Текст книги "Прогулки с Соснорой"
Автор книги: Вячеслав Овсянников
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
2000 год
9 января 2000 года. Накануне вечером он позвонил мне по телефону: «Не пора ли тебе ко мне ехать, выводить меня на прогулку?» Когда я пришел к нему, как обычно, в час дня, он сразу заговорил о чеченской войне.
– Чеченцы народ особый, – сказал он. – Они же все с радостью идут на смерть. Потому что такие люди. Им больше некуда деть энергию, им надо воевать всегда, они не могут жить мирно, в бездействии. У них нет выхода ни в книги, ни в спорт, ни во что-нибудь еще. Как вот я, например, воюю с бумагой, и автомат мне ни к чему. У них же нет иного применения своих сил.
На улице слякоть, таянье. Пили чай в новом месте. На втором этаже, закусочная. Широкий прилавок, красивая девушка-продавщица, музыка, телевизор. За столиками пьют водку. А мы – чай. Глядя на меня через столик по своему обыкновению прямо в глаза, он сказал:
– Эта моя автобиографическая книга так и не складывается. Разрозненные эпизоды, анекдоты. Пусто как-то. Нет нужной интонации. Да и зачем писать об этом. В таком жанре у меня ничего не получается. Прямо, в лоб, фактологически, о людях и событиях. Всю жизнь пробую. Таких людей, о ком я хочу написать, в мире много. Все уже тысячу раз написано о подобных и еще покрупней и позначительней этих. Тут нет никакого открытия. Вот что главное. Все это общеизвестно. Кто не дурак, прочитает об этих людях между строк в уже написанных мной книгах, в фоне моих книг.
Пошли в лес, мглисто, сырой снег, порывы ветра.
– Я за последние годы совсем опустился, – сказал он. – Запустил себя. Полный упадок. Бессмысленно жить. По сути дела – установка на смерть. Дело в том, что теперь я оказался в полной блокаде. У меня всю жизнь было бесконечное движение: из города в город, от женщины к женщине, книга за книгой, рюмка за рюмкой. Все шло в колесо. А тут колесо – бум, остановилось. Так что же ты хочешь. Что делать человеку, который привык быть в постоянном движении? Жить ради книг? Это уж совсем дрянь. Смешно, знаешь. Тогда у меня все ведь было в комплексе: и поездки, и женщины, и здоровье, и друзья, такие же, как я сам, бешеные, равные мне и по таланту, и по дури. Теперь все распалось по всем пунктам. Ни того, ни второго, ни третьего. Если бы рядом со мной был человек, равный мне по энергии и таланту, такой поэт. Хоть бы я знал, что такой есть где-то тут, это бы меня поддерживало и заряжало. Я в полном вакууме.
Да, Генрих Шеф, комплекс гения. Выбросился в окно. Писатель крупнее Битова. Нет политики, значит, настоящий писатель. А вот Игорь Демиденко, мой друг, жил без комплекса гения. Прекрасный профессиональней художник, режиссер. Тоже – самоубийство, тоже – из окна. Он был гений жизнелюбия, всю планету хотел обхватить. И этот – ни минуты покоя, как ртуть. Таких живых людей я больше не встречал. Приключение на приключении. Неудачная операция на позвоночнике. Человеку, который крутился, как вихрь, вдруг сидеть в неподвижности. Это уже не жизнь.
С девяносто второго года у меня всего-то две книги: та, китайская повесть, и эта – стихи. За восемь лет всего две вспышки. И то удивительно. Там пятьдесят страничек, и там – пятьдесят. Всего сто. Да, другие живут ради книг. Потому что – ни проблеска. Ни у Битова, ни у Вознесенского, ни у Горбовского. Нет, у Битова я все же нашел превосходный кусок на полторы странички. Я могу их, этих писателей, оценить, но все это для меня далеко, не мой ранг. Видно, все-таки я не графоман. Я-то ведь свой шлак уничтожаю. Написал-то я за эти восемь лет много, тысячи страниц, но это же чисто механически, привычка, я не могу не писать. Но все это надо сжечь. Да, а раньше у меня книги шли через каждые восемь месяцев.
А есть и статика, которая сильнее движения. Эта статика – театр Гротовского. Или так: двое стоят, без оружия, без ничего, а тысячи в ужасе от них бегут. Всего лишь стоят. Так стоят! Ниндзя. Я сам хотел к ним попасть. Но европейцам туда путь закрыт. Такой равен миллиону. Или миллиарду. Принцип: силы человека неисчерпаемы.
Никогда я не ставил цели – устроиться в жизни. Это в меня не заложено. Просто-напросто отсутствует в организме. Мог жениться на миллионерше. В таком кругу вращался. Но это не было моей целью. Мой путь – бежать дальше.
14 января 2000 года. Впустив меня в квартиру, он предупредил:
– Не раздевайся, через минуту я буду готов.
Я стоял у двери, в пальто, в шапке, ждал. Он ходил по квартире, то одно не мог найти, то другое. Так прошло едва ли не полчаса. Мне стало жарко. Наконец он собрался и мы вышли.
– Я окончательно решил не писать эту автобиографическую книгу, – сказал он на улице. – Все это были герои, люди, мне равные по энергии. Об отце что я буду писать? У меня нет документов. Нужны факты. Когда-нибудь и без меня раскопают и все это напишут.
Дошли до леса, гололедица, он держался за мой рукав, чтоб не упасть.
– Вот интересная тема: писатели на войне, – продолжал он. – В том смысле, что истинно талантливые писатели и на войне – выдающиеся воины, храбрецы, герои. Лермонтов, Батюшков, Денис Давыдов, Федор Глинка, Одоевский, Марлинский. Да много. В двадцатом веке – Блок, Гумилев, Платонов. Футуристы избегали войны идеологически. Единственный из футуристов Бенедикт Лившиц не уклонился, прошел всю войну до конца. А Лев Толстой был трус. Слабые писатели и на войне слабы. Эта энергия дается в комплексе. И быстрота. А писания Толстого статичны. Я дарю тебе эту тему для твоих будущих научных работ. Сколько я уже подарил тебе таких тем! Вот что я делаю перед смертью – разбазариваю. Как Пушкин – Гоголю. Да ну, ничего Пушкин Гоголю не дарил. Это Гоголь придумал. «Мертвые души» – анекдот, ходивший по всей России. Лев Толстой всех героев принижал. Занижал до своего уровня. Как он дал Наполеона в «Войне и мире»? Карикатура. Моська из слона сделала равную себе моську. А Наташа Ростова! Вначале такая живая! А под конец книги превратил ее в какой-то кисель. Клуха, неряха, баба. А герой войны, командир летучих отрядов Денис Давыдов – с каким восторгом он пишет о Наполеоне и старой гвардии, о храбрости французов! Для него Наполеон – великий полководец, гений войны. У Пушкина, Лермонтова отношение к Наполеону – точно такое же. А как давал войну Гоголь, какими героями показывал своих запорожцев! А «Военные рассказы» Платонова! Тот же гоголевский дух. О чем это говорит? Назовем их так: героические писатели. Каковы они сами, каков их героический дух, таковыми они делают и героев в своих книгах. А трусы делают трусов. Героические писатели жизнь героизируют. А реалисты дегероизируют жизнь. Реалисты – это люди, лишенные воображения. Реализм – это отсутствие таланта. Неталантливость, вот и все. Тупость и реализм – синонимы. Нет, реализм реализму рознь. У древних это другое. Ксенофонт, «Анабасис» – первый в мире военный роман. Сухой, трезвый, детальный стиль. Там сила, мощь. Да, и Дефо. Этот даже гвозди у Робинзона Крузо пересчитывал. Талант – это энергия. Так скажем.
Вот еще что: такие героические писатели никогда не придавали писательству первичное значение. Для них на первом месте всегда была жизнь. Они жили! Все они были чрезвычайно живые люди. Пушкин – женщины, вино, карты. Лермонтов – война. Гоголь – ну, этого сама жизнь замкнула в круг. Вытеснен из жизни. Ему ничего не оставалось, как взять свое в книгах, то, чего не было дано в жизни. Так у многих. В живописи – Рембрандт под старость. А вот Гойя до конца куролесил, глухой. У Бальзака была идея фикс, он думал: на книгах он разбогатеет, только для этого он и пишет. Деньги – главное. А сам громадные суммы спускал за месяц в безумных аферах. И – опять за бессонный стол и потоки кофе. Знал же он, что губит себя, что – смерть. Не мог не писать. А не пишется, так не пишется. Никакой трагедии. У меня всегда были перерывы: три месяца, год, два года.
– Ты давно был в букинистике на Литейном? – спросил он вдруг. – Ах, какую я там видел книгу осенью, перед поездкой в Германию на операцию! Семнадцатый век, рукописная, в бронзовом переплете! Вот в такой бронзовой броне, на застежках! Русские книги ценны только рукописные, они в единственном экземпляре и почерк уникальный.
Да, у Помяловского в «Очерках бурсы» чертовщина, как у Гоголя. Тоже герой, спился.
Мне все равно, что будет после меня с моими книгами, я об этом меньше всего думаю. Да и что думать, это от меня уже не зависит.
21 января 2000 года. Вчера у него опять был сердечный приступ. Все-таки он решил идти гулять.
– Холодно на улице? – спросил он, надевая через голову свитер. – Минус пятнадцать? Не верю, это твои фантазии. Я в Сибири при семидесяти мороза на лыжах катался с сопок. На лице шерстяная маска с прорезями для глаз.
В лесу много снега, мимо нас проносились лыжники. Мы брели потихоньку, грызя купленные по пути соленые фисташки и разговаривая.
– В советское время за мной тянулся шлейф легенд, – сказал он. – Ведь я крутился в высоких кругах, Арагон и прочее. Паустовский – писатель стопроцентно сентиментальный. А прозу строил хорошо, профессионально, вырисовывал. У Грина другое дело. У Грина есть «Крысолов» и еще несколько гениальных рассказов. А все эти «Алые паруса», это, знаешь, оставим детям. Я детей терпеть не могу, как только вижу по телевизору, сразу переключаю программу. Мужчины вызывают у меня отвращение. Женщины – так, для постели. Ушла – и тут же забыл. Да хоть она через пять минут подорвись на мине – мне все равно. Никак не забыть эту Новую Землю, испытание атомной бомбы, вот где был взрыв! Загнали, как подопытных кроликов. Я всегда вхожу в мелочи, в этом я весь.
Карамзин лжив и слащав. «История государства Российского»: каждое слово – ложь. Карамзин был любимый писатель Лихачева. Этим все сказано. Властям нужна такая вот правильная культура, стихи гладкие, правильные, крайностей нет ни в какую сторону, приличные, звезд с неба не хватают.
Мне теперь часто снится один и тот же кошмар: как нас, детей, в войну, в сорок пятом погнали в атаку, тридцать тысяч детей, от девяти до четырнадцати лет, а немецкая артиллерия била в нас прямой наводкой. Бежали, босые, оборванные, кто в чем, в пиджачках, в лохмотьях. Мало кто уцелел в той жуткой детской атаке. Мне или ничего не снится, или такие вот кошмары. Всю мою жизнь – такие сны. Других нет.
28 января 2000 года. Войдя вслед за ним в комнату, я увидел у него в машинке недопечатанный лист.
– Это письмо, – предупредил он мой вопрос. – В такую тьму не работается. А раньше и в дождь любил работать, бывало, и вечером. А то и не писал, и год, и два. Жил, пил, крутилось колесо жизни. Всегда был свободен от писанины, за перо не цеплялся. Отличительная моя черта. Мои книги, и стихи и проза – это конденсат. У меня воды не найдут. А как же! Ведь воду надо сливать. Мало кто сливает. Литература теперь – это фабрика воды. А настоящие писатели оставляют после себя томик, другой. Сколько у Гаршина? Да, томик. Опубликовать мои письма и дневники – тоже будет томов пятьдесят.
Пошли в лес. Гулять хорошо, морозец, снег под ногами поскрипывает.
– Горький же под конец ничего уже не писал, – сказал он. – Ну, «Клим Самгин». Разве это называется писать. Так можно писать километры. Никаких усилий. А для настоящей книги нужно колоссальное напряжение. Горький из русских писателей того времени – единственная мировая фигура. У него же была громадная слава, известность во всем мире.
Как назвать то состояние на войне? Зверское состояние. Но описывать я не могу. Описания не для меня. А деталей нет, собственно. Не хочу я об этом писать. Поневоле получится сентиментально. Убийцы. Их личность равняется ножу. Да, это заводить организм на сверхнапряжение и даже на срок – два часа или десять секунд, неважно. Чтобы сделать работу. То есть – бой. Организм в состоянии боя. Да, так я и пишу, и рисую. Это врожденная способность. Выработать невозможно. Цель – написать книгу. Тут бой с самим собой. Организм мобилизует все силы, входит в сверхсостояние, то есть – в боевое, победить. Победить самого себя. Что ж может быть выше такой цели?
Вся беда в том, что последние годы я живу не своей жизнью. Я привык к интенсивному движению, двигался всю жизнь. И спорт, и поездки, и широкое общение. А теперь – изоляция и неподвижность уже несколько лет. Куда-то ехать? Но я ничего не могу делать бессмысленно. Ходить в музеи? Все я видел. Да и вообще – ходить в музеи не мой стиль. Я сознаю, что в смысле такой врожденной подвижности я далеко не уникален. Таких в мире миллионы. В литературе не так. Гоголь в жизни был не очень подвижен, а в книгах своих – как стремителен! Так же и Маяковский. В жизни не очень-то. Даже плавать не умел. А в книгах – молния! Пушкин в жизни чрезвычайно подвижен, как и в книгах. Лермонтов – в жизни, пожалуй. А «Герой нашего времени» ведь – статика. Что ж там подвижного? Там внутреннее напряжение. Блок – еще как подвижен! Ходил по сорок километров каждый день, от Пряжки до Сестрорецка. Да еще в кабаки заходил отдохнуть, постепенно ослабевая. Ведь алкоголики от вина ослабевают. А в стихах – сконцентрирован. Но это нельзя назвать подвижностью. А Мопассан как подвижен в жизни, все время на своих яхтах! В книгах же – статика. У меня самого «Башня» статична. Естественно – я же там лежу. «Книга пустот» почти вся – статика. А «Дом дней» – вся движение. Но вообще-то, конечно, это не критерий. Потому что у крупного писателя всегда есть внутренняя динамика. Так называемое духовное напряжение. Не люблю я это слово. Дойдем до деревни и повернем. У меня пятнадцать кровей. Дед – раввин из Витебска, по материнской линии. Громада. Расстреляли. По отцовской линии – шведы, жили в Эстонии, черноволосые, с голубыми глазами. Отец мой был такой.
Да, изоляция. Со мной избегают общаться. Естественно: собаки с волком не контактируют. Боятся. Однообразная жизнь, все дни сливаются в одно. Встаю, ем кусочек хлеба с колбасой, пью чай, чтобы привести себя в то рабочее состояние, при котором можно писать. Взвинтить себя. А было ведь время, когда приводить себя в состояние не требовалось, само собой работалось, и писалось легко. А теперь сижу, сижу за столом, только чтобы отсидеть положенный срок. Многолетняя привычка работы. И хоть бы одно слово. Бессмысленное сиденье. Ну, одно слово в конце концов упадет в голову.
Моему отцу в войну тоже прислали девку из НКВД, как и Горькому присылали жен. Восемнадцатилетняя, красивая. Я ее ненавидел. Мне было десять лет, мальчик. Да, но мальчик, прошедший войну, маленький воин. Отец нарядил меня в форму войска польского и подарил пистолет с перламутровой рукояткой. Что-то мне мачеха сказала оскорбительное. Я достал пистолет, загнал ее на кухню, приказал стоять у стены не шевелясь и обстрелял ее точно по контуру фигуры от головы до ног, нарисовал пулями на стене.
4 февраля 2000 года.
– Поэму я закончил, – сообщил он. – Так, подшлифовать в солнечный день. Отравляюсь чаем, весь день чашка за чашкой, чтобы привести себя в то повышенное состояние, обрести то напряжение, при котором только и можно написать что-то настоящее. Да, взвинтить себя хорошенько. Нужен допинг.
Для этого у меня и был алкоголь. Без алкоголя я и не написал бы ни одной своей книги. Я даже и не представляю, как бы я написал их без алкоголя. Да, для этого и наркотики. Все художники чем-то себя взвинчивали. Бальзак – потоками кофе. Нерваль, Бодлер, Эдгар По – опиумом. Без допинга что можно написать – вялую беллетристику. Это и видно сразу – что сейчас пишут. И Гоголь пил дай бог. Почитай Вересаева. Платонов – ну, тот пил страшно. Гаршин? Этому зачем были наркотики. Сумасшествие давало ему такое высокое состояние, такое напряжение, что наркотики – пустяк. Ему-то и карты в руки.
Прокл? Да, этого я читаю с удовольствием. Не то что Плотин, которого ты мне приносил. У того ничего, кроме абстракций. Говорят, человек тем и выше животных, что он обладает абстрактным мышлением. Вот нашли достоинство! Да и давно обнаружили, что у животных этого мышления ничуть не меньше, чем у человека. А то, что животные книг не пишут, так и люди не пишут. Пишет-то кучка. Звери же одиноко живут, одиночество располагает думать о себе, о своей жизни. Думают, конечно. А как же объяснить самоубийства слонов, китов? Кошки, собаки, чуя конец, идут умирать в такое место, где их никто не увидит.
Да, когда пишет слякоть, то она и все делает слякотью, о чем бы ни писала – о героях, о гениях, о подвигах. Все сильное становится слизью, яркое – тусклым. Это закон.
Ну, Рим от греков взял только формы. Греческий дух последний раз блеснул у неоплатоников. Вокруг открытых Платоном принципов. Это христианство морализовало мир. Доктрины трезвости и целомудрия! Маразм! Да если бы соблюдали их доктрины, весь мир бы вымер. А Христос со своей компанией как раз бражничал без передыху, со свадьбы на свадьбу, гулял по всей Галилее и пускался во все тяжкие. И блудниц предостаточно. И Магдалина и Марфа, мывшая ему ноги. Есть же апокрифы, написано. Нет, этот парень мне нравится. И эта его нагорная проповедь: это же каскад парадоксов! Бьют по правой щеке – подставь левую. Представляю, какой был хохот у всех евреев. Они же были в те времена самые несгибаемые воины. Так и воспринимали его слова – как парадокс. Хохмы с похмелья. А потом церковь стала подавать – словно это всерьез, мораль. Так все поворачивается в истории. Да, но лучше ни о чем этом не думать, а заниматься своим делом, – он показал на машинку у него на столе.
Пошли гулять. В лесу мрачно, метель, деревья качаются, снег сечет лицо. Брели, пригибая головы. Ему было не прикурить, зажигалка гасла.
– Я работал в театрах более десяти лет, – сказал он. – В том числе и в БДТ. Писал и обрабатывал тексты для постановки. Там колесо крутилось. Да, в то время я часто катался из Ленинграда в Москву ночным поездом. Все артисты тогда мотались. Брал купе на двоих, зная по опыту, что один не буду. И точно: дверь открывается, входит, улыбаясь, какая-нибудь знакомая актриса…
Метель разыгралась, ни зги не видно. Нас залепило снегом с головы до ног. Как бы не потерять дорогу. Повернули назад.
11 февраля 2000 года. Ровно в час позвонил к нему в дверь. Впустив меня, он сказал:
– Чем ты мне нравишься, что приходишь всегда точно.
На столе у него я увидел книгу Симоны де Бовуар.
– Нет, это я не читаю, – ответил он. – Сентиментально. Это Нина читает.
В лесу он стал рассказывать:
– Первая поездка в Париж была для меня большим событием. Париж перевернул мою поэтику. Изменил полностью. Тогда-то моя поэтика и приняла так называемое образное направление, что у меня и до сих пор. Не метафорическое, это совсем не то. Не надо путать метафору и образ. Скажем так: утонченно-духовное. Если пользоваться пошлым определением. Так что у этого города есть своя магия. В Европе этот метод первый открыл Малларме. Этот музыкальный строй. Бодлер – нет. У Бодлера установка – зло. Самих себя загромождают и сковывают внутренними догмами. А на Востоке этот метод – древняя традиция. Особенно в Китае, в живописи. Китайская живопись вся на этом. Тут-то все видно в полной силе в их картинах. Как ни называй: магия, мистика, дуэнде, как у Лорки. Пушкин, может быть, и был таким рожден, но его время ему не дало это раскрыть. Литературный метод его времени был другой. Поэтому только одно стихотворение. Музыки-то у него достаточно. Только не та это музыка. Это больше присуще стихам, чем прозе. Это то, о чем у Лермонтова: «Есть речи – значенье темно иль ничтожно». А в стихах самого Лермонтова ничего такого нет, несколько строчек, может быть. А «Герой нашего времени» весь на этом, пронизан этой мистикой. Гоголь – весь это. А разве увидели это в Гоголе? Что Белинский увидел? Информацию, народность. Самого главного не видят.
У Маяковского этого мало. В ранних стихах, в «Облаке в штанах». Вдруг ясные образы в гуще его метафор. Он метафорический библейский поэт. Гениальный поэт. Но этого мало. Это потоком с неба – у Пастернака и у Хлебникова. Мистика и музыка. От Малларме, конечно. У Пастернака – сложные музыкальные композиции. А у Хлебникова ведь очень простые приемы. Но какая чистота! Почитать книги Хлебникова все равно что подышать чистым кислородом после того, как долгое время дышал тяжелым, зараженным воздухом. Подышать самой жизнью, чистым космосом, кристальностью. Жизнь и есть духовное.
Да, это и в «Слове о полку Игореве». Это и в русских народных песнях. Как и в испанских, цыганских. Об этом и писал Лорка: оперная певица по требованию зала запела простую народную мелодию, но дуэнде! А не то, к чему ее приучила опера и спрос фальшивой публики европейских зал. А такая публика всегда фальшива и вкус ее фальшив. Да и у Гаршина. Но эти толстовские и демократические идеи все уничтожают. Ужасно! У Льва Толстого этого ни на грош. Конструктивист. У Белого – ничего этого абсолютно. Величайший гений форм, но этого у него – ни малейшего намека. Не родился таким, а родился конструктивистом. Как Толстой, как Татлин, как Малевич. Надсона тоже погубила демократичность. А он первый в русской поэзии ввел музыкальный метод Малларме. И никто из так называемых критиков этого не разглядел.
Ужасен догматизм. На то ведь и стиль, чтобы его менять. Набоков великий писатель. Его стиль от Андрея Белого, изощренный. Но этот стиль у него не менялся всю жизнь. Так и Флобер. Ужасно однообразен. Долбил и долбил одно и то же. Как не надоест! А у Гоголя все книги разные. Каждая книга – новый стиль. Да, и у Маяковского догматизм. У него догматизм формы. И тут виной время. Опять оно. Такая тогда сложилась литературная ситуация, такой формальный метод. А есть люди, на которых время не действует. Они вне времени. Гоголь. Он жил вне какого-либо времени. Жил в своих фантазиях. Что ему время, то или это? Он и в Рим бежал, потому что тут, в России, ему все жутко мешало. Что бы он ни делал – ничего не означало на фоне его книг. Ну, брал деньги у Жуковского, выпрашивал суммы. И что? Сын божий ничем не может запятнаться. Он выше всех пятен, которые здесь. А Лев Толстой – полностью продукт своего времени. То есть кусок дерьма. А великий писатель. А как же! Видишь ли: существует так называемое разнообразие в литературе. Если бы в искусстве было только одно то, мистическое – повеситься от такой скуки! Толстой ведь аристократический писатель. Мериме – абсолютно аристократический.
У меня первая такая книга с дуэнде – «Двенадцать сов». А вот первая, «Слово о полку Игореве» – нет. Там другое, звуковое, древние летописи. Но этого нет. И в «Хронике Ладоги» нет. «Башня» – нет. А вот «Дом дней» и «Книга пустот» – это полностью. Образное. Потому они и такие звенящие, эти книги. Да, и китайская моя повесть – тоже.
Образы ведь сами по себе нуль. Тут все делает интуиция. Кстати, женщины лучше мужчин чувствуют живопись, хотя ничего не знают о формах. Цвет чувствуют чище. И музыку они чувствуют сильнее. Да, они этим одарены больше. А вот исполнители, как правило, мужчины. Этому нет ни объяснений, ни определений. Все равно как объяснять, что такое глухота. Все равно не поймешь, пока не оглохнешь сам. Так и это. Да, то, что ты зовешь – магия. И разве объяснишь эту магию другому? Надо самому быть этой магией. Скажем, многие понимают, что Гоголь блестящий писатель, но это, магию эту чувствуют единицы.
Читатель и писатель – одна и та же врожденная гениальность, дар. Или есть, или нет. И ничего я на ЛИТО не мог дать никому в смысле этого понимания. Дать главное, то есть – чувствование этого. А значит, все бессмысленно. Всем ведь нужны только трюки. Христос превратил воду в вино. Чудо! Вот ученики в него и поверили и за ним пошли. Как не пойти за таким! Так и я на ЛИТО показывал трюки. У Маяковского трюк – то, что он стал первый в мире пролетарский поэт. Он всех переживет своей славой. А у Пастернака этого трюка нет. У Цветаевой нет. Толпе они и неинтересны. Это как детектив или торты в морду, обязательные в комедийных фильмах начала века. Так и у Платона. Была бы у него разве такая слава божественного в мире, не напиши он в старости своих «Тимея» и «Крития», где дал волю самым бредовым фантазиям?
Он несознательно, так ему взбрендило. Но тоже получился трюк для толпы. Чтоб шли за ним. А то истинное, главное в нем, что он сделал, остается непонятым, скрытым. Поэтому в древности предпочитали оставаться анонимами. Потому что понимали: безнадежно, все равно понимания не дождешься. Тогда не было мыслей оставить след. Какой там след! На земле прошли бесследно тысячи цивилизаций. Полная безнадежность. И как раз поэтому и спокойствие и свобода. Руки развязаны. Спокойно делай сам для себя то, для чего ты рожден, свое дело. На что способен. Развивай в себе то, что считаешь своим делом. Насколько сможешь. Вот и все. Проще простого. Ведь и еврейский бог – аноним. А китайцы и без бога прекрасно обходились. Да, пустота. Восприятие этого – только состояние, личное, и никакому описанию и определению не поддается.
Стемнело. Лес расступился, за стволами мигают дальние огоньки с шоссе.
– Ко всему можно привыкнуть, – сказал он, – к любым декорациям. Только к одному я привыкнуть никогда не смогу: к мирной скуке. Вчера был чудесный солнечный день, я воодушевился и немного поработал. А потом сидел часа два, просто так смотря в окно. Такое замечательное состояние! Отрешенность. Да, что-то вроде медитации, но не преднамеренное. Просто так на что-то смотреть. Столбняк такой. Раньше ничего подобного у меня не бывало. Всегда в движении был, всю жизнь. А теперь вот…
В больницах, где я лежал с запоями, у меня была всегда одна и та же галлюцинация, очень яркая: как будто я на палубе старинного корабля, парусника, люди в средневековых костюмах, и меня куда-то тащат две женщины. Так и вижу эту палубу громадного корабля.
18 февраля 2000 года. Мы сели за стол. В машинке у него вставлен лист с напечатанным стихотворением. Разговор зашел о литературоведении. Я пренебрежительно высказался об этой науке.
– Да нет, – резко возразил он, – это книги о книгах. Это такие же большие писатели, целый ряд: Шкловский, Трубецкой, Жирмунский, Якобсон, Конрад, Бахтин. С десяток имен. Их объект – книги. У них свои фантазии по поводу книг и они в своих фантазиях вполне свободны. Бахтин фантазирует по поводу Рабле, скажем. Это же прекрасно, когда есть свобода в литературоведении. Разумеется, таких немного. А все остальные – миллионы спекулирующих и паразитирующих. Слякоть и мертвечина. Но так ведь и во всем. В конце концов, единственный критерий – сила таланта.
Мы оделись и пошли на прогулку. На улице разговор продолжился:
– У тебя есть одна дурная черта, – сказал он, – ты все обобщаешь. Этого нельзя делать. Так ведь оказывается незамеченным многое из живого и талантливого. Это значит многообразие заменять однообразием, делать догму. Как искоренить такую черту? Наверное, уже поздно. А это ведь самое главное. Ну, может быть, я тебя не так понял. Вот где ты еще найдешь такую пару гуляющих, как мы с тобой: чтобы один молчал, а второй три часа без перерыва произносил речи?
Русский перевод Библии – не с арамейского, а с греческого. То есть нужды греков да еще нужды русского православия. Перевод, подгоняющий под идеи и мораль православия. Ужасно расслабляет оригинал, делает его однозначным и выхолощенным. Ведь Библия написана на древнееврейском. Православие дает надежду на завтра, на воздаяние на том свете. Это ужасно расслабляет человека. Библия же в оригинале чрезвычайно многозначна, красочна, там много эротического, откровенного, перевод же все это сглаживает, смягчает или совсем упускает, выбрасывает. Главная же мысль Библии – безнадежность. Никакой надежды у человека нет. Поэтому живи сегодня так, как будто это твой последний день. То есть живи с той полнотой, с тем напряжением, на какое ты только способен, на высшем накале. И ни на какое завтра не надейся. Все делай сегодня. Такой принцип делает человека чрезвычайно сильным, собранным, сосредоточенным, жестким, жизнестойким. Поэтому евреи и выжили и дожили до наших дней, единственный из древних народов. Они не выносили своих раненых с поля битвы. Пусть сами уползают. А здоровые воины должны биться с врагом, а не возиться с ранеными. Да, Библия – одна из самых сильных и самых жестоких книг в мире. Безнадежность – жестокий принцип. И еще одна мысль в этой книге: что жизнь мужчины это постоянная схватка. Не важно с кем – с врагом, с самим собой. Все в мире воюют друг с другом. Война всех против всех. Так устроен мир. Схватка и готовность к схватке делает мужчину сильным духом. Не только у Гераклита, это вообще у древних.
Многозначность – вот что важно. Стих многозначен: и так поверни, и так, и еще как-то. Звуковое, живописное, композиция. Даже логика своя есть. Мысль. Ведь только у поэтов и есть настоящие мысли. Конечно, в комплексе всего перечисленного многозначия. В девятнадцатом веке считали, что Пушкин пустой, что у него нет никаких мыслей. Как будто стихи – это то, что наполняют или не наполняют мыслями. В двадцатом веке, наоборот, открыли, что Пушкин полон мыслей, что он философский поэт, разумеется, коммунистического образца. Да, в переводе вся многозначность, как правило, теряется. Шицзин считается у китайцев святая книга. Почему? Потому что это сборник древних мотивов, сборник песен. Они стали основанием всей поэтической культуры Китая. Ведь сами по себе эти стихи – ничего такого. Обыкновенно. Как многое такого же рода. Но когда поются на мотив, мотив придает им многозначие. Мотив всегда выход в мистическое. Так, скажем, у Окуджавы. Вне исполнения стихи сами по себе – так, хорошие стихи и не больше. А в песне звучат совсем по-иному, звучат мистически, чрезвычайно многозначно. Так и все песни. У русских очень мало. Может быть, несколько народных песен. Все великие песни – цыганские и еврейские. Я слышал испанские песни – потрясающе! А испанские и есть – цыганские и еврейские. Нет, это не значит, что певучие народы, а значит, что им дана музыка, дар музыки в них заложен. Они же не знают культуры, эти певцы дуэнде. Многозначность японского стиха – да. Китайского – несколько древних поэтов: Ду Фу, Ли Бо…
Возьми Горбовского: ему и не надо культуры. Он и не был для нее рожден, и не знал ее. И чужих стихов не знал и не читал. Ему дано было интуитивно схватить и сделать то малое, что он сделал. Те его ранние стихи – интуитивные, энергичные. Дальше, естественно, очень скоро себя исчерпал, так как нет знаний, нет пути. Неизбежные повторы себя и ослабление, спад. Ему не дано было родиться с полной чашей, ему дано было родиться с рюмкой, но этой рюмкой он отзвенел вовсю, и пустой она не была.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?