Электронная библиотека » Владимир Шаров » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 1 ноября 2022, 21:35


Автор книги: Владимир Шаров


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но я еще держался, когда вокруг умерли сразу несколько близких мне людей, и умерли они такими одинокими, словно у них был только я – и всё. Этого людского одиночества, того, что всех их я теперь должен был помнить, они как бы брошены на меня, я не выдержал и сорвался. Нашли меня где-то за Тулой на вокзале, избитого, ограбленного, и только через месяц опознав, привезли в Москву.

Еще полгода я болел: у меня были отбиты почки, правда, не сильно, и врач, который всю болезнь меня вел и знал лучше, чем я сам, сказал, что впервые, отходя от своего припадка, я не хотел возвращаться, не хотел ничего вспоминать. Я устал терять и хотел остаться без памяти. Он говорил, что раньше во мне была бездна оптимизма – будто всё ерунда, недоразумение, – а теперь он видит, что мозг как бы приспособился к болезни, научился ею пользоваться, освоился в ней, и теперь лечить меня будет куда сложнее, потому что сам я ему больше не помощник. Было и еще одно. Я понимал, что таблетками дело не кончится: рано или поздно, если меня где-нибудь не убьют, я наверняка сделаюсь пациентом отделения старческого склероза, далеко не самого приятного места на свете. Я вдруг осознал то, чем меня давно пугали: меня ждет – и скоро – маразм, потому что основная магистраль моей болезни именно к нему и ведет. Раньше такая перспектива меня лишь забавляла, тема «я среди склеротиков» казалась хорошей шуткой, я даже любил поговорить об этом. В конце концов, мне было только сорок пять лет. Теперь же, когда то, что я лягу в больницу, подошло вплотную, мне уже некуда было деться, я сам себя туда загнал, я вдруг понял, что шаг за шагом становлюсь человеком, с которым можно делать что угодно. А ведь еще недавно, до последнего припадка, я не боялся ни клиники, ни полной зависимости от санитаров и врачей, ни даже смерти среди впавших в детство стариков, – а только беспамятства. Память была моим больным местом, и я боялся лишь того, что было с ней напрямую связано. На большее меня не хватало.

Пожалуй, с начала болезни, после первых же припадков моя жизнь стала замыкаться, возвращаться назад: я всё более и более ценил то, что уже было, то есть уже прожитое; память сделалась центром моего мира, я терял ее так мгновенно, что это больше всего походило на смерть. Смерть ждала меня позади, а не в будущем, и я почти инстинктивно пошел тоже туда – назад, в прошлое. Этот поворот, всё более явная и для меня самого, и для моих близких обращенность моей жизни вспять отнюдь не были, как я боялся вначале, пустым и бессмысленным повторением пройденного. Не знаю почему – может быть, потому, что я шел с другого конца, – но эта жизнь была совсем другой, и совсем другие вещи имели в ней значение. Почти сразу я обнаружил, что многое, очень многое было прожито мной как бы предварительно, пунктирно, напрочь не понято и не оценено. Теперь же всё мне возвращалось.

То был, конечно, щедрый подарок; никак не меньше нескольких лет я брал от него день за днем, а он не убывал. Его даже становилось больше. И я, видя это, временами едва ли не радовался своей болезни. Врач мой был прав: я приспособился, привык к ней; в общем, смирился и больше не роптал. И всё же что-то во мне еще продолжало надеяться на возвращение к обычной жизни, был еще какой-то очаг сопротивления, именно в нем зародилась идея – возможно, мой же врач, знавший, как я сорвался, ее и внушил, – что память мне самому не нужна, пускай ее не будет вовсе (в то время, когда я по месяцу и больше пребывал в беспамятстве, я узнал, что можно жить и так); но память моя должна, и, главное, у меня есть на это силы, сохранить тех, кого знал лишь я или, во всяком случае, готов был помнить один я. В реальной жизни в нас не так много ростков альтруизма, чтобы я эту мысль – мой долг их всех запомнить и продлить хотя бы на собственную жизнь – не подхватил; она и стала тем знаменем, под которым я всё еще сопротивлялся болезни. Сыграла здесь роль и другая давняя история.

* * *

В двенадцать лет, 3 мая, в день своих именин, я впервые причащался, а примерно через неделю после этого события, которое и сейчас люблю вспоминать во всех деталях, случайно услышал разговор отца с одним из его друзей о недавно вышедшей статье, посвященной «Синодику опальных» Ивана Грозного. Помню, что тогда сама идея, сама возможность такого «Синодика» поразила меня. Тридцать лет человек бестрепетно убивал себе подобных, зная, что они ни в чем не повинны, и вот на смертном одре он начинает их вспоминать и на помин души каждого оставляет некую толику денег. Кого-то он вспоминает сам, кого-то вспомнили те, с кем он убивал, но многих они, конечно же, вспомнить не могли, они даже имен их не знали, убивали их безымянными; и вот, понимая это, Иван оставляет деньги и на помин души тех, кого, как он пишет: «Ты, Господи, и Сам ведаешь».

Ночью, после того разговора, мне пришла в голову странная мысль: человек может убить другого человека и совсем просто – человека невинного и безгрешного – именно потому, что есть Воскресение, что есть кому вспомнить и воскресить убитого. И еще я вдруг понял, что смерть – это возвращение к Богу, возвращение после долгих и трудных испытаний, после свободы воли и ответственности; об этих предметах отец любил говорить со мной лет с семи, это было как бы возвращение из взрослой жизни в детство или даже в материнскую утробу, словно туда и впрямь можно вернуться. И главное, для Господа ничего не было напрасным, ничего не пропало, не сгинуло, и Он хочет, чтобы так же было и для нас, людей.

Мне казалось, что это ясно следует из «Синодика», но зачем, для чего на земле должна была остаться память о каждом убитом, почему были записаны их имена, а не обо всех равно сказано: «Господи, Ты Сам их ведаешь», – я не понимал, да и сейчас понимаю нетвердо. Тогда же я лишь подумал: неужели мы и вправду все останемся, неужели и вправду мы ни в огне не горим, ни в воде не тонем, и казнить, убить до смерти нас тоже невозможно?

К тому времени, о котором сейчас пишу, я уже много лет, – во всяком случае, столько, сколько себя помнил, – любил Христа, и, как ни странно, любовь к Нему совсем не мешала мне любить Ленина. Я не знаю точно год, когда я узнал о Христе, узнал о Его страданиях и мученической смерти, – но возлюбил Его я сразу, возлюбил и душой, и плотью, и кровью, и помыслами, и мне казалось, что так было всегда, то есть я Его всегда знал и любил и всегда Он был со мной.

С тех пор я слышал много здравых рассуждений о том, что нельзя одновременно любить Ленина и Христа – или одного, или другого, – что сам Ленин не любил или даже ненавидел Христа, да и Христу, доведись Ему встретить на Своем пути Ленина, тот вряд ли понравился бы. Но это их личное дело, меня оно даже не должно касаться. Можно сколько угодно смеяться надо мной, но я действительно люблю Ленина и действительно люблю Христа, и верю Христу, и Ленину тоже верю, и благодарю Бога, что мне дан этот дар – любить, а другой дар – анализировать, всё время метаться и спрашивать себя, за что я его люблю и стоит ли он моей любви, – дан меньше.

Единственным, что омрачало в детстве мою любовь к Христу, была мысль, что я за малостью лет и малостью моих грехов не должен много к Нему обращаться, а мне хотелось этого всё время; даже не должен часто Ему молиться, потому что так я отнимаю Его у людей, которым гораздо хуже, чем мне. Я знал, что подобных бедняг много, куда больше, чем веселых и счастливых, и всё же в моем детстве было так мало настоящего зла и горя, что я тех несчастных, у которых осталась одна надежда – Христос, понимал плохо, и, как ни странно, первым, кто объяснил мне, что они за люди, был всё тот же Грозный.

После разговора о «Синодике» я каждый день, а бывало, и по многу раз в день стал представлять, точнее, даже разыгрывать в себе, как он умирает. Я представлял, как на смертном одре, перед лицом Господа, этот страшный человек раскаивается и понимает, что убивал невинных. Он плачет, молит Господа о милости, о прощении, он кается, жертвует деньги на помин убитых им душ – и сам понимает: гири не равны. Только одно было ему дано в жизни – творить зло, он мог убить тысячи тысяч, но воскресить не способен никого.

Сколько бы он дал сейчас, чтобы спасти хотя бы единственного из им казненных: уж во всяком случае, свое право убивать отдал бы, не задумываясь, но, увы! Впервые он видит всю свою мерзость, всю греховность, и это как бы торжество покаяния, торжество веры в Бога и страха перед Ним, перед Его могуществом. Смирение, трепет, и не потому, что он боится вечных мук – может быть, впервые он даже не помнит о них – просто он понимает, как велик и праведен Бог и как мал и ничтожен он сам.

Я очень живо представлял себе терзания Грозного, очень любил себе их представлять, и, пожалуй, это – то, что я придумывал, – и было для меня христианством; во всяком случае, самым живым из того, что я знал тогда в вере. Молитвы и обращения Ивана к Богу были для меня ярче и убедительнее собственных, я и молился обычно не за себя, а за него, часто и от его имени: мне нравилось и я верил, что я, ребенок, чистая душа, спасу его, вызволю из ада, но главное, почему я за него молился, – во мне тогда крепко засело, что покаяние соразмерно греху и так же, как я не мог сравниться с Грозным во зле, я не могу сравниться с ним в покаянии и вере.

Отпечаток тех детских молитв, конечно же, остался, – да и, наверное, не только отпечаток. Они по-прежнему меня держат. Вот и сейчас, когда, начиная работу, я взвешиваю, как назвать мои записки, – первое, что приходит в голову: в древнерусской литературе был такой жанр – «плач». Думаю, то, что пойдет ниже, скорее всего, тоже плач; плач по людям, которых я знал и любил. По людям, которые – так уж получилось – ушли раньше времени, как говорят, до срока, и от которых ничего не осталось, кроме моей памяти. А когда уйду я, не останется и ее. Жизнь ни одного их них не сложилась, в ней было мало любви, радости, иногда мало смысла, никто из них по-настоящему ничего сделать не успел, и если мы говорим, что, чтобы спокойно уйти, человек должен осуществиться, – то им это дано не было. Они мучились перед смертью и ушли скорбя. Умирая, они чувствовали себя обделенными, опальными и обманутыми жизнью. Так что в память о детстве я вправе назвать это и моим «Синодиком опальных».

* * *

Первый, кого я хочу внести в него, – Николай Петрович Пастухов, бывший прокурор Фрунзенского района Москвы, с которым я познакомился примерно лет семь назад. Свела нас дорога. Мы оба возвращались из Киева в Москву, ехали в нестерпимо жарком двухместном купе международного вагона, поезд, по традиции, безбожно опаздывал, и мы, уже подъезжая к Москве, со скуки разговорились. У Пастухова был друг, к тому времени несколько лет как покойник, тоже прокурор. Они и учились вместе, и вместе шли по чинам, никто из них вперед не вырывался, и, по словам Пастухова, они друг друга считали за братьев, и чем старше становились, тем были ближе. Тот прокурор, фамилия его была Савин, вторым браком был женат на женщине моложе себя на двадцать лет.

«Отец ее работал в торговле, был оговорен и получил по своей статье почти максимальный срок. Но дочь – звали ее Лена – продолжала хлопотать, и по надзору дело попало Савину. Девочка была совершенно героическая: ей еще не было восемнадцати, денег в доме никаких, всё конфисковано, мало-мальски сведущие адвокаты отказывают, говорят, что помочь ничем не могут (жила она и раньше без матери (та умерла при родах), одна с отцом – теперь же у Лены и вовсе никого не осталось). Савин сразу к ней проникся. В той истории были замешаны большие люди и помочь было непросто. Однако они вдвоем почти его вытащили, сократили срок сначала до пяти, потом до трех лет, так что он попал под ближайшую амнистию, и вот за месяц до этой самой амнистии он умер. Девочке сказали, что сердце, но Савин по своим каналам узнал, что забили сокамерники.

Лена была жива только отцом – тем, что она должна его спасти, вернуть; теперь ей всё стало безразлично. До дня, пока Савин не решился наконец сделать Лене предложение, она два месяца не выходила из дома, он, как нянька, кормил ее, кажется, даже кухарничал. Никого, кроме него, у Лены не было, Савин тоже был человек одинокий, – словом, она дала согласие. Знакомы они были года полтора, Лена успела к нему привязаться, она вообще была добрая, привязчивая девочка; важно было и то, что по возрасту он был как ее отец, даже немного похож на него; это мне сам Савин говорил, лично я Лениного отца никогда не видел. Вряд ли она поначалу его любила, но потом любила, и сильно – здесь сомнений нет.

Они жили очень хорошо, даже странно, как хорошо, все годы, кроме последних двух. Он уже чувствовал, что серьезно болен, хотя чем и сколько ему осталось – еще не знал. Савин, конечно, понимал, что умрет намного раньше, чем она, но вдруг ему стало казаться важным не то, какой Лена была ему женой, а то, как будет жить без него, когда он умрет, эта молодая красивая женщина – он уже думал о ней только так, отстраненно. По-моему, Савина поразило, что его не будет – а Лена останется. Савин, наверное, немало думал о том, с кем она будет спать и за кого выйдет замуж, но не это главное; он не собирался ей мешать, просто ему было важно знать, как Лена будет без него и как это: когда она есть, а его нет.

Позже, когда он уже знал, что у него рак и жить ему осталось год, самое большее – полтора, ни о чем другом, кроме как что она будет делать, похоронив его, он и говорить не мог. Всё прочее отошло на второй план, даже о собственной смерти он помнил только как об условии, только как о том, что даст ей отдельную от него жизнь. Последние свои месяцы он попросту торопил конец: наотрез отказался принимать лекарства, лишь разрешал делать себе снимающие боль уколы.

Жена, конечно, знала, чтоˊ он думает, и, похоже, Савин заразил ее своим сумасшествием. Во всяком случае, и Лена, когда я бывал у них, не могла говорить ни о чем ином, поминутно начинала убеждать меня, что Савин не прав, что хочет знать, что с ней будет дальше; если он станет оттуда следить за каждым ее шагом, это сделает ее, Ленину, жизнь невозможной и невыносимой: нельзя нормально жить, когда бывший муж, да еще покойник, за тобой всё время подсматривает.

Она тоже его уже похоронила, тоже жила в той будущей жизни, даже нередко говорила о нем «был». Лишь когда я приходил навестить Савина, она вспоминала, что он еще жив, и тут же начинала искать у меня поддержки. Она, конечно, была постоянно на взводе – и все-таки по внешности вела себя разумно; было видно, что она следит за каждым словом, вообще хочет произвести благоприятное впечатление. Она говорила, что была ему хорошей женой, верной и заботливой, ни разу не изменила, хотя человек он нелегкий и старше на двадцать лет. Но как только он умрет и она его похоронит, ее обязанности по отношению к нему кончаются, нельзя же и вправду требовать, чтобы и дальше она жила им одним. Она настаивала, чтобы я, его самый лучший друг, сказал ему это, объяснил, убедил, что он не прав.

Я говорил ей, что Савин умирает, жить ему осталось считанные недели и на смертном одре никому ничего объяснить невозможно, такие разговоры вести с ним сейчас просто подло, умрет он – и пускай она живет как хочет. Но Лена уже мало что понимала, рассказывала мне, с кем она будет спать, кто что ей предлагал: поездки на Кавказ там, шубы, драгоценности – всё это было правдой, красива она была – дай бог. Однажды она даже обняла меня, поцеловала в губы и потянула на диван, причем Савин в это время не спал и дверь в его комнату была открыта. Я не думаю, что Лена открыла ее специально, что здесь был расчет: вот он еще жив, а она на его глазах спит с его другом. Всё было проще – за живого, тем более за мужика, она Савина давно не считала, а меня хотела подкупить, дать взятку, чтобы я сделал так, чтобы он, мертвый, не мешал ей жить. Конечно, Лена его уже ненавидела, но тоже скорее как мертвого, а он ее любил, тянулся к ней, всё старался взять за руку, не отпускал от себя и, в сущности, ничего у нее не просил, может быть, просто хотел как отец знать – он ведь Лене и в самом деле был не только муж, но и отца заменил, – как там она без него будет».

Поезд тогда снова остановился, и я сказал Пастухову: «И что дальше? Она ведь права, а даже если бы была не права – лечь в его могилу вы ведь ее не заставите».

«Да, – согласился он, – первое, что Лена сделала, когда Савин умер, – это составила завещание, по которому должна была быть похоронена совсем на другом кладбище, рядом с матерью».

В Москве мы с Пастуховым продолжали регулярно встречаться, правда, нечасто. Я видел, что он привязался ко мне, обижается, если я долго не звоню и не появляюсь, особенно это стало явно в последний год, когда он вышел на пенсию. И всё же мне и в голову не приходило, насколько много я для Пастухова значил. Я понимал, что человек он одинокий, потому что в наших разговорах почти никто, кроме покойного Савина, не упоминался, и все-таки почему-то был твердо уверен, что со своими сослуживцами дружеские связи он сохранил. А потом однажды утром позвонила девяностолетняя мать Пастухова и сказала, что вчера ночью он скоропостижно умер.

Для меня это было совершенно неожиданно, и я хорошо помню, что и в ее голосе тоже было недоумение – она всё время не понимала: вот так, почти не болел и моложе ее на тридцать лет, на пенсию вышел, жить бы да жить; возможно, я передаю ее слова неточно, никакой иронии в них, конечно, не было – лишь удивление; я что-то ей стал не слишком уклюже отвечать, и тут она вдруг сказала, что я был его единственным другом и он, уже умирая, говорил ей только обо мне и вспоминал только Савина и меня, а если считать из живых – меня одного.

Еще она сказала, что Пастухов хотел, чтобы я был его душеприказчиком, и его бумаги она должна передать мне, а я уж как распоряжусь. Я тогда не поверил, что, кроме меня, у Пастухова не было близких людей, но похороны всё расставили по местам: нас было семеро – его мать, я, представитель от месткома райпрокуратуры, где он работал и состоял на партучете, и оттуда же четверо стажеров, которые несли гроб.

После того первого, «поездного» разговора о савинской жене имя ее во время наших встреч всплывало не раз. Дважды или трижды, когда в жизни Лены случалось что-то неожиданное и Пастухов не знал, как поступить, он приходил ко мне советоваться, и тогда мы с ним подолгу о ней разговаривали; но и кроме этого она упоминалась почти в каждое наше свидание, так что я неплохо представлял себе, как складывалась ее жизнь после смерти Савина. Я, например, знал, что Пастухов за несколько дней до кончины Савина дал ему слово не только помогать Лене, сделать всё, чтобы она была хорошо устроена, но и держать Савина в курсе ее судьбы. Еще при мне Пастухов регулярно, раз в неделю, ездил на могилу Савина.

Потом визиты на кладбище прекратились или, во всяком случае, сделались редкими и необязательными. Я знал их время и как-то, когда Пастухов вдруг назначил встречу на тот же день и час, спросил его, и он сказал, что уже несколько месяцев ездит к Савину лишь в дни годовщин и только для себя, в остальном нет необходимости – всё, что он обещал Савину, делается и без него, Пастухова. За полгода до этого разговора он мне рассказывал, что Лена удачно вышла замуж, муж носит ее на руках. Работает он в торговле, как и ее отец, среди своих Лене легко, хорошо, и она буквально расцвела. Такой красивой он ее не видел много лет. Было ясно, что Пастухов искренне рад и даже испытывает облегчение, что данную часть завещания Савина выполнил: Лена устроена.

Мы тогда заговорили о торговле, о царящем там повальном воровстве: по Москве уже второй год гремели судебные процессы директоров крупнейших гастрономов, Пастухов принимал участие в расследовании и знал детали из первых рук. Настроен он был до крайности пессимистично, считал, что не воровать нельзя, иначе просто не выжить, но самое страшное – во главе наиболее умелые, так что, стоит их посадить, всё сразу разваливается. В итоге гибнет куда больше, чем они разворовывают. Сказал он и что в одном из дел замешан новый муж Лены, правда, неглубоко. Он как раз из умелых, да и берет для того поста, который занимает, немного, поэтому посадят его вряд ли. Если же и до него дойдет очередь, Пастухов ради памяти Савина ему поможет, причем сделает это с чистой совестью, потому что в наших собачьих условиях пользы от него больше, чем вреда.

Однако не всё здесь было просто. Пастухов был законник, настоящий фанатик, и то, что ему ради Савина пришлось пойти на прямое нарушение закона, без всяких оснований прикрыть дело мужа Лены, он переживал очень тяжело. Правда, Пастухов и торгаш тогда очень сблизились, всё будто вернулось к началу их знакомства. Первые недели после нового замужества Лены Пастухов бывал у них дома часто и как бы на правах посаженого отца; однажды они даже вместе, втроем, ездили на могилу Савина, но скоро отношения с Леной у Пастухова испортились. Почему – догадаться нетрудно: она знала об обязательствах перед Савиным, которые он на себя взял, и, конечно, чуть ли не ежедневно видеть человека, который за тобой следит и о тебе доносит, было ей неприятно. Она много раз требовала от мужа, чтобы он отвадил Пастухова от дома, но торгаш словно знал, что Пастухов ему еще понадобится, и уклонялся.

Пастухов мне говорил, что посвятил его во все обстоятельства, связанные со смертью Савина, едва они с Леной сошлись, но представить, что тот сразу согласится помогать, во всяком случае, согласится добровольно, я не могу. В сущности, у Лены после загса началась совершенно другая жизнь, и единственный, кто мог регулярно поставлять информацию об этой жизни для Савина, был он, новый ее муж. Пастухов долго втолковывал торгашу, как важно для него, Пастухова, чтобы то, о чем просил ближайший друг, было сделано, убеждал, что Савин имеет на это право как первый муж Лены, что вообще по любым нравственным законам правильно, чтобы последняя просьба умершего была исполнена. Но торгаш отказывался его понимать, не слушал никаких доводов, только повторял Пастухову, что знает, чем ему обязан, готов для него на очень многое, но рассказывать чужому человеку интимные подробности своей жизни с женой не может.

В некий момент Пастухов – разговор был в его квартире, – очевидно не рассчитав, пережал. Уйдя от него, муж Лены тяжело напился (так он был чуть ли не трезвенник), а когда его привезли домой, полночи грязно ругался, звал жену «блядью», кричал ей: «Ты знаешь, чего хотят от меня твои друзья-менты?!» – и плакал, что товарищи его предупреждали: нельзя их брату родниться с прокурорами. Она тоже плакала, целовала ему руки, говорила, что сама будет всё рассказывать Савину, что они никому ничего не скажут, а Пастухова ему бояться не надо, сделать он ничего не посмеет. В тот раз ей удалось его успокоить, и он заснул.

Некоторое время она действительно сама ездила на кладбище, а потом Пастухов сказал, что ей ходить не надо, это всем тяжело, в первую очередь жалко Савина: зачем ему знать, как она его ненавидит. Разговор был перед самым отъездом Пастухова в отпуск и поэтому лишь много позже я узнал, что муж Лены, когда она ему сказала, что к Савину ездить теперь снова будет он, не говоря ни слова, собрал вещи и ушел. Лена думала, что это конец, и, пожалуй, была рада. Она устала. Но через две недели – Пастухов еще отдыхал – торгаш вернулся: он был сильно влюблен в Лену и понял, что оставить ее, что бы ни было, не сможет.

Возвратившись в Москву, Пастухов нашел его уже сломленным и согласным на всё. Когда-то Пастухов объяснял мне, что так же обычно бывает и во время следствия: обвиняемый ломается разом, стоит в одном-единственном месте пробить его оборону – она рассыпается, и перед тобой теперь человек, который ищет, буквально цепляется за тебя, чтобы скорее покаяться.

«Конечно, – говорил Пастухов, – он боялся, что я его посажу, но и раньше он знал, что я могу его посадить, однако тогда вел себя довольно смело; теперь же, когда понял, что не может без нее жить, сообразил, что, если сядет, ее потеряет, и испугался, то есть она его, в общем, сломала, а не я».

И еще: он вдруг стал понимать Савина, ведь здесь то же самое – его не будет, а она останется. Пастухов тогда рассказывал, что телефон зазвонил, буквально как он вошел, и он сразу догадался: это Ленин муж. Поздоровались, тот сказал, что вот уже сутки звонит каждый час, а затем без перехода вдруг принялся объяснять ему про Савина, причем теми же словами, какими раньше сам Пастухов, только лучше. Что Савин Лену женщиной сделал, а это, что бы потом ни было, деться уже никуда не может, говорил, что Леной и Савиным прожита вместе целая жизнь и она не должна быть вот так, одним махом, зачеркнута. Что он теперь понимает, кто Савин Лене, и Лена, конечно, тоже понимает, кто Савин ей, и он больше не намерен ей потакать, когда она пытается сделать вид, что ничего у них с Савиным не было. Естественно, он будет аккуратно ездить на кладбище – здесь вопросов нет, звонит же он потому, что ему необходимо срочно обсудить, что он должен рассказывать Савину, за этим звучало: «чтобы Савин с Пастуховым и дальше разрешали ему пользоваться Леной».

«Как вы думаете, – допытывался он раз за разом, – стоит ли говорить Савину вот об этом и об этом тоже?..»

«Разговор был не телефонный, – сказал Пастухов, – на следующий день он ко мне пришел, и мы с ним подробно обсудили детали».

Много позже я спрашивал Пастухова, проверял ли он Лениного мужа. Он сказал, что трижды, хотя особой нужды в этом не было: они ведь продолжали регулярно встречаться, и по его поведению было видно, что договоренности соблюдаются им полностью.

«Люди, когда их сломаешь, – говорил Пастухов, – врать больше не могут, только хитрят по мелочам. Вообще их постоянно, когда надо и когда не надо, тянет исповедоваться, каждому они готовы душу раскрыть; судя по всему, он и Лене сам рассказал, что ездит на могилу Савина (прежде она почему-то была уверена, что я оставил их в покое), во всяком случае, она как-то прознала, что муж стучит на нее, и не простила. Думала с ним порвать – Лена знала себе цену, пару не хуже и не беднее она нашла бы без труда, – но тогда она уже начала меня или, что то же самое, Савина бояться, понимала, что мы так просто не отвяжемся. И муж ее это знал, то есть знал, что мы Лену для него как бы сохраняем, но дело не в этом, не в том, что он был мне признателен – к тому времени Савин стал ему необходим. Он жаловался Савину на Лену, искал сочувствия, в общем, выговаривался, и ему становилось легче».

Савин явно готов был делить с ним обиды и оскорбления, на которые Лена не скупилась, и союз их с каждым днем креп. Был, правда, один период, когда муж Лены повел себя не слишком корректно. Лена тогда стала ему изменять – вообще она была вольная птица, на условности внимания не обращала, иметь независимую, закрытую от мужа и Савина жизнь для нее к тому времени сделалось манией, в ней она пыталась спастись, оторваться от них обоих. И похоже, она сознательно вела себя так, чтобы им вступаться в эту ее отдельную жизнь было до крайности неприятно. Однако, несмотря на разные ухищрения, подробности ее адюльтеров быстро становились мужу известны, раз он даже застал Лену с любовником, и вот со всем, что он успел узнать и собрать, он сразу шел к Савину и, не стесняясь скабрезностей, ему рассказывал. Он явно хотел дать понять, что изменяет она одному Савину, а он здесь ни при чем – просто частный сыщик.

«Довольно скоро торгаш слежкой увлекся. Сыск – засасывающее занятие: кому не хочется добыть, разведать то, что от тебя всеми силами пытаются скрыть. Да и занимался он этим вроде бы не для себя, а для меня и Савина, – говорил Пастухов, – что, конечно, разрешало многие нравственные проблемы».

Так он вел себя месяца два, а потом (Пастухову даже не пришлось вмешиваться) взялся за ум. В сущности, Ленин муж был неплохой человек – и скоро понял, что ведет себя неправильно; кем бы он ни был – местоблюститель, временная замена, просто пользователь Лены, – изменяла она не только Савину, но и ему. Но суть в другом: он и Савин действительно с каждым годом становились всё ближе, всё нужнее друг другу, и я думаю, что если сказать (подобное я не однажды слышал и от Пастухова), что он стал продолжением Савина, здесь не будет большого преувеличения: они и вправду сделались словно одним человеком.

Для мужа Лены такой исход, вне всяких сомнений, был спасением, но я не знал, насколько хорошо он это понимает, и теперь, когда Пастухов умер, испугался, что он поспешит всё разрушить. Я боялся, очень боялся, что, сделавшись душеприказчиком Пастухова, именно я шантажом и угрозами должен буду поддерживать сооруженную им конструкцию. Этого я совсем не хотел; я всегда бежал ответственности, не умел и не любил командовать людьми, кроме того, в то время я был уже болен – и вряд ли такое мне вообще было под силу. И еще одно меня смущало. Несмотря на все усилия, Пастухову не удалось добиться, чтобы Лена переделала завещание и согласилась быть похороненной вместе с Савиным. Следовательно, и это могло остаться на мне, а никаких идей, как ее уломать, у меня не было.

К счастью, Пастухов, очевидно, трезво оценивал мои возможности; на пухлом конверте с материалами дела Лениного мужа была приклеена адресованная мне записка с просьбой за ненадобностью конверт уничтожить, причем без крайней нужды – последнее было подчеркнуто – не читая. И вправду, смерть Пастухова отношения Лены с мужем по видимости не изменила, вообще ничего не изменилось; во всяком случае, он, как и прежде, регулярно, каждую неделю продолжал ездить на могилу Савина.

У меня нет особых сомнений, что Пастухов догадывался, насколько прочно выстроенное им здание: именно прочность и устойчивость такого странного любовного треугольника должна была натолкнуть его на мысль, что во всём этом есть нечто чрезвычайно важное и справедливое. Настолько важное, что оно могло оправдать и то, что он нарушил закон, и то, что Лена и ее муж, безусловно, были людьми глубоко несчастными. Он думал, что здесь, может быть, находится ключ к пониманию взаимных обязательств мужей и жен, к закону, который сообщит их отношениям равновесие и гармонию. Пастухову очень импонировало, что он никогда не был женат, значит, нигде и ни в чем не заинтересован, может смотреть на эти вопросы, как и доˊлжно юристу, спокойно и беспристрастно. Он был независим и свободен от любого влияния, глядел со стороны, откуда только и можно увидеть всё как есть.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации