё, что они говорили тогда, даже тон, которым они говорили, – и вот теперь, через полтора года после конца войны, его память всё настойчивее, всё требовательнее будила память обвиняемых, она была их лоцманом и поводырем, и, когда наконец удалось достучаться до их памяти, она уже вместе, теперь по-настоящему вместе с ними, стала кропотливо, ничего не выбрасывая и не теряя, выкладывать мозаику их предательства.
Много раз, встречая Климова, Кострюкова и Строгова во время следствия, я видел, как всё четче проступает на их лицах понимание вины и как ее тяжесть сгибает их плечи. Очная ставка между ними была кульминацией следствия. Встретившись лицом к лицу с теми, с кем его связала совместная измена, каждый из них увидел в другом, как в зеркале, самого себя, увидел всю глубину своего падения и понял то, что так трудно и долго пытался объяснить им Константин Николаевич, понял, что в душе он предал свою Родину в первые же дни войны, что оставался предателем все долгие четыре года, что остался им и после войны, и что только случайное стечение обстоятельств не дало ему возможности нанести прямой ущерб Родине.
Дважды я был на допросах Константином Николаевичем К.Н.Кострюкова; канва их была намечена еще в признании К.Н.Кострюкова, и, несмотря на то, что я ее знал, эти допросы поразили меня. На моих глазах шла смертельная схватка, поединок кровных врагов. Константин Николаевич не давал Кострюкову ни секунды передышки, ни малейшей возможности оправдаться и уйти от ответственности. Я бы даже сказал, что Константин Николаевич не допрашивал Кострюкова – а пытал его (конечно, не в прямом значении этого слова).
На этих допросах из страха, ненависти, подлости и отвращения рождалась правда: семья Ступиных-Кострюковых, его отец-кулак, их хозяйство, ссылка в Сибирь, бегство из эшелона, усыновление, смена фамилии, переезд в Москву, фронт, окружение, допросы, послевоенная жизнь – с первых воспоминаний, с самого начала всё было проникнуто ложью и предательством. Передо мной предстала вся жизнь Кострюкова от детских страхов и обид через школу, фронт, Лидию до дня ареста. Я видел, чтоˊ питало его предательство, видел, как оно зрело, росло в нем, как постепенно заполнило, заразило его всего. В «Известиях» я писал об этих допросах, что работа следователя сродни труду писателя: только им дан талант понимания человека, и если писателя мы любовно называем «инженером человеческих душ», то и следователь имеет не меньше прав на это почетное звание.
После ареста лейтенанта МГБ Пастухова был взят еще ряд сотрудников органов, пытавшихся выручить Пастухова и прикрыть дело. Но вскоре я стал замечать, что кто-то старается затормозить расследование и тем самым дискредитировать Константина Николаевича. На каждом шагу он теперь сталкивался с бюрократическими рогатками; в частности, ему всё труднее стало добиваться новых ордеров на арест. Всё это косвенно отразилось и на мне, и на «Известиях». Главный теперь по неделе не мог дозвониться до Лаврентия Павловича, заметно холоднее стал со мной и подполковник Петров. Хотя, может быть, мне это только казалось, и просто сама тема, сделавшая меня знаменитым, естественным путем ускользала из рук.
За последний год вышло два романа и несколько повестей, написанных нашими ведущими прозаиками на материале жизни Кострюкова. Я постепенно уходил в тень, даже в газетах статьи о Кострюкове всё чаще были подписаны не моей фамилией. Тогда же, в начале сорок девятого года, мне предложили внешне очень заманчивое назначение – спецкором «Известий» в Прагу, город, который я успел полюбить на всю жизнь. Формально это было повышение, но меня оно не обманывало. Две недели я размышлял, а потом, как ни жалко мне было расстаться с Константином Николаевичем, согласился: отставка всё равно была неизбежна – а эта была самая почетная.
В Праге я проработал до пятьдесят пятого года. Естественно, и там я по мере возможности следил за делом своего однополчанина Кости Кострюкова, делом, стоящим у истоков моей журналистской карьеры. Самые разные, порой совершенно фантастические слухи доходили до меня. Так, мне говорили, что сам Берия не раз пытался закрыть дело, что на одном из заседаний ЦК он, готовя почву для устранения Кострюкова, заявил, что тяжелейшее следствие полностью подорвало его здоровье и врачи не ручаются за его жизнь. Однако товарищ Сталин резко возразил ему:
«Такие люди, как Кострюков, для нас чрезвычайно важны, они наша опора. Мы должны беречь их и заботиться об их здоровье. Если товарищ Кострюков так плох, как это говорит товарищ Берия, надо отправить его отдыхать в Крым».
Берии пришлось отступить, Кострюков провел больше месяца в Ялте и с новыми силами продолжил работу.
Через год по требованию Берии ЦК вновь обсуждал дело Кострюкова. Берия утверждал, что аресты, проведенные Кострюковым среди сотрудников МГБ, так же, как вообще вся его деятельность, дискредитируют органы, что сам Кострюков – предатель и враг, что следствие, когда возглавлял его еще Кононов, показало это со всей ясностью. Берия потребовал отставить Кострюкова от ведения расследования и немедленно передать его дело в суд. Однако Иосиф Виссарионович и на этот раз защитил Кострюкова от расправы. В ответ на требование Берии он сказал:
«Мы должны всегда отличать Кострюкова-предателя от Кострюкова – советского человека. Для этого нужна зоркость, которой товарищу Берии иногда не хватает. Здесь товарищу Берии надо учиться у народа. Народ никогда не путал Кострюкова-предателя и Кострюкова-героя».
После этого заседания я всё чаще слышал, что в результате разоблачений, сделанных Кострюковым, товарищ Сталин потерял доверие к Берии и к руководимому им Министерству государственной безопасности, и что в преемники Берии он готовит самого Константина Николаевича. Такие слухи становились всё настойчивее, пока ненастным мартовским утром я, раскрыв только что доставленный из Москвы номер «Известий», не увидел на первой странице в траурной рамке портрет моего дорогого друга, однополчанина Константина Николаевича Кострюкова.
Умер Костя Кострюков, умер, как говорилось в некрологе, на боевом посту от кровоизлияния в мозг. У многих из нас возникло тогда подозрение, но фактов не было ни у кого. И только в 1953 году, когда Берия, многие годы возглавлявший МГБ, был разоблачен как агент английской разведки и расстрелян, мы поняли, кто убил Костю Кострюкова. Да, Константин Николаевич Кострюков погиб на боевом посту.
Семейная революция
Прошел год после смерти отца, прежде чем я сумел выкроить время и начать разборку его архива. Было лето, но погода стояла холодная, почти каждый день шел дождь. Мои были на даче и должны были вернуться только через неделю. Я уж и забыл, когда последний раз оставался один в нашей большой, почти коммунальной по числу душ квартире.
Начал я с отца. Целыми днями смотрел письма, фотографии, дореволюционные справки и дипломы, газетные вырезки, мандаты. Фотографии особенно занимали меня. Их было много: отец любил сниматься и на фотокарточках всегда выглядел веселым и здоровым. В жизни, к сожалению, так было нечасто.
Вот самая ранняя фотография отца. Ему год или чуть больше. Мать, прямая и высокая, держит его на руках; сзади, обняв ее за плечи, стоит его отец – мой дед, земский статистик. Первая фотография отца в гимназической форме: ему шесть лет и он зачислен в приготовительный класс. Больше всего меня занимает отец тех же лет, что и сейчас мне. Мы похожи, лицо его уже далеко не молодо, грань между зрелостью и старостью пройдена. Я смотрю фотографии уже несколько часов, откладываю, беру снова. Отец уже прошел свой путь, я еще иду. Я уже говорил, что мы похожи. Кажется, я повторяю и его путь. Я думаю, что и умру, когда мне будет столько же лет, сколько ему. Но это не важно, главное, что теперь я на передней линии, первый в очереди.
Среди других бумаг отца я нашел в его столе большую синюю папку с документами, относящимися к семейной реформе. Я много раз слышал об этой папке, знал, что в ней хранятся проекты, написанные самим Иосифом Виссарионовичем, но ни разу не видел ее. Отец берег папку как зеницу ока и никогда никому не показывал. Я даже не знал, что он держит ее у нас дома. Теперь она моя. Кончившись, жизнь отца со всем, что в ней было, и с этой папкой тоже, стала моей жизнью, продлила ее назад, в прошлое. Моя жизнь сравнялась с его жизнью и пошла дальше.
Наша квартира всегда была проходным двором, заполненным родными и двоюродными дядями и тетями с бесконечным сонмом своих детей, оставшихся в моей памяти братьями и сестрами, приезжавшими неведомо откуда и так же неожиданно исчезавшими. Я всегда был заворожен этой круговертью появлявшихся в моей жизни родственников. В их письмах, составивших хронику нашего рода, смерти, любови, карьеры соединялись с обычными браками, за которыми следовало появление детей – моих новых родственников, и разводами, после которых они переезжали в другой город, почти всегда почему-то через Москву, через наш дом.
Эти переезды только казались случайными; с удивлением я обнаружил, что, как только один из гостей уезжал и место освобождалось – поводы были основательны: те же любовь, карьера, развод, смерть, – на смену ему почти немедленно, влекомый теми же причинами, приезжал другой. Теперь я понимаю, что виной такому столпотворению был сам отец, его боязнь пустоты, начавшаяся еще в детстве – его мать писала об этом мужу – и ставшая почти болезнью после месяца заключения в одиночной камере в декабре 1906 года.
По образованию отец мой был юристом, специалистом по истории семейного права. Еще в 1903 году он стал членом партии, дрался на Краснопресненских баррикадах в девятьсот пятом, однако в десятом году, уже в эмиграции, отошел от партийной работы, поступил на юридический факультет Лувенского университета и всецело занялся наукой. На жизнь он зарабатывал репортажами о сенсационных судебных процессах в Европе, которые писал для десятка газет и журналов самого разного направления: от социал-демократов до октябристов.
В 1917 году отец вернулся в Москву, а в двадцать третьем в издательстве «Недра» двумя тиражами вышла его первая книга «Социалисты о семье и браке (от Кампанеллы до Маркса)», наделавшая много шуму. Книга привлекла внимание и Сталина, который предложил отцу стать его референтом по этим вопросам. Тогда же отец начал преподавать в Московском университете.
В своем исследовании отец писал, что уже первые социалисты понимали: без разрушения семьи – главного оплота всего старого, косного, отжившего – невозможно построить коммунистическое общество, общество людей, ставящих общественные интересы выше личных. Множество взглядов на то, что делать с семьей, чем и как заменить ее, были высказаны со времен города Солнца, но все они – от фаланстеров до узаконенного разврата – были утопией. После семнадцатого года проблема эта из теоретической стала главным вопросом построения нового общества. Уже первые послереволюционные годы показали, что слова Маркса о том, что гибель буржуазного строя лишит семью экономических корней и она сама собой отомрет, были чересчур оптимистическими. Казалось, надломленная годами гражданской войны и военного коммунизма, голодом, страхом, болезнями, разбродом и разрывом всех и вся отношений, атакуемая писателями, философами, возникающими тут и там коммунами и общественными столовыми, высмеиваемая ходившими по Москве и Ленинграду в чем мать родила членами общества «Долой стыд», – семья к середине двадцатых годов укрепилась вновь.
Не только простые граждане, но и многие коммунисты – испытанные бойцы, прошедшие через царскую тюрьму и каторгу, через самое горнило классовых битв, – не сумели справиться с собственными семьями: шаг за шагом личные интересы возобладали у них над общественными. Ясно, что для революции эти люди, несмотря на все их заслуги, были потеряны. Семья была тайным мотором того бюрократизма, о котором с такой болью и тревогой писал в последних статьях умирающий Ленин.
В конце двадцатых годов семья превратилась в одного из опаснейших врагов страны. Борьба с ней – семейная революция – вошла наряду с индустриализацией, коллективизацией и культурной революцией в число первоочередных задач, стоящих перед Советской республикой. Хотя в тридцатые годы семейная революция достигла некоторых успехов (о чем говорит чрезвычайная популярность у молодежи Павлика Морозова, отказы множества жен и детей от своих репрессированных родственников), всё же надо признать, что разрушение семьи оказалось самой сложной задачей из всех, стоящих перед партией. Скоро положение стало совсем тревожным. Семья от пассивного сопротивления перешла к прямой конфронтации с Советской властью: именно в семье, как показали многочисленные процессы, враги народа находили моральную и финансовую опору и поддержку.
В предвоенные годы вопрос о семье больше пятидесяти раз ставился на заседаниях Политбюро, однако дело почти не двигалось. Для всех была очевидна ненормальность сложившегося положения, когда между Сталиным, отцом народа, и гражданами Советской страны, его детьми, существовало целое марево посредников, так называемых отцов семей, искажавших и извращавших их отношения. Были обсуждены и оставлены десятки проектов, некоторые пораженчески настроенные члены Политбюро считали проблему вообще неразрешимой. К счастью, они были посрамлены, и весной сорок первого года, буквально накануне войны, выход был найден.
Иосиф Виссарионович предложил не рубить с плеча, не идти путем немедленного искоренения всех семейных отношений, а на первом этапе заменить старую семью новой, социалистической семьей, построенной на совершенно иных началах. Так же, как Владимир Ильич увидел в первом субботнике, организованном рабочими Московско-Казанской железной дороги, зародыш нового, коммунистического отношения к труду, так и в личной жизни самого Иосифа Виссарионовича нашли мы начала такой семьи.
У Сталина, как и у других членов Политбюро, было несколько двойников, которые заменяли его на разных встречах и заседаниях, когда Сталин не мог присутствовать на них лично из-за чрезвычайной занятости другими делами или же из-за неминуемой опасности, угрожавшей ему со стороны врагов, не раз, как известно, покушавшихся на его жизнь. Политбюро партии тогда решительно, несмотря на все протесты Сталина (он боялся за жизнь двойников), запрещало ему участие в этих встречах, и ехали они. Отношения Сталина со своими двойниками были не просто товарищескими, а по-настоящему братскими. Сталин чрезвычайно ценил этих людей, прислушивался к их советам, берег их, всегда помня, что они не колеблясь принимают на себя тот удар, который враги предназначали ему. Его любовное отношение к двойникам было видно даже в шутках. «Я сам не раз слышал, – пишет отец, – как Сталин говорил товарищам по партийной работе:“Что вы тревожитесь за меня? Незаменимых людей нет, одних Сталиных у нас по штату два десятка”».
Плохого, подчас презрительного отношения к двойникам, которым грешили многие члены ЦК, Сталин не понимал и отказывался понимать. «Ведь они жертвуют за тебя жизнью, – выговаривал он Маленкову, – а ты их часами держишь в передней, даже чаю не предложишь…»
Особое его раздражение вызвала история с Молотовым, происшедшая в английском посольстве в октябре 1940 года, когда сам Сталин был на отдыхе в Рице. На приеме, устроенном английским послом сэром Чезлитом по случаю своего отъезда на родину, должен был присутствовать и Молотов. Однако органы получили информацию, что советник посла по культурным вопросам, некая миссис Райт, собирается во время приема отравить товарища Молотова, и в посольство вместо него поехал двойник. Потом то ли информация оказалась неверной, то ли Молотов решил, что, отказываясь от еды и питья, он сам разрушит планы миссис Райт, но Вячеслав Михайлович передумал.
Он вошел в зал, когда сэр Чезлит кончал свое приветствие, обращенное к дипломатическому корпусу. Естественно, что появление второго Молотова повергло всех присутствующих в шок. Он особенно усилился после того, как двойник Вячеслава Михайловича бросился к нему и, повалив на пол, своим телом закрыл Молотова от возможного удара. Конечно, в этой неприятной истории был виноват сам Молотов, однако он во всём обвинял двойника и даже, пользуясь отсутствием Сталина, настойчиво просил Берию арестовать его и расстрелять.
Гневу Сталина не было предела. «Уже через несколько месяцев, вспоминая о Молотове, – пишет отец, – он ругал его последними словами и кричал, что напрасно он, Молотов, думает, что без него не обойдешься: “Поставим на его место любого двойника, чтобы речи его дурацкие читал да в Совнаркоме председательствовал, ни одна собака подмены не заметит!”»
Хорошо известно, что отношения Сталина с его второй женой Надеждой Аллилуевой были холодными. Она не понимала его устремлений, его замыслов, его борьбы, и не сумела стать ему верной подругой. Однако Сталин не разводился с ней, справедливо считая, что враги могут использовать это в своих целях. Чрезвычайная занятость Иосифа Виссарионовича делами народа почти не оставляла ему времени для общения с семьей. Будучи человеком, ставящим во главу угла чувство долга, Сталин считал, что его загруженность партийной и государственной работой не может служить оправданием недостаточного внимания, уделяемого семье. Его долг – обеспечить жене мужа, а детям – отца. В этой ситуации он стал поручать свои семейные и супружеские обязанности двойникам, тогда это было единственным выходом. Когда Надежда поняла его уловку, она набросилась на него с отвратительными упреками, и Сталину понадобился весь его непререкаемый авторитет вождя народа, чтобы призвать жену к порядку. Внешне Надежда подчинилась, плохо ли, хорошо ли – делала вид, что не отличает Сталина от его двойника, но смириться с этим так и не смогла, домостроевские предрассудки взяли верх.
Впрочем, всем было ясно, что это частный случай. Общие же принципы готовящейся реформы верны, и менять в них что-либо нет никакой необходимости. В итоге ее окончательный проект был готов к лету сорок первого. Осенью того же года она должна была пройти обкатку на территории Ставропольского края, среди народов самых разных обычаев и культур, а весной следующего, сорок второго, после одобрения Верховным Советом, вся страна должна была перейти к новым семейным отношениям. Основой реформы стали следующие два положения:
1. На всей территории Советского Союза полностью и окончательно уничтожаются старые семейные отношения, все браки объявляются недействительными, все дети – незаконнорожденными. В точном соответствии с биологической наукой новыми братьями и сестрами объявляются граждане СССР, внешне абсолютно похожие друг на друга и различающиеся по году рождения не более чем на три года. Граждане, столь же абсолютно похожие на них, но рожденные на 20 лет раньше, назначаются их отцами и матерями, на 40 и более лет – дедами и бабками.
2. Новый брак, заключенный между гражданами СССР, означает одновременное вступление в брачные отношения всех их братьев и сестер.
Преимущества новой семьи были очевидны. Коллективизм, полная взаимозаменяемость ее членов дали бы возможность партии буквально в несколько лет воспитать нового человека. Задача эта представлялась такой важной, что проведение реформы было решено поручить испытанным бойцам НКВД, которые в свое время столь успешно боролись с беспризорничеством.
Документы и особенно фотографии, хранящиеся в архивах органов, делали возможным в кратчайший срок решить основную задачу – формирование новых семей и розыск отцов и матерей, братьев и сестер, раскиданных по необъятным просторам нашей Родины. Но всему помешала война. Она заставила отложить и эти планы, в разработку которых мой отец вложил всю свою жизнь, но осуществления которых так и не дождался. Он умер в Москве в январе сорок девятого года.
До бумаг деда руки у меня дошли лишь через три года. Я тогда по приглашению «Известий» вернулся в Москву; в нашей старой квартире жила сестра с мужем, и я поселился в комнатке деда. Со дня его ареста прошло почти двадцать лет, но в маленькой шестиметровой комнате так никто постоянно и не жил, лишь иногда ночевали наезжавшие в Москву родственники. В ней до сих пор сохранилось немало его вещей и даже кое-какие бумаги, не изъятые при обыске.
День мой в Москве делился на две четко очерченные части: всю первую половину дня я лихорадочно писал, безуспешно пытаясь выполнить в срок взятые на себя обязательства, а по вечерам разбирал вещи и бумаги деда, смотрел фотографии нашей некогда многочисленной семьи. Детские воспоминания и семейные предания стали постепенно возобновляться во мне.
От деда я часто слышал рассказы о его братьях и сестрах, о родителях и деде с бабушкой, и вот теперь эти люди начали возвращаться ко мне. Они приходили каждый вечер, как и рождались, – один, потом другой, и я даже не заметил, как во мне проснулась память моего деда, и тогда я сам, поколение за поколением, стал спускаться вниз, к началу. Медленно, шаг за шагом, я собирал наши семейные предания, и только через много лет, совсем недавно, лакун стало меньше, края рассказанных мне историй и легенд сблизились, начали цеплять друг друга и наконец соединились в
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?