Текст книги "Каспар Хаузер, или Леность сердца"
Автор книги: Якоб Вассерман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Не успел. Каспар войти в дом, как сразу же почувствовал– случилось что-то чрезвычайное. Квант сидел за столом и с мрачным видом просматривал ученические тетради. Учительша, держа на руках младенца, его укачивала и, следуя примеру мужа, не ответила на приветствие вошедшего. Лампу еще не зажигали, за окном пылало пурпурно-красное небо, Каспар повесил свою шляпу и вышел во двор, где четырехлетний сынишка Квантов играл деревянными шариками. Каспар сел возле него на каменную скамью. Через некоторое время в дверях показался Квант: завидев их вместе, он схватил ребенка за руку и торопливо, как от человека, больного заразной болезнью, увел его.
Каспар тотчас же пошел за ним в дом. Но Кванта в комнате не было, там сидела только его жена.
– Что у нас такое происходит, фрау Квант? – спросил он.
– Разве вы не знаете? – смутилась учительша. – Неужто вы еще не слышали, что магистратская советница Бехольд выбросилась из окна? Мы сегодня прочитали это в «Нюрнбергер цайтунг».
– Выбросилась из окна? – взволнованно прошептал Каспар.
– Да, с чердака своего дома выбросилась во двор и разбилась насмерть. Все последние дни она вела себя как сумасшедшая.
Каспар не нашелся что сказать; глаза его были широко раскрыты, он тяжело вздохнул.
– Вас это, видимо, не очень-то трогает, Хаузер, – внезапно послышался голос учителя, неслышно вошедшего в комнату после того, как он подслушал их разговор.
Каспар повернулся к нему и печально произнес:
– Она была дурная женщина, господин учитель.
Квант подошел к нему вплотную и завизжал:
– Как ты смеешь, несчастный, порочить память покойницы! Я вам этого не забуду! Вы разоблачили сейчас черноту своей души! Фу, стыд, стыд, говорю я вам! Прочь с глаз моих! Неужто вам и на ум не приходит, что тут есть и ваша вина, что неблагодарность, поразившая покойную в самое сердце, подвигла ее на роковое деяние? Неужто вы этого не чувствуете? Разумеется, себялюбцу, вроде вас, нет дела до страданий других людей, его заботит лишь собственное благополучие.
– Квант, Квант, успокойся, – вмешалась учительша, бросая испуганный взгляд на Каспара, чье лицо сделалось пепельно-серым. Он стоял, закрыв глаза и сблизив кончики пальцев обеих рук.
– Ты права, жена, – проговорил Квант, – я расточаю свое негодование перед глухим. Разве можно исправить человека, который даже перед лицом смерти знать не знает о благоговении и кротости? Тут уж ничего доброго не добьешься.
Когда Каспар вошел в свою комнату, последние лучи заходящего солнца еще золотили вершины холмов. Он сел у окна, взял в руки один из горшков с цветами и стал смотреть на них. Стебли гиацинтов слегка покачивались, и ему чудилось, что он слышит далекий, далекий звон. Как хорошо быть цветком, цветку нет нужды отвечать на человеческие взгляды. Укрыться бы среди соцветий, покуда не пройдет этот год, с концом которого у него связывалось так много надежд. В этом укрытии можно было бы ждать спокойно.
В последующие дни никто больше не говорил о магистратской советнице, Квант тщательно избегал упоминания ее имени. И был тем более удивлен, когда Каспар первый начал этот разговор: в субботу за обедом юноша вдруг сказал, что сожалеет о своих словах, ему уяснилось, как недостойно возводить какие бы то ни было обвинения на скончавшегося человека.
Квант встрепенулся. «Ага, – подумал он, – видно, совесть в нем заговорила!» Но ни слова не ответил Каспару, только состроил кислую физиономию, как будто собираясь сказать: оставьте, я что знаю, то знаю. Некоторое время они все трое молча ели суп, но в Кванте взыграла желчь, он не выдержал и прервал молчание:
– Вы должны были бы краснеть до корней волос, Маузер, вспоминая свое поведение с невинной дочкой магистратской советницы.
– Как? – удивился Каспар. – Что же я такое сделал^
– Вы и сейчас еще хотите разыгрывать из себя невинную овечку? – презрительно отозвался Квант. – Слава богу, у меня имеется собственноручное письмо покойной, тут уж не отопрешься!
Каспар в испуге смотрел на него. Потом повторил свой вопрос, тогда Квант встал, подошел к секретеру, достал из ящика письмо фрау Бехольд и глухим голосом прочитал:
– «А сколько у нас в городе было болтовни о его чистоте и целомудрии! Я и об этом могу сказать словечко, потому что своими глазами видела, как он… недостойно и неприлично приставал к моей, тогда тринадцатилетней, дочери».
Мало-помалу Каспар все понял. Медленно положив на стол ложку и хлеб, – кусок стал ему поперек горла, глаза его потемнели, – он поднялся, горестно воскликнул:
– О, люди, что за люди! – и бросился вон из комнаты.
Супруги переглянулись. Учительша, положив ладонь на скатерть, энергично сказала:
– Нет, Квант, я этому не верю. Покойная советница, видимо, ошиблась. Он ведь даже не знает, что такое женщина.
Квант тоже был взволнован.
– Вот это-то и стоит под сомнением, а потому требует доказательства, – покачивая головою, сказал он. – Ты легковерна, моя дорогая. Позволь тебе напомнить, что, когда родилась наша дочка, он, к вящему моему удивлению, говорил об этом, как зрелый мужчина. Я сразу счел это весьма и весьма подозрительным. Тем не менее я допускаю, что фрау Бехольд в своем письме зашла слишком далеко, что и побудило меня действовать несколько опрометчиво. Но я должен допытаться, в какой мере он сведущ в этом пункте, ибо в детскую чистоту его души, как ты знаешь, я ни на мгновенье не верю.
– Ты должен его успокоить и примирить с собой, уж очень жестоко ты с ним обошелся, – закончила учительша.
Сомнение выразилось на лице Кванта.
– Успокоить? Примирить? Хорошо, я согласен. Но тогда он станет опять так мил и ласков, что ему трудно будет противиться, и это помешает мне выработать объективное суждение. Завтра я поговорю на эту тему с пастором Фурманом.
Сказано – сделано! Но, к сожалению, Квант, излагая суть дела, прибегал к стыдливым иносказаниям, точь-в-точь старая дева, и украшал то, что ему надо было сказать, такими цветистыми оборотами, что получалось, будто отношения между мужчиной и женщиной носят самый что ни на есть эфирный характер, и лишь обидная, хотя и неотвратимая случайность иной раз пятнает их чистоту.
Пастор не мог не улыбнуться. Озадаченный, он после некоторого раздумья ответил, что по этой части никогда не замечал у Каспарa чего-либо предосудительного как в мыслях, так и в поступках, во всем, что касается отношения полов, он совершенный ребенок. В доказательство он рассказал учителю, что с месяц назад Каспар читал главу из Библии, которая его поразила, – он, пастор, постарался по мере сил ему ее разъяснить, и тут Каспар с милой застенчивостью заговорил о каком-то беспокойстве, время от времени его одолевающем. Это тревожное состояние, как видно, часто находило на юношу, но подыскать ему объяснения он не мог. Старше добавил, что никогда не забудет, как Каспар говорил об этом, в его словах звучал наивный укор природе, которая творила с ним что-то такое, против чего он не умел обороняться.
Квант жадно слушал. Ему все виделось в другом свете. Признаки испорченной фантазии, вот что он усмотрел в рассказе пастора. Но ни словом об этом не обмолвился, а пошел домой, лелея новый замысел, и, притаившись, стал ждать благоприятного случая.
На следующий день Каспар должен был обедать у Имхофов, но вернулся домой раньше времени, так как баронесса была больна и лежала в постели. За ужином, когда Квант выразил свое сожаление по этому поводу, Каспар сказал:
– Ах, она, возможно, никогда уже не будет вполне здоровой.
– Что вы там болтаете, Хаузер, – вмешалась учительша. – Такая молодая женщина, красавица, богачка.
– Ах, богатство и красота тут ни при чем, – горестно проговорил Каспар. – Она уж слишком предается своему горю.
– Да, и она поведала вам об этом горе? – впился в него недоверчивый Квант.
Каспар ему не ответил и продолжал, как бы говоря сам с собой:
– Все у нее есть, что может себе пожелать человек, только муж не такой, каким должен был бы быть, других любит больше. Почему? В остальном он же человек умный. Ведь если жена от горести доведет себя до гибели, ему лучше не будет. А люди все ей переносят; я ей сказал, что они не друзья, если вам такое рассказывают, настоящие друзья этого бы не сделали.
Квант хмыкнул и, как-то по-особенному усмехнувшись, уставился в тарелку. Справившись со своей стыдливостью, он вроде бы небрежно спросил, неужели господин фон Имхоф снова дал жене повод для огорчения, ведь насколько ему известно, в марте между ними состоялось полное примирение.
– Разумеется, дал повод, – простодушно ответил Каспар. – У него опять родился ребенок на стороне.
Квант содрогнулся. Вот оно самое, пронеслось в его мозгу. И, как ни трудно ему это было, решил тотчас же попытать Каспара. Обменявшись с женой понимающим взглядом, он попросил ее взглянуть, что делают дети. Как только она вышла из комнаты, Квант, бледный и взволнованный, ибо осуществить задуманное было не так-то легко, взглянул на Каспара и без обиняков спросил, имел ли он уже дело с женщиной, на этот счет, мол, строятся различные предположения. Каспар может говорить с ним откровенно, как с отцом.
Последние его слова преисполнили юношу благодарности. Он увидел в них признак доброжелательного участия; смысл и цель вопроса остались ему непонятными, но темную стихию, их породившую, он смутно почувствовал.
Каспар задумался.
– С женщиной? А что это значит, – пробормотал он.
– Мой вопрос достаточно ясен, Хаузер; не представляйтесь ребенком.
– Да, да, я понял, – поторопился сказать Каспар, боясь вспугнуть доброе настроение учителя. – Что-то такое было.
– Ну, ну, смелее, рассказывайте!
И Каспар начал свой наивный рассказ:
– Это было недель шесть назад. Я понес мой праздничный костюм к чистильщице на Уценсгассе. Вы, наверно, знаете, господин учитель, маленький такой домишко рядом с пекарней. Дверь в лавку была заперта, тогда я поднялся наверх, в ее квартиру, и постучался. Мне открыла молоденькая девушка в ночной рубашке, больше ничего на ней не было. Просто ужасно, вся грудь видна. Она взяла у меня вещи и пообещала передать чистильщице. Я все стоял у двери. Входи же, сказала она. Я вхожу и спрашиваю, чего ей от меня надо. Тут она стала вокруг меня вертеться, приплясывать, смеялась, несла какой-то вздор и вдруг спросила, не хочу ли я быть ее женихом, а под конец… – В смущении он запнулся.
– Под конец? Что же под конец? – насторожился Квант.
– Под конец она потребовала, чтобы я поцеловал ее.
– Ну и?..
– Я сказал, чтобы она лучше выбрала себе другого, я чмокаться не охотник.
– А дальше?
– Дальше? Дальше ничего не было. Я ушел, а она смотрела мне вслед из окна.
– Как вы умудрились это заметить?
– Заметил, потому что оглянулся.
– Так, так. Оглянулся. Как звать эту особу?
– Не знаю.
– Не знаете? Гм! А… а во второй раз вы туда не приходили?
Каспар отвечал отрицательно.
– Ничего себе историйка! – пробормотал Квант и, воздев очи горе, удалился.
Он стал осторожно все разузнавать и разнюхивать. Оказалось, что у чистильщицы жила на квартире особа сомнительного поведения. На более точное расследование учитель не отважился, боясь повредить своей репутации, ибо. был убежден, что в этой истории юноша не так уж чист, как представляется; и еще заключил, что девица могла вести себя столь легкомысленно лишь с человеком, у которого на лбу написана моральная неустойчивость.
«Ах, если бы он не лгал, все было бы по-другому, – думал Квант. – Но он лжет, упорно лжет, и это самое страшное. Разве он не старался меня уверить, что герцогиня Курляндская подарила ему дюжину вышитых носовых платков? Разве не утверждал, что знаком с министерским советником фон Шписсом и даже беседовал с ним в придворном театре? Все вранье. Разве он не говорил музыканту Шюлеру, что читал «Идиллии» Гесснера, а когда я спросил его, ни слова не мог сказать мне о них, не знал даже, что такое идиллия? Разве не выдумывает он, чуть ли не каждый день, что ему надо выполнить срочные поручения президента или надворного советника, а потом выясняется, что он просто шлялся по улицам, похваляясь новым галстуком? Разве все это не так, или уж сам я настолько глуп, что придаю значение тому, чего другие даже не замечают?»
Квант обратился к пастору Фурману и, пункт за пунктом, изложил ему, как возмутительно ведет себя Каспар.
– Неужто вы не видите, дорогой мой Квант, – отвечал пастор, – что все это мелкие, не стоящие внимания выдумки? Скорее даже желание понравиться или беспомощное и потому достойное сожаления усилие освободиться от гнета, а вернее всего, лишь невинное наслаждение словом, речевым оборотом. Возможно, он болтает ерунду, наслышавшись, как болтают другие, только что сноровки у него меньше.
– Ах так? – горячился Квант. – Тогда я, ваше преподобие, расскажу вам историю, которая явится прямым подтверждением обратного. Слушайте же! На прошлой неделе наша служанка обнаружила у него подсвечник с отломанной ручкой. Она приносит его моей жене, жена идет ко мне, и я констатирую, что ручка не отломалась, а прогорела; трубка, в которую вставляется свеча, внутри вся черная, а снаружи сине-красная от огня, по ней отчетливо видно, докуда доходило растопившееся сало, а также, что кое-где его старались соскрести. От свечки, выданной Хаузеру накануне вечером, не осталось и следа. Надо вам знать, что я строго-настрого запретил ему читать или работать при свече. Несмотря на это, я решил пощадить его и только попросил жену предупредить, чтобы впредь это не повторялось. Каково же было мое удивление, когда он стал начисто все отрицать, уверял, что он и не думал жечь свечу и не заснул при горящей свече, под конец же набрался наглости утверждать, что это вовсе не его подсвечник, а подсвечник служанки, оба-де очень похожи. Ну, что вы на это скажете?
Пастор пожал плечами.
– Не следует забывать, что он человек совсем особой стати, – задумчиво произнес он. – Мне самому довелось в этом убедиться. Есть у меня маленькая электрическая машина, с которой я при случае произвожу различные опыты. Как-то раз Каспар застал меня за этим занятием: я добыл искру и зарядил лейденскую банку. И вдруг смотрю, бедняга бледнеет все больше и больше, начинает дрожать, закрывает лицо руками, весь дергается, точно щука, выброшенная на песок. Я перепугался, убрал машину, и он тотчас же успокоился. Только голова у него несколько дней болела, как он мне сказал, а когда он ложился в постель, его прошибал холодный пот, и предметы, до которых он дотрагивался, кололи его тысячами иголок. Во время грозы, пояснил Каспар, он испытывает приблизительно то же самое: кровь щиплет и жжет его так, что ему трудно бывает удержаться от крика.
– И вы этому верите? – всплеснув руками, воскликнул Квант.
– А почему бы и нет?
– Ну, в таком случае я, по сравнению с ним, в невыгодном положении, – с горечью сказал Квант.
«И вот так всегда, – размышлял учитель по дороге домой, – все заранее прощено и выставлено в наилучшем свете. А когда ты начинаешь приводить веские доводы, тебе отвечают пожатием плеч и потчуют историйками, высосанными из пальца и совершенно не доказуемыми. Не пойму, что за дьявол сидит в этом парне, ведь нет человека, в котором он бы не возбудил участия и симпатии! Никто не жёлает видеть его пороков, и совсем чужие люди домогаются знакомства с ним, часто легкомысленно им восхищаются, балуют и ласкают его. Можно подумать, что он их заколдовал или дал им отведать любовного напитка!»
Квант злобствовал. Он говорил себе: «Допустим, я начну выдавать себя за святого духа или его апостола или изображать чудотворца, а кому-нибудь придет в голову потребовать от меня взаправдашнего чуда, и я вынужден буду признаться, что все это сплошное шарлатанство. Что же. спрашивается, тогда произойдет? Меня упрячут в сумасшедший дом или поколотят, да, да, даже если я сострою ангельскую физиономию, меня все равно не пощадят, и правильно сделают. И уж, разумеется, меня не станут осыпать подарками, превозносить до небес, восхищаться моими прекрасными глазами, белизной моих рук. Никому и на ум не придет обрезать у меня пряди волос на память, – словом, вытворять что-нибудь похожее на то, что, уж конечно, не во славу божию, вытворяет с Каспаром ослепленная толпа».
Из подобного внутреннего монолога явствует, сколько мучительнейших раздумий и жестоких душевных борений проистекало для учителя от питомца, взятого им в дом.
«А что с ним было раньше? – терзался Квант. – Откуда он взялся? Необходимо это разведать. И как он додумался до всех штук, которыми дурачит темных людей? В том-то вся и тайна, говорят эти обскуранты. Тайна? Никакой тайны нет, я в нее не верю. Мир божий сверху донизу прозрачен и ясен, совы прячутся, когда светит солнце. О, если бы господь бог надоумил меня, как перенять это искусство представляться! Надо наконец серьезно обдумать историю с дневником и прознать, что за нею кроется. Дневник, видимо, существует, существует в отличие от всех прочих небылиц. Может быть, он дает ему возможность исповедаться в своих грехах; надо, надо все разведать».
Случай помог Кванту скорее, чем он рассчитывал, соприкоснуться с этой тайной.
ТАИНСТВЕННЫЙ ЗОВОднажды, в разгаре лета, явился Хикель с письмом графа Стэнхопа ему адресованным, но, в сущности, предназначавшимся для Каспара, в коем граф без околичностей приказывал юноше отдать свой дневник лейтенанту полиции.
Каспар трижды перечитал это послание, прежде чем на ум ему пришли нужные слова. Он отказался выполнить приказ графа.
– Вот что, голубчик мой, – сказал Хикель, – если вы не сделаете этого добровольно, я, к сожалению, буду вынужден применить силу.
Каспар подумал и печально сказал, что единственный человек, которому он может отдать свой дневник, это президент; завтра он отнесет ему тетрадь, раз уж на этом так настаивают.
– Ладно, – отвечал Хикель, – завтра утром я зайду за вами, и мы вместе пойдем к президенту.
Ему необходимо было выиграть время. Разумеется, он не мог допустить, чтобы дневник попал в руки Фейербаха, тем паче что имел приказ ни в коем случае этого не допускать, и теперь ломал себе голову, как выйти из положения. Что касается Каспара, то около полудня он, крадучись, выбрался из дому и побежал к президенту рассказать о о своей беде. Фейербах был в сенате, Каспар доверился его дочери, которая пообещала все передать отцу.
Под вечер в доме Квантов прозвенел звонок, и вошел президент. Между тем Каспар, не желая отдавать свое сокровище даже этому почитаемому человеку, придумал отговорку и, когда Фейербах в присутствии Кванта спросил о дневнике, а также о том, правда ли, что он никому не хочет его показывать, быстро ответил:
– Я его сжег.
Учителя передернуло, он не смог сдержать гневного восклицания.
– Когда вы его сожгли? – спокойно спросил Фейербах.
– Сегодня.
– Зачем?
– Чтобы мне не пришлось его отдавать.
– Почему вы не хотели его отдать?
Каспар молчал, уставившись в пол.
– Это ложь, он не сжег его, ваше превосходительство, – взвизгнул Квант, дрожа от злости. – И если он вообще вел дневник, то уж давно его уничтожил. Я с рождества ищу эту тетрадь, я обшарил каждый уголок в его комнате и никогда, даже краешком глаза, ее не видел.
Президент смотрел на Кванта широко раскрытыми от удивления глазами; а еще в этом взгляде были скорбь и усталость.
– Где вы прятали дневник, Каспар? – продолжал он допрос.
Каспар нерешительно отвечал: то тут, то там; между книгами, в платяном шкафу, наконец, вешал его на гвоздь за секретером. Квант непрерывно качал головой и злобно усмехался.
– Вы что же, сами вбили этот гвоздь? – спросил он.
– Да.
– А кто вам это разрешил?
– Идите пока к себе, Каспар, – повелительным голосом прервал этот диалог Фейербах. – Не понимаю, – повернулся он к учителю, когда за Каспаром закрылась дверь, – почему лорду Стэнхопу вдруг позарез понадобился этот дневник; он, по-видимому, переоценивает невинные и пустяшные записи юноши. Впрочем, добром и уговорами можно было скорей добиться успеха, нежели категорическими приказами.
– Добром! Уговорами! – возопил Квант, ломая руки. – У вашего превосходительства неправильное представление об этом парне. Доброта только поощряет его эгоизм, а любые уговоры делают его еще строптивее. Он невесть что о себе воображает, немедленно становится на дыбы и иной раз так мне отвечает, что я стою перед ним, как язык проглотив. Прошу прощения, ваше превосходительство, но мне думается, что теперь уже и вы добром да уговорами ничего с ним не сделаете.
– Полно, полно, – Фейербах подошел к окну и устремил сумрачный взор на мокрые от дождя ветви грушевого дерева, выросшего на дворовой стене.
– Я позволю себе еще раз заверить ваше превосходительство, что он и не думал сжигать свой дневник, – внушительно заключил Квант.
Президент ничего не ответил. Тяжко было ему сносить дрязги, в которые его вовлекали. Он жаждал мира. Завершить еще одно начинание и затем – мир.
Не успел Фейербах уйти, как Квант опрометью кинулся в комнату Каспара, отодвинул от стены секретер и заглянул, правда ли там имеется гвоздь. Гвоздь был вбит в деревянную обшивку. Квант позвал наверх служанку.
– Брал у вас Хаузер молоток в последние дни, и слышали ли вы, чтобы он вбивал гвозди?
Служанка отвечала утвердительно: на прошлой неделе он приходил в кухню за молотком и гвоздями, а потом она слышала, как он заколачивает гвоздь в стену.
Внезапная идея осенила Кванта. Сейчас лето, пронеслось у него в мозгу, и если он вправду сжег тетрадь, то зола еще осталась в топке.
Он опустился на колени перед печью, открыл заслонку и алчными дрожащими руками стал выбрасывать на пол обгоревший и обугленный мусор.
В печке было полно бумажной золы. Клочки побольше Квант брал осторожно, боясь, что они переломятся, на некоторых еще виднелись буквы. Бережно разгребал он лежащую перед ним кучу, страшась даже пальцем смахнуть пепел, и тихонько сдувал его.
На исписанных клочках он силился прочитать слова, но, увы, установить связь между ними было невозможно.
Вдруг раздались шаги, и вошел Каспар, немало удивленный позой и видом своего учителя, потного, с грязными руками и перепачканным сажей лицом.
Квант и бровью не повел.
– Столько золы не могло остаться от сожженного дневника, – объявил он.
– Я заодно сжег старые письма и тетради, – ответил Каспар.
Этот спокойно деловитый ответ нагнал краску на лицо Кванта. Он поднялся, что-то процедил сквозь зубы и выскочил из комнаты, что есть силы хлопнув дверью.
– Я не возьму вас сегодня в «Рессурс», так и знайте! – крикнул он уже с лестницы.
В «Рессурсе» стрелковый союз устраивал в тот день праздник на открытом воздухе. Кванту, по правде говоря, совсем не хотелось туда идти, подобные удовольствия стоят денег. Но жене хотелось хоть разок повеселиться, сидеть дома ей было уж невмоготу. Вдобавок она еще на прошлой неделе сшила себе ситцевое платье для этого праздника, так что учителю пришлось покориться и, как он выразился, заплатить дань неразумию, тем паче что и погода к вечеру разгулялась.
Каспар до темноты сидел у открытого окна, наслаждаясь тишиной. Потом зажег свет, и улыбка заиграла на его губах, когда он подошел к стене, снял гравюру, висевшую над канапе, потом дощечку, укрепленную за ней, и вынул пресловутый дневник. Он сел к столу, стал задумчиво листать в нем и перечитал некоторые места.
Это была сама жизнь, становление человека, втиснутое в срок, не превышающий четырех лет, срок, в который эпоха с жуткой быстротою громоздилась на эпоху. То, что было нескладно и неумело нанесено на эти страницы, – невинные излияния по поводу первых радостей и первых бед, первое робкое познание мира, ребяческая философия и упорная борьба со смутно угаданными, враждебными ему земными и неземными силами, – принесло бы самое горькое разочарование тем, кто так усердно охотился за этой добычей. Но дневник предназначался не для них, а для матери; ей одной он был посвящен, и Каспар с его необычным душевным строем содрогался при одной мысли, что эти исписанные им листки будут прочитаны сторонними глазами. Возможно, впрочем, что в его воображении эта тетрадь мало-помалу превратилась в единственное его достояние, в единственное, что полностью принадлежало ему, чему он полностью мог довериться.
На одной из первых страниц было написано: «Недавно я посеял в саду кресс-салат, так чтобы он изображал мое имя; он хорошо взошел, доставил мне большую радость. Но кто-то забрался в сад, украл груши и растоптал мое имя. Я горько плакал. Господин Даумер сказал, чтобы я все сделал снова, я его послушался, но на следующее утро кошки разгребли мою работу».
Так же простодушно и нескладно делал он здесь попытки описать свою жизнь в подземелье, и вот как это выглядело: «История Каспара Хаузера. Я сам хочу рассказать, как тяжко мне приходилось. Правда, там, где я был заключен, мне было очень даже хорошо, потому что я ничего не знал о мире и никогда не видел ни одного человека».
И дальше – в том же духе. Затем стали появляться места, претендующие на красноречие. Одно из них начиналось следующей фразой: «Кто из взрослых не отнесется с печальной растроганностью к моему незаслуженному заключению, в коем я провел самую цветущую пору своей жизни; в то время, как другие юноши жили в роскошных удовольствиях, моя душа еще даже не пробудилась».
Мечты, чаяния, радужные надежды, заметки о пикниках и недальних поездках, о беседах с малознакомыми людьми, время от времени отменное словцо, прочитанное в книге или извлеченное из хаоса в общем-то бессодержательных разговоров. Мало-помалу появляются фразы, в темном и зашифрованном стиле которых уже чувствуется рука пишущего.
Горе, наблюдения, оценка явлений – ничто в этих записках не высказывалось открыто и прямодушно, а разве лишь намеком: да, он был «скрытен», как выражался учитель Квант. День, по своей значимости непохожий на другие, отмечался лишь датой и звездочкой; о немаловажных событиях говорилось с робкой невнятностью. Не чуждался Каспар и афоризмов; к примеру, о покушении на него в доме Даумера сообщалось так: «Время жатвы едва не стало временем моей смерти».
Мелькали краткие записи будничных происшествий: «Вчера меня ужалила пчела, фрейлейн фон Штиханер высосала яд из ранки, она говорит, что пчела жалит к счастью». Или: «Вчера был пожар, лес горел, я полночи просидел у окна, думал, что пришел конец света».
Чувственные впечатления воссоздавались весьма лапидарно: «Господин Квант пахнет непроветренной комнатой, учительша – шерстью, надворный советник – бумагой, президент – табаком, лейтенант полиции – постным маслом, господин пастор – платяным шкафом. Почти все люди пахнут плохо, только от графа исходит благоухание».
Графу посвящалось много страниц. Здесь стиль становился поэтичным, нередко истовым, как слова молитвы. Стэнхоп и солнце сливались в единый образ неиссякаемой мощи. После отъезда из Нюрнберга имя лорда больше не упоминалось. Записана только клятва, данная им восьмого декабря.
К последующему времени относился рисунок, занимающий с полстраницы, абрис мужской головы, сделанный на редкость искусно. Странное лицо, несхожее с лицом смертного, скорее с чертами статуи, до боли неподвижное, словно привидевшееся в кошмаре. Под ним стихи:
Великий, что ты следуешь за мной —
Мои следы уводят в царство тьмы.
Под этим взглядом я уже другой.
Ребенок бедный вышел из тюрьмы,
Но нет короны, нет меча пока,
И белый конь летит без седока.
Рисунок был набросан ночью. Внезапно проснувшись, Каспар увидел перед собою лицо. Он мигом вскочил с постели и стал рисовать при свете месяца. Стихи сложились сами собой: утром, когда он открыл глаза, они уже были у него на устах; в их смысл он тогда не вдумывался. Но теперь эти строки его смутили, и он шепотом раз за разом бормотал их про себя.
Меж тем настала ночь, Каспар уже собрался встать из-за стола, как вдруг услышал скрип входной двери, быстрые шаги по двору, в его комнату постучали, и повелительный голос Кванта потребовал, чтобы он его впустил. В испуге Каспар задул свечу. Ощупью пробрался к канапе и спрятал дневник в укрытие. Квант барабанил в дверь все сильнее, но Каспар успел повесить картину на место.
Возвращаясь с праздника, Квант уже издалека заметил свет в его комнате. Он схватил жену за руку и крикнул:
– Смотри, жена, смотри!
– Ну что там опять? – буркнула она, сердясь на то, что Квант своим дурным настроением испортил ей вечер.
– Вот тебе доказательство, что он сидит при свече, – ярился Квант.
В садике при доме имелась задняя калитка, Квант решил пройти через нее. Когда они с женой уже стояли во дворе, его вдруг осенило, что надо бы сначала подслушать и подсмотреть, чем там занимается Каспар. Грушевое дерево на стене было как бы создано для этой цели. Квант, крепкий и ловкий, без труда вскарабкался на стену, оттуда на толстый сук, с которого комната Каспара была видна как на ладони. Того, что он увидел, с него было предостаточно. Он слез в страшном возбуждении, шепнул жене:
– Я его застукал, Иетта! – опрометью бросился в дом и вверх по лестнице.
В ответ на его стук ничто не шелохнулось за дверью. Им овладела ярость, он стал барабанить кулаком, потом каблуками, но ничего не добился. Тогда этот жалкий в своем слепом бешенстве человек решил принести топор и взломать дверь. Но прежде он еще сбегал во двор и убедился, что в комнате Каспара стало темно, это пуще его взбесило.
От стука проснулись дети и служанка, учительша, плача, загородила ему дорогу, когда он с топором в руках пулей вылетел из кухни. Он оттолкнул ее, с пеной у рта, завопил: «Ну, я ему сейчас покажу!» – и снова ринулся вверх по лестнице.
С первого же удара топором дверь распахнулась; Каспар в ночной рубахе стоял на пороге. Его спокойная фигура произвела на учителя столь неожиданное и отрезвляющее впечатление, что он разом сник, растерялся, не знал, что сказать и что сделать, только как-то странно скрежетал зубами.
– Зажгите свет, – пробормотал он после долгого молчания. Но жена, тихонько всхлипывая, уже бежала наверх со свечой. Каспар увидел топор в опущенной руке учителя и задрожал всем телом. Заметив, какой страх охватил юношу, Квант совсем потерялся. Устыдившись, он с глубоким вздохом проговорил:
– Ах, Хаузер, сколько горя вы мне причиняете! – С этими словами учитель повернулся к нему спиной и стал медленно спускаться по лестнице.
Каспар уснул, когда уже забрезжил день. Во время завтрака, после которого всегда начинался урок, он узнал, что Квант уже ушел из дому. За обедом учитель не проронил ни слова. Проглотив последний кусок, он поднялся из-за стола и сказал:
– В пять будьте у себя, Хаузер. Лейтенант полиции хочет говорить с вами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.