Текст книги "Во сне ты горько плакал (сборник)"
Автор книги: Юрий Казаков
Жанр: Литература 20 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
Василий идет за ним. Дождь по-прежнему моросит, шумят березы, блестят под фонарем мокрыми листьями. Там, где недавно стоял поезд, тускло светятся рельсы, чуть подальше, на запасных путях, темнеют длинные груженые платформы.
– Чего-то не слыхать было про тебя? Как живешь-то? – спрашивает Степан, останавливаясь и взваливая чемодан на плечо.
– Живу нормально! Инженером-практиком работаю, – привирает Василий. – Зарабатываю – дай бог всякому! Строим все… Секретное строительство! – опять не выдерживает он, чувствуя, как все дрожит в нем от удовольствия.
– Ну? – удивляется Степан и смачно сплевывает. – Строите, значит. Это – дело хорошее. А у нас, Василий Егорыч, тоже такое строительство пошло, всю деревню взбуровили. Теперя комбинат у нас на энтом берегу, поселок, народищу тьма, москвичей понаехало. Девки ровно ошалели: как вечер – в конбинатский клуб, и уж оттеда никоим образом не выташшишь. А многие кто и работать туды поустроились, председатель наш аж за голову взялся.
– Ого! – в свою очередь удивляется Василий. – Ну, а ты как?
– Кого?
– Ты-то как, спрашиваю?
– Я-то? Хо! – Степан оживляется. – Один я… Один! Старуха-то, слышь, померла! Второй год с Покрова пойдет. На Покров и померла. Отволок я ее на погост, поминки исделал, все натурально, честь честью. Девки у меня, знаешь? Девок я еще раньше замуж повыдал, ну их, живут там у себя. Один я теперя – ах, хорошо! Хошь, у меня поживи – весело живу, изба здоровая, хоть катайся!
Подходят к большой дрезине-мотовозу.
– Все или еще кто плетется? – спрашивает московским говорком шофер, докуривая папиросу.
– Все! – уверенно откликается Степан, карабкаясь на подножку.
Шофер бросает окурок в лужу, сигналит и прислушивается.
– Тогда поехали! – говорит он и заводит мотор. – А кто опоздал, тот пускай Богу молится!
Дрезина трогается, вспыхивают фары, вырывая из темноты дорожные знаки, щиты, уложенные наперекрест шпалы, одинокие голые сосны. Проскакивают стрелки. Постукивая на стыках, дрезина набирает ход, со звонким гулом несется в темноту. Немногие пассажиры смолкают, смотрят в окна, туманя стекла своим дыханием. Мчатся уже с каким-то зловещим воем, сильно раскачиваясь. Мимо сплошной черной стеной летит лес. Редко попадаются фонари, освещающие длинные склады или просеки. На стеклах видны тогда косые извилистые капли.
Василий, совершенно счастливый оттого, что скоро увидит мать, что в дрезине тепло, попахивает бензином и чемоданами, оттого, что дождь перестает – на темном небе начинают показываться фиолетовые клочки со звездами, – сидит, отвалясь, широко расставив ноги, сдвинув на затылок шляпу. Он любит старика Степана, любит шофера и пассажиров, любит быстроту, с которой они мчатся, и прорывающийся в щель чистый родной воздух.
– Дядя Степан! – наклоняется он к старику. – Ты зайди к нам-то, посидим, выпьем… Да? Эх, и дадим мы с тобой сегодня жизни!
Борода старика приподнимается и расширяется. Он лезет в карман, нагибается к коленям, делает что-то в темноте, потом чиркает спичкой и закуривает: оказывается, делал папиросу.
Дрезина мчится, изредка гнусаво гудя. Впереди брезжит зарево огней лесокомбината. Степан шевелится, вытягивает шею, поглядывает вперед через плечо шофера. У него тоже радостные мысли. Скоро они приедут, в доме Панковых поднимется переполох, придут соседи, начнутся разговоры, подарки… Дома у Василия выходит все так, как он мечтал. Пьет. Каждый день гуляет, играет на гармошке, заново знакомится с девушками, а они заигрывают с ним. Ходит он с ними в комбинатский клуб, в соседнюю деревню, хвастает своей жизнью и ловит со Степаном рыбу на перекатах.
Все эти дни он неизменно счастлив. Что бы он ни делал, что бы ни говорил, он чувствует обожание и нежность матери, соскучившейся по нем, чувствует, что он хорош, молод, нравится девушкам, и уверен, что все они мечтают выйти за него замуж. И большего ему не надо.
Но однажды он просыпается под утро в повети, где обычно спит. Будто чей-то голос внятно произнес его имя, позвал куда-то. Проснувшись, он слушает, как вздыхает внизу корова, как возятся мыши в сене, и жадно курит, подставляя ладонь под огонек папиросы, чтоб не заронить искры.
Внезапно он ощущает знакомую тоску по дороге, по вокзалам, по гостиницам… Ему надоело! Жизнь в деревне, на родине, кажется ему уже скучной, непривлекательной. И он мучительно думает, куда бы поехать на оставшееся время, идет в избу, пьет молоко, считает у побелевшего окошка деньги, прислушивается к сонному дыханию матери и опять думает.
Наконец он вспоминает, что есть у него кореш в далеком южном городе, что как-то зимой кореш писал ему и звал к себе. Вспомнив и тотчас решив, не откладывая, ехать к этому корешу, поеживаясь от радостного озноба, идет опять в поветь, ложится в сено и засыпает.
Днем он укладывается, говоря матери, что работа не ждет. Потом обходит соседей, родных, прощается, особенным образом жмет руки случившимся не на работе девкам, некоторых торопливо целует в темных сенях, всем обещает писать, зная, что не напишет, и идет домой.
Здесь уже топчется огорченный Степан, мать плачет украдкой, сморкается в фартук, и Василий тоже пригорюнивается на минуту. Но в груди у него поет радость, сердце бьется быстро: в дорогу, в дорогу!
На станции Василий томится, дядя Степан раскупоривает бутылку и сумрачно выпивает, а мать сидит подпершись, смаргивает слезы и не отрываясь глядит на сына. Когда Василий приехал – в тот счастливый поздний вечер, – бегала она по дому, ног под собой не чуя, вся пылала от радости и совсем молодой казалась. А теперь вот, на станции, сидит старуха старухой и все глядит на сына.
– Что это ты какой-то?.. – время от времени говорит она. – Пожил бы еще… В дому-то родном и пожить. И не напишешь никогда матери-то, как же это ты! Докуда же ты так будешь? И гнезда у тебя нет, всем ты чужой.
Дядя Степан тоже глядит на Василия, тоже хочет что-то сказать, но только крякает и еще выпивает.
– И теперь вот, куда едешь? – говорит мать и тоскует.
Василию становится вдруг жарко. Он свешивает голову и думает о своей жизни. А и надоело же в самом деле! Все какое-то случайное, и друзей настоящих нет, и ничего нет – одна дорога, одни вокзальные буфеты в памяти.
И жалко становится ему себя, какая-то горечь, неудовлетворенность наполняют сердце, скучно и стыдно как-то делается, и сказать нечего.
А еще через два часа, простившись с матерью, обняв и расцеловав ее напоследок, пожалевши ее и себя заодно, вытерев глаза, через два часа он сидит в вагоне-ресторане.
Поезд мчится на этот раз на юг, за окном опять мелькают деревни, станции, дороги, поля, леса… Напротив Панкова сидят два молоденьких лейтенанта в парадной форме. Оба темноволосы, оба с пробивающимися усиками, оба со значками училища, оба довольны и веселы, оба не отрывают глаз от сидящих за спиной Панкова девушек, смеются, шепчутся, пьют пиво, курят, пуская дым тонкими струйками вверх, и краснеют, когда девушки взглядывают на них.
Василий Панков быстро пьянеет, ему хочется говорить, шуметь, обращать на себя внимание. Он встает, покачиваясь, со стаканом в руке подходит к компании за соседним столиком, чокается со всеми, что-то говорит, хлопает всех по плечу.
– Вы меня извините… – говорит он. – Извините!
Потом возвращается к своему столику, с чувством превосходства и одновременно зависти смотрит на лейтенантов, провожает взглядом официанток, слушает радио, впитывает весь этот ресторанный воздух, с волнением думает о городе, куда он едет, забыв уже о своей матери, о родном доме, о Степане, о девчатах, и опять, пожалуй, во всем поезде не найдется человека счастливее, чем он.
Легкая жизнь! Мчится по земле, спешит, не оглядывается, всегда весел, шумен, всегда самодоволен. Но пуста его веселость и жалко самодовольство, потому что не человек он еще, а так – перекати-поле.
Ни стуку, ни грюку
1
Старик, хозяин сарая, в первый же вечер пришел к ним заспанный, босой и забормотал, поддергивая спадавшие штаны:
– Поскольку, конешно, я разрешил… Только по летнему времю то есть… Оно ничего, живите, вам чего ж – развлечение! Только поскольку сушь, извините, это я насчет курева, значит, чтобы упаси бог…
А через минуту уже сидел с охотниками на пороге сарая, курил, вздыхал, сморкался и говорил, что пастухи каждый день видят волков, что в Заказном лесу спасу никакого нету от тетеревов и что в полях, за ригами, жуткое дело перепелов.
Охотников было двое. Младшему – Саше Старобельскому, студенту, почти еще мальчику, худому, застенчивому, – все казалось счастливым гулом в тот первый вечер.
Вчера только выехал он из Москвы, всю дорогу не отрывался от окна, жадно глядел на входящих и выходящих на станциях. Ехал он на Смоленщину к приятелю, был напряжен и общителен от первой самостоятельности, от мысли о будущих охотах и о деревенской жизни.
Но в Вязьме в вагон сел Серега Вараксин из Мятлева, бросил на верхнюю полку свернутые пустые мешки, сильно и неприятно пахнувшие, положил на лавку арбуз, разрезал его с хрустом и стал есть, сербая, захлебываясь, быстро по очереди оглядывая всех в вагоне.
Был он губаст и красноглаз, с набрякшими лиловыми руками, был в меру выпивши и весел – в Вязьме удачно продал он свинину. Сашу Старобельского он сразу стал звать студентом, а узнав, что тот едет на охоту, загорелся, стал рассказывать, какая пропасть дичи у них в Мятлеве.
– Студент! – говорил Вараксин. – Ты меня слушай, я дело говорю. Я электриком работаю. Совхоз наш – на всю область! Ты куда едешь-то?
– На Вазузку, – счастливо отвечал Саша.
– Э! Я там был. Я везде был, всю область знаю. Ты у меня спроси про охоту! Вазузка твоя ни хрена не стоит, верно тебе говорю! Хотишь поохотиться – валяй к нам в Мятлево. У меня лесничий друг, у нас кого хотишь хватает: перепелки есть, уток на озерах темно, гуси – верно тебе говорю!
И заговорил доверчивого Сашу до того, что тот даже сомлел как-то и ничего уже не чувствовал, кроме того, что счастлив необыкновенно и что жизнь прекрасна.
Дальше все происходило как бы само собой. В Мятлеве сошли ночью, сразу пошли полевой дорогой, и сразу же, едва ушел поезд, Саша почувствовал, как кончилась, ушла одна жизнь и наступила для него другая, резко отличная от прежней – глухая, таинственная.
Полыхали по горизонту зарницы, будто мигал и мигал им дух лесов и полей. Не было луны, но звезды были так ярки, так обильны, что все было ими освещено: тонкие прозрачные облака наверху и – внизу, на земле – кусты, поля с редкими, узкими межами, стога сена, еловые лески близ дороги.
Пахло на дороге землей, сухим подорожником. По сторонам все что-то похрустывало, цвиркало, попискивало. Подходили черные телефонные столбы, и тогда слышен был слабый, но внятный многоголосый звон, хотя и не было ветра совсем, и непонятно было, почему же звенят столбы.
Попадались бревенчатые, расшатанные, расщепленные тракторами мосты через противотанковые рвы, давно превратившиеся в заросшие кустами и камышом канавы. Кое-где в канавах черно, маслянисто поблескивала стоячая вода.
До деревни Сереги было, как он говорил, пятнадцать километров. И раньше, в поезде, расстояние это Саше представлялось пустяковым. Но вот они все шли и шли, и по-прежнему тянулись по сторонам поля и лески, попадались братские могилы с немо чернеющими обелисками, а дорога по-прежнему уходила во тьму. И уж Саша устал, уж ему казалось, что они давно прошли не только пятнадцать километров, но и все тридцать, и что дороге этой, и ночи, и таинственным звукам, и легкому страху, который он начал испытывать, не будет конца.
– Стой! – сказал вдруг шепотом Серега и, затаив дыхание, прислушался. – Ну-ка, студент, вынь ружье!
– Зачем? – тонко спросил Саша, вынимая ружье.
Серега промолчал, а Саша стал торопливо распаковывать рюкзак, доставать глянцевитые картонные патроны с блестящими медными донышками.
– Затем, что пришить могут! Деньги у меня, пятьсот рублей. Понял? – грубо, с удовольствием от мысли, что пугает студента, и сам еще больше пугаясь, сказал Серега. – Пошли ходчее!
Часто оглядываясь, они потом почти бежали дорогой, переходя иногда на сокращающие путь тропки. Саша задыхался, с тяжелым рюкзаком и ружьем, а Серега все нажимал, часто, твердо стукая сапогами по убитой земле.
Наконец попалась возле риги на дороге большая куча светлой соломы, оставленной комбайном. Солому не стали обходить, полезли прямо по ней. Она пружинила и трещала под ногами.
Тотчас стала видна река, а за рекой совхоз, далеко и неясно белеющий своими постройками. Они перешли реку по плавням, пришли к Вараксину и, не ужиная, легли спать. А утром, по холодку, поехали в далекую деревню Кунино.
2
Первым просыпался Саша, вылезал из-под тулупа и будил Серегу. Солнце поднималось медленно, было ярко-бело, но холодно. Охотники шли гуськом, по заливному лугу, оставляя за собой сочно-зеленый след. И чем ближе подходили к мелочам, которыми начинался Заказной лес, тем быстрее шагал Саша, бледнел, сутулился и задолго до мелочей не выдерживал, снимал ружье и взводил курки.
А Серега при каждом шаге подрагивал мясистыми щеками, щурился, зевал, поглядывал на чистое, иссиня-бирюзовое небо и оступался на кочках.
– Студент! – начинал он с хрипотцой. – А ведь мы с тобой папуасы!
– Почему это? – не сразу откликался Саша.
– А как же! – Серега оживлялся и догонял Сашу. – Сапоги бьем попусту. Нам бы с тобой сейчас по бабе какой-нибудь, по мордатой! А? Студент!
– Отстань! – Саша краснел и прибавлял шагу.
– Эх! А какие бабы бывают! – Серега покашливал и раздувал ноздри. – Схватишь ее…
– Тише ты! – страдальчески шептал Саша, пригибаясь.
И, как всегда не вовремя, со страшным шумом, от которого тело Саши становилось гофрированным, вырывался из пустоты тетерев и ошалело лопотал между берез. Саша посылал ему вдогонку выстрел, конечно, промазывал и бешено смотрел на Серегу, переменяя патрон. Серега виновато помаргивал, и охотники уже молча, деловито и осторожно шагали дальше.
К полудню солнце напекало, Серега валился в тень, под кусты, отбирал у Саши рюкзак и начинал с жадностью, с наслаждением пожирать яйца, хлеб, холодную с застывшим жиром баранину, запивая все это сболтавшимся молоком из бутылки.
Саша, покружив в лесу, сморенный жарой, тоже подходил, ложился, смотрел в небо до головокружения. Немного погодя он неохотно принимался за еду, неохотно и хмуро слушал наевшегося, распустившего ремень на брюках Серегу. А тот, позевывая, порыгивая, ковырял спичкой в зубах, пристально и сонно смотрел на какую-нибудь березу и говорил:
– Девки – это не вещь. Ты с девками не связывайся: кино там, клуб, да танцы, да всякие слова ей надо произносить, идейное чего-нибудь, да этих самых слез, попреков не оберешься. Я с ними намучился! Нет, ты возьми бабу… кха! – ба-бу!
– Брось! – с тоской просил Саша. – Как не стыдно!
– Слушай сюда, дура, дело говорю! – насмешливо отвечал Серега и еще больше оживлялся, ворочался, закидывал ногу на ногу. – Даже не бабу, нет, ты на вдову погляди, не на молодую, а этак лет под тридцать пять – самый цимис! – погляди ты на вдову или на разведенную, да чтобы на морду была не прекрасная. Претензий у ней к тебе никаких насчет там женитьбы и прочего, зато уж душеньку с тобой она натешит, уже она натешится… «И всю-то ночку ласкала меня!» – заорал вдруг он и сел, поглаживая ляжки.
– Студент! – скашивая на Сашу налившиеся кровью глаза, начинал он снова. – А ведь и гады мы с тобой! А? Папуасы! Сколько баб по деревням… Пошли домой!
– Иди ты к черту! – говорил Саша, брал ружье, брел в лес, а подумав, плелся за ним и Серега.
3
На пятый день Серега на охоту вечером не пошел, начистил сапоги, накинул пиджак и отправился в клуб.
Саша один бродил по золотившемуся и розовевшему под низким смуглым солнцем жнивью, вспугивая перепелов, с наслаждением стрелял, бегал поднимать их – тугих, теплых, – клал в сумку и устало улыбался, вытирая рукавом пот.
Скоро стемнело и похолодало. Выйдя к реке, Саша разделся под кустами, забелел нежным худым телом, разбежался, взвизгнул, бухнулся и долго плавал, беспокоя гладкую, темную под берегом воду.
Освеженный, легкий, пришел он в деревню, отдал перепелов хозяйке, ужинать отказался, выпил только парного молока, пошел в сарай, немного помечтал по своему обыкновению и скоро уснул.
А Серега пришел поздно ночью, сопя, залез на сеновал, снял сапоги, разделся, потянулся, зевнул и полез под тулуп к Саше. Умявши подушку, устроившись и согревшись, он толкнул Сашу.
– Ну как, настрелял чего? – спросил он добродушно.
– Перепелок… – невнятно, сквозь сон сказал Саша.
– Ну! А я, брат, сегодня запохаживал, – Серега понизил голос: – Такую девку отколол! Третий двор с краю, видал? Оттуда. Девятнадцать лет, черт… Десятилетку кончила.
– Ты же не любишь девчонок, – не утерпел Саша и язвительно усмехнулся в темноте, уже окончательно проснувшись, с удовольствием нюхая, как пахнет подушкой и сеном.
– А это смотря по тому каких, – нашелся Серега.
– Как же ты с ней познакомился? – спросил, помолчав, Саша.
– Ну, это для меня не вещь! Любовь крутить да письма всякие писать – плевое дело!
Он сел, нашарил в темноте брюки, достал папиросы, закурил, лег и продолжал:
– Пишешь, к примеру, ты девке, к примеру, звать ее Люба… Пишешь: «С горячим приветом к вам, Люба, неизвестный вам передовой электрик Сергей Вараксин. Поскольку несем мы героическую вахту на благо всего советского народа, то я весьма интересуюсь, Люба, знать про ваши дела в вашей повседневной жизни и учебе».
Серега засмеялся от складности того, что говорил, и возвысил голос:
– Ты, Люба, писала в своем письме, что веришь в чистую дружбу. Вы, конечно, меня не знаете, но вы скоро меня узнаете путем переписки, а возможно, и личной встречи. А в этом вопросе современности я с вами целиком и полностью согласен и предлагаю свою горячую верную дружбу. Люба, напиши по этому поводу, какого вы мнения. А пока, Люба, посылаю вам свою фото, каковой взаимно жду и от вас…
– А на фото, – добавил он, посмеиваясь, – надо написать так: «Люби меня, как я тебя, и будем мы навек друзья», или: «Пусть этот мертвый отпечаток напомнит образ мой живой».
– Бодяга какая-то, – сказал, тоже улыбаясь, Саша. – Да ты про сегодняшнее-то расскажи!
– Ничего не бодяга! – живо отвечал Серега. – Ты еще сопливый, не понимаешь! А такие слова на девок как кислота действуют. Ты со своей философией да с поэзией век дураком будешь. Эх, тебя бы к нашим корешам, они б тебя обработали! Парень ты на лицо симпатичный…
А сегодня так было. Пришел я в клуб. Ну, клуб у них никуда! Наш – новый, с колоннами, два года строили. А у них тут так… изба большая, пятистенка, без печки и без перегородки.
Пришел, закурил, выясняю положение. Народ собирается, но только сперва все девки, ребят нету. Пришел гармонист, начал скрипеть, девки – танцевать. Я к одной. «Разрешите, – это я ей говорю, – с вами пару подметок не пожалеть!» Танцуем. Я это сейчас тонкий намек ей на толстые обстоятельства, что, мол, не мешало бы ей уделить внимание в более подходящей обстановке.
А девка!.. Бока тугие, щеки так и трясутся. Ах ты, думаю, японский бог, в самый аккурат мой вкус! Ну, она мне в натуре отвечает, что она со мной согласна и внимание уделяет, только не таким, как я. Это, значит, я рылом не вышел. Ну, ладно… Вижу – занятая она, дохлое дело. Я опять попритих, выглядываю.
Вдруг смотрю, одна – молоденькая, красивенькая… Глазами так и стригет, губки красненькие, волосом черная, а я блондинок не обожаю вовсе. И главное, с девчонками все крутится, хихикает. А они, которые незанятые, всегда табунком держатся.
Ну, я заметил: глянула она на меня раз, другой. Я тогда к ней, оттираю ее в сторону… Тут движок застучал, дали свет, при свете-то она еще красивше оказалась. Пластинки закрутили, станцевал я с ней пару раз, интересуюсь, кто, мол, такая. Говорит, телятница на ферме. Ну, ладно, предлагаю ей просвежиться. Выходим в сени, оттуда на крыльцо. Правда, ребята уже собрались, там у них все комсомольцы, сознательные, паразиты, – в сенях курили, – кричат ей: «Галя, Галя!» – это ее Галей звать, – фонариками светят, а я боком на нее, шепчу: «Я, тебе, мол, чего-то сказать хочу…» Ну, она задрожала. Они, эти девки, всегда дрожат, прихватишь там ее под руку или лапанешь, она и затряслась.
Ну, она дрожит, а я ходом веду ее по дороге, назад глянул – никого не видать, я давай к ней жаться, а сам покашливаю, молчу, делаю вид, что дюже смущен. «Ты чего, говорю, дрожишь? Замерзла?» – «Не знаю…» – это она-то. Ну, я сейчас ей свой пинжак на плечи. А это, студент, учти, первое дело – пинжак ей свой отдать. Как накинул, так она сразу как мышь.
Так я ее и проводил до самого двора, а пуще всего рад был, что попутно. А то, если б с Горок была, ошалеешь провожать-то! А тут ничего, соседи. За двор зашли, за зады, посидели на бревнышке, я ей про свою жизнь толкую, разливаюсь, говорю идейно, как из газеты, они, такие-то, это любят. А после обжимать начал. Она сперва побрыкалась, потом ничего, сомлела… Сопит, собака, трясется! Через неделю, увидишь, полный порядок в колхозе будет – я с ними умею!
– Подлец ты! – сказал Саша.
Серега захохотал, задирая ноги, шлепая себя по ягодицам.
– Хотишь на спор? Ну? – весело предложил он. И, не дождавшись ответа, все еще улыбаясь, отвернулся, понюхал руки, поерзал, устраиваясь поудобнее, и заснул, вздрогнув несколько раз.
4
Перепали было дожди, и все быстро заосеняло. Размокли дороги, крыши и стены дворов потемнели, не спеша, плотно и низко поползли с севера тучи, стало холодно, сено в сарае отсырело, и было страшно вылезать по утрам из-под тулупа.
Но скоро дожди кончились, и все опять засияло последней красотой позднего лета. Золотилась паутина в жнивье и кустах, опять подолгу кровенела, а потом желтела, зеленела вечерняя заря. Опять падала роса по утрам, воздух был резок, и все чаще крыши и траву обсыпал хрусткий иней.
По садам, по полям, по рябинам тучами летали скворцы. В ригах молотили, веяли, воздух был полон тонкими звуками работающих моторов, в город шли и шли машины с зерном, и тончайшая пыль висела сухим туманом над дорогой.
Серега пропадал на гулянках. Охоту он совсем забросил, и Саша ходил один, ходил упорно, утром и вечером, хотя и ему уже не терпелось пойти в клуб. Ему теперь не с кем было перемолвиться словом, он часто задумывался, делался тоньше, отчетливее лицом, скулами. Глаза его стали прозрачнее, больше, и все пристальней смотрел он теперь на встречавшихся ему девушек.
А Серега приходил ночью, шуршал сеном, ложился, начинал сопеть, ворочаться, и пахло от него духами и пудрой.
Если Саша спал, Серега будил его и начинал изводить разговорами о Гале.
И вот однажды Серега пришел под утро и не разделся по обыкновению, а сел с краю, снял сапоги, свесил ноги, закурил и окликнул:
– Студент! Спишь ай нет?
– Ну что? – грубо отозвался Саша.
Серега помолчал, покашлял, потом сказал:
– Пол-литра с тебя, студент! Проиграл ты.
– Врешь! – сказал Саша и сел.
– Чего мне врать? В милиции, что ли? – равнодушно возразил Серега, и по вялости, с какой он возразил, Саша понял: не врет!
И начал зачем-то обуваться, чувствуя боль в сердце и жалость к себе. Как будто что-то нехорошее, стыдное произошло именно с ним. А Серега повалился на спину, заложил за голову руки, потянулся, посмеялся и заговорил:
– Я еще дня три назад заприметил, что она одна у себя на сеновале спит. Ну, виду не даю, все так уговариваю… Нет, никак! Да ты куда это?
– Никуда, – сказал Саша, замирая, шаря по сену дрожащими руками.
– А мне вроде показалось… Ну, сегодня расстались все честь по чести, взошла она к себе, я за воротами остался… – Он вдруг засмеялся. – А сосед у них, старик шалавый, сад свой стерегет. Выйдет в тулупе с ружьем и вот ходит, как тот часовой. Погомонили по деревне, тихо стало. Дай, думаю, яблочка… Полез. Через плетень перескочил, да неловко, ногами в хворост. Дед зашумел: «Ктой-то! Стрелять буду!» – и курком ка-ак щелканет! Я как брякнулся, так и лежу носом в землю, аж спина похолодела. Вот, думаю, нарвался, вдарит в заднее место – вся любовь пропала! Ничего, постоял, отошел. Тут я яблок пяток сорвал – и обратно. Хотел тебе пару снесть, да как-то замечтался, сам все съел.
Сижу это я на бревнышке, яблоки грызу, обдумываю положение, у самого уж руки-ноги отымаются, а кругом-то – темно-о! Сгрыз, снял сапоги и пошел. Взошел в сени, как вор какой, весь трясусь. Лезу по лестнице, не дышу, чтобы, значит, ни стуку, ни грюку… Голову вытягиваю, гляжу – где? Гляжу, лежит под самой стрехой. Пополз я по сену к ней… Да кудай-то ты?
– Пошел к черту! – закричал Саша визгливо, нашаривая ногой перекладину. – Скотина! Идиот! У-у!
В нижней рубахе, успев надеть только сапоги, вышел он из сарая, пошел к дороге, сел на бревне возле мостика через ручей, сгорбился, сотрясаясь от озноба, от тоски и гадливости.
А минут через пять, одетый, вышел на улицу Серега, огляделся, увидел Сашу, подошел, сел на другом конце бревна.
– Чего ты, студент? – спросил он насмешливо. – Ай завидно? Я тебе, дуре, давно говорил, брось ты охоту – всему свое время. Ну, хотишь, и тебя познакомлю? У Гальки подружка есть, одинокая, скучает. Та, верно, не такая красивая, ну да тебе и та сойдет… А?
Саша молчал, отвернувшись. Ему было горько и одиноко. За деревней послышались голоса, потом показались темные фигуры – гурьбой шли по дороге, посвечивая папиросами. Подойдя к мостику, замолчали и остановились, приглядываясь.
– Он? – неуверенно спросил кто-то.
– А ну, пойдем…
И они все сразу завернули и пошли к охотникам. Серега поднялся, расставил ноги, сунул руки в карманы. Ничего не понимая, но предчувствуя что-то ужасное, поднялся и Саша.
– Закурить есть? – спросил кто-то из подошедших.
– В сарае… – не своим голосом сказал Серега.
– Постой! – выдвигаясь, сказал низкий крепкий парень в солдатской фуражке и цепко схватил Серегу за рукав. – Гальку знаешь?
– Ну чего ты… Брось! – слабо сказал Серега.
– А чего тебе в клубе говорили, помнишь, сука?
– Да что вы, ребята… – бормотал Серега, начиная дрожать. – Я же свой, деревенский! Не надо, ребята! А с ней я не встречусь больше…
– Ага, не встретишься! – с бешенством повторил державший его и часто задышал.
– Вот гад буду! Честно говорю… Завтра же уеду!
– Ага, уедешь! – все так же бессмысленно, распаляясь, повторил коренастый.
Но тут, кашлянув, придвинулся к ним другой, высокий, гибкий, в галифе и сапогах, с пучком каких-то белых цветов в кармане пиджака.
– Постой, Петя! – неестественно ласково сказал он, отодвигая коренастого. – Я же его знаю! Он парень свой! Не надо его бить…
И, пригнувшись, придушенно ахнув, ударил Серегу в душу. Серега тяжело повалился, потом вскочил, но на него кинулись сразу двое и снова сбили с ног.
Саша хотел остановить их, но его перехватил здоровый парень, ударил слегка, но так, что у Саши зазвенело в голове, схватил за ворот рубашки крепкой бугристой рукой, начал душить и глухо бормотать:
– Тихо, тихо… А то кровь с зубов пойдет… Тихо!
И все смотрел туда, в темноту. А там, толкаясь, мешая друг другу, били и били что-то вскрикивавшее и хрипевшее при каждом ударе. И особенно ловок был высокий парень с белыми цветочками в кармане пиджака. Он приговаривал, задыхаясь: «Не надо… Бросьте, ребята! За что?» – подскакивал и бил Серегу по голове и животу.
– Да что же вы делаете? – закричал изумленный бабий голос с ближнего двора.
Парень, державший и встряхивавший в возбуждении Сашу, бросил его, кинулся к своим, растолкал их, и все вместе они побежали в темноту задами по сырому лугу.
Оставшись один, Саша вытянулся и оцепенел, глядя на валявшегося возле мостика Серегу. И когда прибежали люди, когда, засветив электрическими фонариками, стали спрашивать, кого и за что били, не мог ничего сказать, только стучал зубами и дрожал коленками.
Серегу понесли к сараю, посадили на порог, стали светить на него, ощупывая, разглядывая голову и тело. Закидывая лицо, Серега фыркал кровью и плакал.
– Ничего, цел! – бодро сказал кто-то, осмотрев Серегу и вытирая сеном руки. – Отлежится!
Запыхавшись, пришла фельдшерица в белом халате, обмыла, смазала и завязала Сереге голову. Потом с сеновала сбросили вниз сена, подушку, Серегу уложили, и все скоро разошлись.
Всю ночь Серега стонал, сморкался, плевал кровью, ругал Сашу, Москву и охоту. А утром прибежала Галя, и Саша, впервые увидевший ее, чуть не ахнул: так хороша, так откровенна и стыдлива одновременно была она в своей любви.
– Что они с тобой сделали? Да что же это, Господи! – горячо зашептала она, со страхом глядя на забинтованную голову Сереги.
– А вот погляди! – отвечал Серега, раздвигая бинты, показывая черное лицо и злобно глядя запухшими глазами на Галю. – Видала? Все из-за тебя, стерва! Сегодня же уеду, на хрена мне такая самодеятельность!
– Сережа… – сказала она, опускаясь на колени. – Не нужно, не говори так… Мы на них в милицию подадим…
– Уйди от меня! – сказал Серега, отворачиваясь.
Галя взглянула на Сашу, мучительно покраснела, слезы выступили у нее на глаза. Саша схватил ружье, выскочил из сарая и побрел лугом к лесу, чувствуя опять вчерашнюю тоску, обиду, зависть…
И, как нарочно, был в тот раз чудесный день, особенно тихий, особенно нежный, совсем летний, но бледный и грустный уже по-осеннему.
Целый день, горяча себя, ходил и стрелял Саша, стараясь рассеяться, прогнать тоску усталостью, но уже ни о чем не мог думать, кроме как о Гале.
«Ни стуку, ни грюку…» – с едкой усмешкой вспоминал он. И опять спотыкался на кочках, лазил по оврагам, ел малину и дикую смородину, пьянея от их душного запаха, стрелял – эхо звонко и резко отдавалось в лесу, и дым пеленой падал на траву.
Измученный, похудевший, пришел он в деревню, отворил дверь в сарай и сразу понял с презрением: Серега уехал.
– У-у, животное! – сказал Саша, положил на сено ружье и пошел к хозяевам. Старик только что проснулся, сидел на лавке с опухшим бессмысленным лицом, шарил темной рукой по клеенке, сгоняя мух.
– Сергей-то? – переспросил он. – Уехал. Н-да… Днем еще подался, дюже расстроился. Два рубля оставил, – грустно усмехнулся он. – Вот как, два рубля, говорю… А ты ай останешься? Ну-ну… Гляди сам. Сарая, сена не жалко. Это кто ж его? Или левошкинские? Я и гляжу: милиция туды погнала. Ловко они его!
Он полез на печь, достал буро-зеленых листов самосада, стал тереть на ладони.
– Сама садик я садила… – бормотал он, зевая. – Ну, как охота-то? Ай никого не попалось? Это дело на любителя, конешно. Что, ай и в самом деле снюхались они? Не знаешь? Ну-ну…
Он закурил, сладко задымил, закашлялся, краснея лысиной, прижмуриваясь, вытирая шершавой рукой выступившие слезы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.