Читать книгу "Смуглая леди"
Автор книги: Юрий Домбровский
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Волк распахнул конюшню и вошел. Пахнуло, как из медвежьего садка, соломой и животным теплом. Он вышел, ведя под уздцы молодую лошадь. Она горячилась, косила большим карим глазом, взметывала голову и переступала с ноги на ногу.
– Это вам, мистер Гроу, – сказал Волк. – Ну-ну-ну, моя красавица! – он похлопал ее по спине. – Чувствует чужих, не любит уезжать от хозяина… Ничего, ничего! Не бойся, не бойся, через три дня тут будешь.
– Зачем через три? – возразил доктор. – Как доедем, я сразу ее отошлю со своим конюхом. Так! – Он вынул кошелек. – Ну, дорогой, благодарю вас за все, и вот…
– И не вздумайте! – резко отвел его руку и сам отстранился Волк. – Мистер Виллиам – крестный нашего сына. Нет, нет, сейчас же уберите, а то обидите насмерть!
Доктор спрятал кошелек.
– Ну что ж, давайте я тогда обниму вас, мистер Джемс, – сказал он спокойно. – Дай Бог вам и вашей очаровательной жене всего-всего. Я думаю, то лекарство, что я выписал, поможет.
Вошла Джен с сумкой.
– Вот, мистер Саймонс, – сказала она, обращаясь к нему по имени. – Здесь жареная курица и, кроме того, я положила кувшин с медом.
Волк выпустил из объятий Холла и вошел в конюшню. Джен метнула ему в спину быстрый взгляд и продолжала:
– Я очень прошу вас. – И, пока Гроу принимал у нее сумку, она украдкой крепко пожала ему руку. – Очень! Доктору будет некогда, а вы уж не поленитесь, с каждой оказией давайте нам весточку о мистере Виллиаме. Вся наша семья обеспокоена. Это наш друг, у нас его так любят.
Доктор с улыбкой посмотрел на открытую дверь конюшни.
– Стой! Да стой ты! – говорил там Волк лошади неторопливым, хозяйским голосом.
– И тогда пропел петел третий раз, – сказал весело доктор, – петел пропел, а Петр заплакал, ибо понял – как ни люби, а отрекаться ему все-таки придется! Так-то вот, миссис Джен…
К вечеру третьего дня они уже въезжали в Стратфорд. Пройдет лет полтораста – и Гаррик назовет его «самым грязным, невзрачным и неприглядным заштатным городом во всей Великобритании». Да, но то великий актер Гаррик – кумир театральных капищ, первый актер века, привыкший к морям света, копоти факелов, блеску стеклярусов, радуге вееров, поклонениям и истерикам, – то Гаррик! Гроу же, наоборот, городок понравился – тихо, мирно, непритязательно, робкая весенняя зелень пробивается через землю. Деревья стоят тихие, задумчивые, в нежной, тонкой листве. Пахнет свежей землей. Зато в большой красной харчевне, мимо которой они проехали, горели все окна (одно даже на чердаке) и кто-то бестолково ударял в бубен, а кто-то притопывал ему, и все смеялись. Потом запели.
Холл посмотрел на Гроу и улыбнулся.
– Будет где, будет где, – сказал он. – А мед здесь тоже знаменитый. Ну вот, сейчас через мост и дома!
Два человека, мирно разговаривая, прошли мимо них, и каждый притронулся к шляпе. Доктор придержал лошадь и остановился.
– Вы что, прямо из Лондона? – спросил один. – Ну, что там?
– Да все так же, мистер Шоу, все стоит на том же самом месте, – отвечал Холл. – А что у Шекспиров?..
Шоу посмотрел на Гроу.
– А это тот самый молодой человек, которого… – начал Холл.
– Ага! Знаю! – Шоу слегка кивнул Гроу. – Поезжайте же скорее! Вас там заждались.
Он тронул шляпу и быстро отошел. Холл вопросительно посмотрел на второго джентльмена.
– Плохо, мистер Холл, – сказал второй. – Мистера Грина два раза с бумагами вызывали, если не полегчает – пойдут за преподобным Кроссом. Кашляет, рвет его! Кровью!
– Едем! – приказал Холл и дал коню шпоры.
Они проскакали несколько улиц прямо, потом резко свернули и поехали по топкой, пахнущей тиной земле. Холл молчал и только раз предупредил:
– Осторожно! Здесь канавы и доски, – придержал лошадь.
– А что там? – спросил Гроу.
Доктор поморщился.
– Да я уверен, что ничего, – ответил он. – Обычный припадок – и все. Опять, наверное, те молодцы приезжали! И как они так подгадывают, когда меня нет? Ну, сейчас увидим! Но вот что, – он снова придержал лошадь, – когда войдем в дом – полное спокойствие! Никаких там испуганных взглядов, вопросов или предложений. Поняли? Я все вам сам скажу, что надо. Поняли? Сговорились?
– Сговорились, – ответил Гроу, – никаких вопросов.
Им отворила старуха. Увидев доктора, она всплеснула руками и забормотала: «Ну, слава Богу, ну, слава Богу!» – и заплакала.
– Что, плохо? – спокойно спросил доктор, раздеваясь.
– Два раза за вами посылали, – сказала старуха.
– Да и сейчас бы меня не застали, – объяснил доктор, приглаживая волосы и отстегивая шпагу. – Я прямо сюда! Там наших лошадей нужно будет забрать, а то что-то нас никто и не встретил! Сразу видно – нет хозяина. Ну хорошо, проводите молодого человека в гостиную, а я сейчас приду. Сюзанна здесь?
– Здесь, – ответила старуха, – наверху. Ее отец не принял.
– Отлично, – кивнул головой доктор так, как будто это и впрямь было отлично. – Так я сейчас! – и он быстро вышел.
– Вот, – сказала старуха, когда они остались вдвоем, – вот, молодой человек, наша жизнь. Правильно поется: вчера я сидел с вами, друзья, свежий и румяный, вчера я пил и веселился, а сегодня пришла ко мне смерть и… Проснулся веселый, со мной шутил, внучке что-то такое рассказывал, после обеда попросил своего любимого квасу, выпил один глоток – да вдруг как закашляется. Упал лицом в подушку, зашелся в кровь. Кровь печенками! Вот наша жизнь!
– Да, – сказал Гроу неловко, – да, это уж…
– Преподобный Кросс два раза приходил, – понизила голос старуха. – Только к нему что-то не зашел. А он меня и спрашивает: «Мария, а кто это там у дочек?» Стала я ему что-то плести, – она опять хмыкнула, – а он мне вдруг: «Ладно! Знаю!» – лег, вытянулся и глаза закрыл. Разве с ним слукавишь? Он тебя насквозь видит. – Она открыла дверь в комнаты. – Зайдите, сударь, посидите, обогрейтесь, доктор сейчас придет.
Гостиная была обширная, с темными стенами, камином, большим окном и двумя дверями. Плечистый, бородатый мужчина, одетый по-дорожному, стоял возле окна и скучно барабанил пальцами по стеклу. На вошедших он не обратил никакого внимания. Старуха сердито взглянула на него, громко высморкалась, бормотнула что-то свое неодобрительное и ушла. В комнате было темновато. В большом канделябре горела только одна пара свеч (в доме, видно, знали цену деньгам), но стол, на котором стояли эти канделябры, был покрыт богатой, тяжелой скатертью с бахромой и кистями. У стен стояло несколько стульев, крытых тисненой кожей с золотыми лилиями, и несокрушимый шкаф с врезанными костяными медальонами.
Плечистый постоял у окна, еще немного побарабанил, вздохнул, сказал печально и иронически: «Да! Д-а-а! Да-да!» – и пошел по гостиной. Дошел до Гроу, остановился и спросил:
– Вы здешний?
– Нет, – ответил он.
– А откуда?
– Из Кембриджа!
– Медик?
– Да!
Лицо плечистого сразу оживилось.
– Ах, вы, верно, тот самый студент, что… Вы к больному?
Гроу кивнул головой. Плечистый протянул ему руку.
– Познакомимся. Ричард Бербедж. Актер!.. Слышали? Ну, очень приятно, значит, конечно, слышали! Половину сбора нам делают студенты. Вас как зовут-то?.. Гроу? Саймонс Гроу? Отлично, Гроу. Меня можете просто называть Ричардом! Так вот, Гроу, обязанности у вас будут чертовски сложные. Вы кем приходитесь доктору?.. А жене его?.. Так-таки никем?.. Странно! Очень, очень странно, – он даже покачал головой.
– Почему? – спросил Гроу. – Почему странно?
– Да не больно в этот дом пускают чужих! Ну да сами скоро все поймете. Тут главная сила, конечно, дочки. И та и другая. Только жалят они по-разному. Старшая как топором рубанет. Кого ей тут бояться? Младшая действует словно невзначай. Простушка и все, просто обмолвилась или не поняла да и ляпнула лишнее. Старуха перед ними – ангел. А говорят, тоже была… Вы из Кембриджа?
– Нет, я из Оксфорда.
– Да?! А в «Короне» были? Хозяина ее случайно не знаете?.. Как, знаете? – Бербедж даже схватил Гроу за ладонь. – Ну как же! Как же! Друзья мы с ним, друзья. Я всегда у него на ночь останавливаюсь. Я и Билл! Гуляли не раз! Но все было, конечно, в порядке. Большого расчета в маленькой комнатке у нас никогда не случалось. Вы знаете, что это такое?
Гроу улыбнулся.
Актеры всегда хотят во всем быть первыми и все знать больше всех. Среди теологов и юристов Оксфорда, верно, ходила такая пословица. Про неудачливого игрока говорили: «Ну, кажется, он меня доведет! Я ему устрою большой расчет в маленькой комнате: не умеешь играть – не садись, а проиграл – плати!»
– В маленькой комнате убили Марло, – сказал Гроу. – Но, мистер Ричард, может быть, вы мне расскажете хотя бы в двух словах об этом доме и больном?
Бербедж задумался.
– Рассказать-то, конечно, надо бы, только вот что? – развел он руками. – Ну, с больным легче всего – он тихий и нетребовательный. Он догадывается, что умирает, и ни от кого ничего не требует. У него на это свой принцип: «Если ограбленный смеется, то грабит вора, а если плачет, то грабит самого себя», – так что с ним никаких забот у вас не будет, зато вот семья… – Он нахмурился, подбирая слова. – В общем, в этом доме все перемешалось, и не поймешь, кто на кого и кто за кого. Дочка – на дочку, обе дочки – на мать, обе дочки и мать – на отца, а отец разом на них всех. Однажды даже тарелкой запустил. А с ним тоже положение сложное: с одной стороны, он и для них сэр Виллиам и пайщик королевской труппы, джентльмен и домовладелец; с другой стороны, на все это им наплевать. Он просто-напросто актер, который нагулялся, наблудился, а помирать приехал домой. В общем, как смерть подошла, и родной дом стал хорош. Дальше: он дворянин, и король удостоил его личным письмом, а с другой стороны, и на это им наплевать. Преподобный Кросс им объяснил: короли не только на актеров, а и на медведей ходят смотреть. Какой-то языческий тиран даже коня произвел в лорды – так почему актеру смеха ради не нацепить шпагу на бок? Его величество все может!
– А письмо? – спросил Гроу.
– Письмо? Ну, письмо, конечно, кое-что значит. Против него не возразишь, в особенности если содержание его неизвестно, а болтают всякое, – но все это больше для соседей, чем для своих.
– Правильно, Волк тоже так говорил, – подтвердил Гроу.
– Волк? – удивился Бербедж. – Какой Волк?.. Ах, Волк! Ну, правильно, очень похож! Вы обратили внимание на складки у рта? Но дальше, у этого шута, Виллиама Шекспира, имеются, однако, денежки, и он может поступить с ними, как ему заблагорассудится. Вот тут-то и начинается опять гадание и смятение. Тут на него все бабы прут животами: «Деньги – наши! Твое грешные руки их наживали, наши праведные их пристроят». Но ведь их четверо – жена, сестра, дочери, – и все они тянут в разные стороны. Осаждают нотариуса, подарки ему носят – кто медку, кто бутылку португальского, кто сорочку с кружевами, – чуть не к плечику прикладываются. Но мистера Грина этим не проймешь, у него не сердце, а хартия. Он и подарки берет и обещания дает, а свое знает. Особенно им хочется выведать про завещание, но здесь рот у него на замке. «Это исповедальная тайна умирающего, мои дражайшие. Бог и король с мечами стоят на ее страже, а я всего-навсего простой секретаришко». Вот и все. Но, кроме Бога и короля, эту тайну могут знать еще друзья больного, и, значит, вопрос о друзьях тоже имеет две стороны – праведную и неправедную. По праведной надо бы гнать всю эту сволочь в шею, а с неправедной – надо, да боязно. Ведь пусть они будут для всех сто раз шуты, но с ними он провел всю жизнь. Они у него днюют и ночуют, а вот праведные родственнички приходят, только когда их позовут, а то все стоят у дверей и подслушивают. Значит, понимают они – и с шутами надо быть поласковее. Ведь тут золото, золото! А с золотом, молодой человек, шутки плохи. Одна капля его может все черное сделать белым, а черта превратить в ангела. У него, – Бербедж кивнул на потолок, – есть об этом еще один монолог, очень выигрышный – зал всегда аплодирует. Вот я и прочел ему однажды эти стихи. Были еще Грин-нотариус, племянник, два товарища. Все смеялись. А Грин сказал: «Раз золото от дьявола, то пойду повешусь над своими закладными».
– А доктор? – спросил Гроу.
– Доктора не было. При нем бы я не стал. Он бы понял и обиделся… Ах, вы вообще о нем? Что он за человек то есть? Ну, на это одним словом не ответишь. – И Ричард на минутку как бы вправду задумался. – Странный во всяком случае человек. То он такой, то совсем другой. Только одно можно сказать: к мистеру Виллиаму он относится хорошо. Во-первых, он тоже что-то пишет, ну, всякие там свои медицинские трактаты и схолии, поэтому знает, что такое труд сочинителя. Во-вторых, он человек безусловно честный и ни на какую явную подлость не пойдет. Но на явную! Подчеркиваю! И потом опять-таки… Деньги же! Дома же! Земли! Имущество! А жена его, наверное, день и ночь гудит: «Узнай! Повлияй! Объясни! Отговори!» Свою сестру она терпеть не может! Недавно все-таки выдворила ее из дома. Окрутила, – старуха уж молчит, только ходит и слезы утирает! И то тихонько-тихонько. Тут громко не поплачешь – такая тут любовь к родителям! Она давно поняла, что ее кровного здесь уж ровно ничего не осталось. А чуть что заикнется, так старшая дочь ей ласково: «Мамочка, ну зачем вы себя утруждаете всякими мыслями? Вам же это вредно. Вы на семь лет старше отца! Вы нас выкормили, поставили на ноги, ну и отдыхайте». Вот и все! Мать и замолчит! У-у, змея! Ее и муж боится. Он у нее под каблуком. Как она скажет, так и будет. А что вы так на меня посмотрели? Не верите? Ну, поживете – увидите. Я вам потом объясню, чтоб вы были готовы. А то еще увидите и убежите.
– Да нет, мне и миссис Джен говорила то же, – сказал Гроу.
– Джен? Неужели Джен Давенант? – И лицо у Бербеджа вдруг сразу и почти чудесно изменилось, сделалось каким-то очень мягким и простым. – Да, миссис Джен Давенант – чудесная женщина, чувствует, что здесь происходит. И Волк тоже чувствует, они верные друзья Виллиама, только помочь ничем не могут. Да впрочем, кто тут может помочь? Так что же доктор вам рассказал, когда вез сюда? Неужели о штучке племянника смолчал?
– Начал, да ему помешали, – ответил Гроу. Ему очень нравился этот актер: он был весь доброжелательный, положительный, собранный в кулак. На все смотрел трезво и прямо. – Если, конечно, что-нибудь важное, – прибавил он, – то простите.
Бербедж нахмурился.
– Ну, важности, положим, никакой нет… – ответил он небрежно. – Впрочем, это для меня нет, а они, конечно, раздуют костер как хотят. Так вот что вышло… – Он выглянул за дверь. – Приехал я к нему в день его рождения по делу, привез с собой бумаги…
Дело, по которому приехал Бербедж, было очень деликатное. Помимо кучи лондонских новостей и сплетен, Бербедж привез комедию «Буря». Шекспир написал ее лет пять тому назад для придворного театра, и с тех пор она прошла только однажды и тоже при дворе. Теперь решили поставить ее для публики, но прошла репетиция, и часть пайщиков заколебалась. Уж слишком странной им показалась эта пьеса. С одной стороны, в ней, конечно, все, что надо: океан, необитаемый остров, буря, дикарь, а сейчас, когда наши корабли бороздят все моря и океаны, такие вещи в моде; с другой стороны, ни убийств нет настоящих, ни приключений – так, черт знает что! Сделает ли сборы? И пантомима, кажется, не у места – лишняя и дорогая! Спорили, спорили и наконец решили обратиться к самому автору – что он скажет, то и будет, у него на эти вещи нюх правильный. С этим Бербедж и приехал в Стратфорд.
– Хорошо, – сказал Шекспир, выслушав его. – Оставь, я посмотрю.
Когда Ричард утром пришел к нему, Шекспир протянул рукопись с вложенным в нее листком.
– Ну вот и все, что я мог сделать, – сказал он. – Если ты будешь играть Просперо, то, я думаю, пройдет.
Часа через два Ричард с пьесой в руках снова спустился к Шекспиру.
– Ну? – спросил Шекспир.
– Ты знаешь, – ответил Ричард, присаживаясь, – я прочел. Хорошо! Теперь, по-моему, все в порядке. Я бы даже и пантомиму оставил. Без нее непонятен монолог Просперо, а его жалко выбрасывать – отличное место! Громкое, звучное! На аплодисменты!
Шекспир повернулся к окну в сад и крикнул:
– Виллиам! – И объяснил Ричарду: – Мой племянник. Учится неважно, а почерк – как у секретаря королевского суда. Всегда все мои бумаги пишет. – Мальчишка вбежал с луком, увидел Бербеджа и остолбенел.
– Твой почитатель, – объяснил Шекспир с хмурой и гордой отцовской улыбкой. – С утра здесь крутится. Видел тебя в «Гамлете» и «Сеяне»[2]2
Трагедия Бена Джонсона.
[Закрыть]. Тебе сколько тогда было?
– Одиннадцать, – ответил мальчишка.
– Боже мой, пять лет прошло, а все как будто вчера, – вздохнул Шекспир. – И стихи пишет.
– Хорошие? О чем?
– На темы древних. Ничего. Достопочтенному Кроссу нравится. Он ведь здесь у нас самый ученый человек. И читает хорошо, с чувством.
– Преемника себе готовишь? – улыбнулся Бербедж. – Что ж, давай его к нам на треть пая?
– Что ты! Что ты! – по-настоящему испугался Шекспир. – Вот тогда уж меня точно сживут со света. Три актера в одном семействе! Это даже для Шекспиров много.
– Ладно! Пусть тогда будет секретарем королевского суда, – улыбнулся Бербедж. Он взял мальчика за плечо: – Поднимемся, малый, ко мне, я тебе дам бумагу и покажу, что мне нужно.
А на другой день вот это и случилось.
…После ужина гости вышли в сад. Их было много. Был содержатель соседнего трактира, высокий, длинный мужчина с висячими усами, хитрый, плутоватый и добродушный; был достопочтенный Кросс; был клерк муниципалитета и местный нотариус Грин; был старый друг, сосед и торговец шерстью Юлиус Лоу; был Джон Комб – человек странный, замкнутый, иронический, вечно подтянутый, о котором ходила нехорошая слава, что он дерет безбожные проценты; был сын его Томас; был близкий друг дома Сандлер и многие другие. Все были веселы, беспечны, все сильно выпили, и никто не думал о смерти.
И вот, когда гости расселись за столом под большой тутовицей, а слуги принесли и поставили фонари и свечи, Ричард Бербедж вдруг встал и сказал:
– Леди и джентльмены, минуту внимания! Самый молодой из нас прочтет стихи, посвященные нашему дорогому новорожденному. Мистер Харт-младший, прошу!
Мальчик встал из-за стола, высокий, спокойный, независимый маленький джентльмен, и вышел на середину. Под мышкой у него была папка. Он распахнул ее и вынул лист бумаги, украшенный рамкой со шнурами и розами.
– Нет, сюда, – позвал его Бербедж и показал на место около хозяина. – И громко, здесь ведь театр, а это, – он показал на дочерей хозяина, – ложа для дам и лордов. Читай, обращаясь к ним.
Мальчик выкинул вперед руку и начал читать. Конечно, не ахти какое было это стихотворение, каждый начинающий мог скропать такое, но гости, слушая мальчишку, одобрительно порыкивали и кивали. Молодец парень, правильно догадался! Прямо как в муниципалитете во время праздника.
Даже достопочтенный Кросс и тот легонько хлопнул два раза в ладоши, хотя если хорошенько подумать, то было отчего ему, человеку ученому, насторожиться. «Жизнь не только коротка, но и бессмысленна, – читал мальчишка, – вечно только искусство. Только поэтам принадлежит бессмертие». («Как это так – поэтам? – спрашивали потом друг друга почтенные горожане. – А людям с праведной жизнью? Зачем же тогда и в церковь ходить?»)
– Все на свете – сон. И дом это сон (великолепный, двухэтажный каменный дом на площади, может быть, лучший в городе, окруженный прекрасным садом и цветником), и стол, за которым мы все веселимся, и вечер, сошедший на нас, и горящие свечи, и наши разговоры, наши радости и горе – все это сон.
– Да! Точно! – благочестиво кивнул головой Кросс. – А мы это забываем и продаем жизнь вечную за чечевичную похлебку. И детей учим тому же. Истинно сказал Спаситель: «Они слепые – поводыри слепых». Спасибо, милый!
– Горы, замки, храмы – весь земной шар когда-нибудь заколеблется, поплывет и превратится в клочья тумана, – продолжал мальчик, – и останется одно пустое, холодное небо. Мы состоим из того же вещества, что и сны. И снами окружена маленькая жизнь – непонятная и бессмысленная. Так сказал великий Просперо! Поэтому восславим же сегодня великое искусство и тех творцов, которые служат ему, непреходящему, вечному, бессмертному, и сами становятся причастными вечной жизни.
Мальчик кончил, опустил руку, и все захлопали.
– Иди, иди сюда, мой милый, – сказал Бербедж растроганно, – иди, очень хорошо сочинил и прочел. Молодец! Лист клади сюда, и вот тебе бокал, как взрослому, – пей!
Задвигались стулья, зазвенела посуда, и все потянулись к маленькому Харту с бокалами, только мать откуда-то из-за угла закричала:
– Нет, нет, ему нельзя! Я вас прошу! И вообще, сейчас уже поздно.
Достопочтенный Кросс – он все время сидел неподвижно – переждал, когда шум стихнет, а потом спросил:
– Виллиам, милый, а кто такой Просперо? Я что-то не слыхал такого. Это из древних или он итальянец?
– Это добрый волшебник из последней комедии дяди, – ответил мальчик.
– Ну, не очень-то он добрый, если говорит такие вещи, – усмехнулся Кросс. – Жизнь для христианина – это не сон, а подвиг, мой любимый. И пресвятая апостольская церковь тоже не сон, а твердыня, коя сотрет врата ада.
– Так это же стихи! Достопочтенный Кросс, стихи это! – крикнул Грин с другого конца стола.
– Что ж, и царь-псалмопевец писал стихи, – скромно и неумолимо вздохнул Кросс, – и Библия разделена на стихи. И Нагорная проповедь тоже состоит из стихов. И все-таки все они – не сон. И земной шар не разлетится в туман, а по воле сотворившего его в один день станет местом Страшного суда, где все получат по заслугам – и грешники, и праведники, и словоблуды, и мытари. Пусть никто не забывает этого. Каким судом мерите, таким и вам отмерится, учит Святое Писание. – И он слегка покосился на спокойного и равнодушного ко всему Комба, который сейчас даже не слушал его. – Не повторяй больше этих негодных стихов, мой ненаглядный.
Когда гости расходились, Шекспир шепнул Бербеджу: «Зайди ко мне». Он пришел и застал Шекспира за столом. Увидев Ричарда, Шекспир отложил перо и встал.
– Это ты научил мальчика?
Бербедж засмеялся:
– Да нет, он сам.
Шекспир покачал головой:
– Скверно.
– Почему?
Шекспир положил перо, встал, пошел, сел на край постели и закрыл глаза. Лицо его было очень утомленным.
– Тебе что, нездоровится? – спросил Ричард.
Шекспир ногой об ногу сбросил туфли и лег.
– Нет, ничего, – сказал он.
– Так почему же скверно? – спросил Бербедж.
– А потому, – ответил Шекспир, – что пастор прав. Не мальчишке в шестнадцать лет повторять такие стихи. Это приходит в голову только перед самым концом. Когда человек начинает, как сказал один умный француз, учиться умирать. Тогда он смотрит на свою жизнь с другого конца, переоценивает ее заново, и оказывается, что и деньги, и земля, и семья, и все житейские треволнения были только дурным сном. Он рассеивается, и вот ты умираешь.
– Все? – спросил Бербедж. – Когда-то ты не так говорил об искусстве.
Шекспир открыл глаза и улыбнулся.
– О каком? О нашем с тобой? Ну что ж, мы не зря сунули в руки нашему Геркулесу земной шар и написали: «Весь мир актерствует». Так оно, кажется, и есть, если поглядеть на жизнь поосновательней.
…Уж с неделю ему было трудно дышать. Но доктор догадался: по его указанию жена и Мария устроили что-то похожее на большое кресло из подушек, и с тех пор он не лежал, а сидел. Думал, вспоминал, читал Сенеку (раньше он как-то прошел мимо него). Он думал, что, может быть, было бы хорошо написать трагедию «Актея». Но сейчас на это у него просто не хватит пороху. Ему была очень понятна эта древняя Актея, героиня трагедии Сенеки, двоюродная сестра и жена Нерона. Тиран и ее, конечно, убил, как и всех остальных своих жен, и она безропотно приняла эту участь – кроткая, белокурая, печальная женщина. Одна из тех, которые в жизни любят только однажды и гибнут как-то сами, когда любовь их обманет. Он сам искал таких женщин, любил их, восхищался ими, а через месяц сбегал от них, потому что ему становилось нестерпимо скучно. Сейчас он вспоминал о них то с нежностью, то с грустью, то с хорошим чувством сожаления и не замечал, как в комнате становилось все темней, приходила Мария и зажигала две свечи – три было плохой приметой. Утром он брился, переодевался – сорочка на нем всегда была свежая – и разговаривал с внучкой, вежливой розовой девочкой, очень похожей лицом и ухваткой на мать, и они вместе рассматривали картинки (книга была огромная, в скользком белом переплете, и внучка ее едва удерживала), принимал процедуры (банки, банки, банки, – доктор Холл, кроме тинктур, инфузий и микстур, признавал еще только их, к кровопусканию же, как и ко всему хирургическому, относился отрицательно). Затем завтракал, затем обедал и напоследок ужинал. Правда, ужинал он редко, зато выпивал за сутки почти пинту кваса на меду; просил холодной воды из колодца, но ему ее приносили редко, только во время отъезда доктора. (Какой-то странный огонь сушил его грудь, и, прикладывая ладонь к груди, он чувствовал, как это пламя поднимается выше и выше – к сердцу, к легким, к гортани.) Раза два в месяц он получал почту, приносил ее трактирщик – длинный, худой мужчина лет сорока, с висячими усами и хитрыми глазами.
При его появлении больной оживлялся. В этом человеке все было хитрым, плутоватым и вместе с тем простым. О болезни они не говорили. Трактирщик приходил и сразу кидал на стол кожаную сумку. «Ух! Еле довез! – говорил он. – Все плечо оттянула!» Он вынимал письма и взвешивал их на ладони. «Вон сколько! Только что я зашел к ним – ну! Как они все закричат, как на меня налетят! Как здоровье? Как настроение? Как что? Один кричит: „Подождите минутку, я черкну пару слов!“ – И другой кричит: „Минуту!“ – „Пишите, пишите, – говорю, – делать ему все равно нечего, он вам сразу всем ответит“».
И они оба смеялись.
Все к его болезни относились серьезно, с боязливым почтением, только этот кабатчик плевал на нее. Он говорил: «Э, мистер Виллиам, да что вы их слушаете? От этих микстур да банок и бык ноги протянет. А я такую микстуру привез из города, что от нее покойник запляшет. Вот зашли бы ко мне».
И то, что трактирщик откровенно презирал его болезнь, было тоже очень хорошо. Письма большей частью приходили деловые: его о чем-то спрашивали и о чем-то советовались. Очень много было вопросов насчет репертуара, новых актеров и паев. Под конец сообщали о смертях и родах и приглашали к себе.
– Опять приглашают? – спрашивал трактирщик.
– Опять, – махал рукой больной и смеялся.
– Ну и надо поехать, – суровел трактирщик, – а то что так лежать? Так, верно, долежишься до смерти. Встали, зашли бы ко мне, я бы вам полную кружку этой мальвазии нацедил, и вы бы хватили и поехали за милую душу. Нет, правда, а?
И Шекспир обещал.
Потом трактирщик уходил, и Шекспир начинал заниматься письмами уже как следует – снова читал их, делал пометки и клал в ящик тумбочки. Надо всем этим надлежало хорошенько подумать.
Итак, днем ему было еще чем заняться. Ночь же казалась огромной и всепоглощающей топью. Вдруг наступала тишина. Свечи уносили, оставляли одну. Окна закрывали ставнями. Засыпал он с закатом, а просыпался часа в три – тяжелый, набрякший и все равно сонный. Но заснуть снова уже не мог, а просто сидел и слушал. Дом был теперь полон тонких, осторожных звуков. Стрекотал сверчок, тикали хитрые часы из Нюрнберга, рассыхались и стреляли доски. Каждый час часы звонили, и из отлетающей дверцы выходил толстый, румяный, смеющийся монах: «Dixi, Die, Dixi, Die», – выговаривали часы. «Я высказался, Дик; я все тебе сказал, Дик». Догорала свеча, над городом стоял не прекращающийся ни на минуту собачий лай, перекликались все дворцы города, и он представлял, как тоскливо псам ночью. Ведь только они и не спят сейчас. Иногда приходил доктор (это происходило после припадков). Он слышал, как Холл входил, раздевался, переговаривался со служанкой, как скрипела лестница – доктор все инфузии хранил на первом этаже в особом шкафу, – и наконец входила Мария, строгая, молчаливая, со свечой в руках, ставила свечу на тумбочку возле его постели и сразу же выходила. Доктор появлялся минут через десять. Перед этим еще было слышно, как стекает вода и звенит тазик (доктор боялся заразы, называл ее по-латыни «контагий» и был мелочно аккуратен). Холл входил и брал больного за пульс.
– Ну, как у нас дела, – спрашивал он, – кашель не мучает?
Шекспир, улыбаясь, смотрел на него. «Какой смысл ему меня лечить?» – думал он. И именно потому, что не понимал, какой же именно, при появлении доктора, как бы ему ни было худо, назло всем подтягивался, прибадривался и встречал доктора не лежа, а сидя.
– Да все так же, – отвечал он.
– Так же – значит плохо? – нарочно недоумевал доктор.
– Да нет, все хорошо, спасибо вам за заботы.
– За спасибо благодарю, – улыбался доктор, – а вот насчет хорошо – это мы сейчас посмотрим. Вы опять кашляли и вас тошнило? – И он прикладывал холодную и еще влажную ладонь ко лбу больного. – Так как, тошнило вас или нет?
– Нет, не тошнило, просто голова закружилась, резко повернулся, и вот…
– А вот не надо ничего делать резкого – ни по отношению к близким, ни по отношению к самому себе, – говорил доктор. – Ладно. Завтра мы сварим вам великолепный эликсир! Прямо-таки бальзам молодости. Вы себя почувствуете воскресшим, ну а теперь сидите так, не двигайтесь, я хочу послушать сердце. – Он долго и придирчиво слушал. – Да, с таким сердцем еще жить можно. – Он присаживался на край постели. – Давайте пульс! Помолчите немного! Хорошо! – он отпускал руку. – А тошнит вас потому, что вы сами себя не жалеете и не лежите. Ну к чему вы столько читаете, обдумываете что-то, диктуете всякие письма? Очень это вам сейчас нужно? Вы больной, ну и ведите себя как больной. Вот Мария говорит, что вы опять зачем-то звали этого сорванца Вилли и что-то ему там диктовали. Слушайте, да отлично они обойдутся и без вас! Даже обидно – не умели вас щадить, когда вы были здоровы, а теперь… Эх, мистер Виллиам, мистер Виллиам! Вы ведь сами все понимаете.
Иногда, когда доктор ему надоедал, он нарочно спрашивал:
– Когда я умру, Джон?
Тот сразу же вставал.
– Врачу не задают такие вопросы, – отвечал Холл строго, – врач приходит затем, чтобы ставить на ноги, а не зарывать в могилу. Ну, спите спокойно! – и уходил на цыпочках.
Один раз, когда днем ему было очень плохо и сильно рвало, доктор сказал и немного больше:
– Ничего страшного не произошло. Как вы знаете и без меня, наше тело содержит четыре жидкости: слизь, кровь и два вида желчи – желтую и черную. Когда все это смешано правильно, человек здоров, если пропорции нарушены, человек болеет. «Какое беспокойство и жар овладевают нами, когда разливается желтая желчь», – говорит Гиппократ и предписывает: «Освободи больного от ее избытка, и ты избавишь его от боли и жара». Вот это я и делаю, но сейчас в вашем организме берут верх сильные заржавленные кислоты. От этого боль и кашель. Я стараюсь всю эту дрянь выбросить, вот поэтому и даю вам такое сильное рвотное.