Текст книги "Во сне ты горько плакал (сборник)"
Автор книги: Юрий Казаков
Жанр: Литература 20 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)
Взял сигарету, закурил, затянулся глубоко раза три, сказал только:
– Слабоваты, а так ничего, запашок приятный…
От места, где мы стояли и курили, уходила в болото тропа из брошенных прямо в топь толстых досок и стесанных бревен, узкая, как раз только чтобы пройти одному, а уж если встретится кто-нибудь… Хотя кто тут мог встретиться? Возле начала тропы было воткнуто и просто брошено несколько палок, и еще отдыхая, покуривая, мы уже выбирали себе палки по росту и по весу.
– Ну, пошли! – сказал проводник, бросил сигарету, длинно сплюнул и зашагал первый, опять как бы неторопливо, а на самом деле быстро.
Сначала идти нам показалось легко по гладким доскам, и палки вроде были не нужны, но это обманчивое впечатление длилось недолго. Человек не замечает, когда идет, как его слегка поводит по сторонам – полшага вправо, полшага влево, – а тут идти нужно было ровно, как по струне, и скоро поняли мы предназначение палок, скоро заболели у нас сперва шеи, потом спина и плечи, потом уж и все тело, а присесть было некуда и остановиться нельзя – проводник наш все удалялся, сумеречно маяча на серо-коричневом фоне бесконечных болот.
В десять часов стало темнеть, короткая наша цепочка растянулась, проводник, шедший впереди, исчез, товарищ мой, который шел за мной, тоже исчез. Каждый оказался одинок в этих сумерках, в мертвой тишине, доски колыхались под ногами, медленные вязкие волны расходились в стороны, и все чаще среди красноватой торфяной жижи попадались окна мертвой воды. Они казались черными на фоне восточной сумрачной стороны и свинцово поблескивали, отражая бледнеющий закат, когда я оглядывался.
Мне стало нехорошо одному, и я остановился, поджидая приятеля. Я ждал долго. По горизонту темнела полоска лесов, а вблизи видны были только изуродованные елки и сосенки, заморенные березки и осинки, бог знает как державшиеся за кочки. Вечерний жидкий туман поднимался над красновато-маслянистыми болотами. Хотелось выйти на твердую землю, на холм, присесть, оглядеться…
Показалась в тумане длинная фигура моего товарища. Тонкая шея его свернута была набок. Потеряв надежду догнать нас, брел он медленно, с усилием подпираясь палками. Когда он подошел совсем близко, я вгляделся в его испепеленное лицо и опять подумал, что мы бежим от чего-то, и, как сказал Поэт, на половине странствия нашей жизни оказались мы в некоем темном лесу, ибо сбились с праведного пути. Но в сон ли погружены мы были, когда покидали истинный путь?
Внезапно донесся до нас громоподобный рык сверху, и, оторвав взгляд свой от болот, мы сразу увидели прекрасный самолет, идущий на снижение в сторону Архангельска. Он летел уже невысоко, и хорошо было видно, как сиренево поблескивают стекла в длинном его носу, а рубиновые вспышки под его округлым брюхом и в хвосте казались ослепительными.
– Вот так и жизнь, – вдруг сказал мой приятель. – То летишь, то ползешь в болоте, а?
Самолет скрылся, гром его двигателей постепенно растаял, мы поправили свои рюкзаки и побрели дальше. Все темнело и темнело, туман находил волнами, справа тускло сияла молодая луна, резко, грубо пахло болотной утробой, все вокруг приняло неопределенный темно-серый цвет, и даже окна черной мертвой воды стали неразличимыми, и только деревянная тропа путеводно белела… Но во втором часу ночи на северо-востоке стало светать, потом и робкий румянец заиграл там, туман стал расходиться, полоска леса, которая с вечера виднелась на горизонте, чудесно приблизилась, уже различимы стали большие деревья, и мы поняли, что конец пути близок.
– Эге-гееее… – еле слышно долетел к нам голос проводника.
– Ого-го! Иде-ем! – дружно отозвались мы и радостно прибавили шагу.
– Эге-гееее… – опять заунывно завел проводник.
– Иде-е-ем! – еще громче крикнули мы в ответ.
– Эге-геееее… – еще тоньше заголосил проводник, и тут же вслед за криком услышали мы какое-то бляканье по железу, будто лошадь с боталом бродила по лесу.
– Слушай! – остановился я. – Так ведь это же Долгие Крики! Это он не нам, это он мужика зовет с той стороны…
С удовольствием вслушиваясь в дребезжащие и в то же время чистые металлические звуки, мы закурили и из последних сил зашагали к невидимому озеру.
– Сейчас самоварчик, Юра, а? – счастливо бормотал мой приятель сзади. – Горячего чайку, а?
Деревянная тропа вошла в лес и внезапно оборвалась. Так же как и у начала, у конца ее воткнуто в мокрую землю было несколько палок. Воткнули и мы свои палки и пошли уже свободнее, рядом, по веселой робкой тропинке. Редко тут ходили, но все же ходили, и дорожка во мху обозначалась явственно.
По мере того как мы шли лесом, впереди все светлело, светлело, потом деревья разбежались по сторонам, и нам открылось большое, неправдоподобно гладкое, розовое под зарею озеро.
На берегу был вкопан стол и по бокам его – две лавки. Проводник наш сидел, вольно облокотившись, спиной к нам, глядел на озеро и курил. Услыхав наши шаги, он обернулся.
– Дошли? Я уж думал, не потопли в болоте-то? А хозяин-то наш, видно, хозяюшку долго ласкал, уморился – не слышит ничего…
– Что же делать? – растерянно спросили мы. Мысль о горячем чае, о постели так радовала нас…
– А вы покричите! – посоветовал проводник и хохотнул почему-то. – А я уж голос сорвал.
Долго мы кричали вместе и по отдельности, а избушка на том берегу спала, никто не показывался.
– Да где у него собака-то? – изумился вдруг проводник. – Собака услыхала – разбудила бы их… В лес убегла, что ли?
– Может быть, выстрелить? – спросил я.
– Во-во, давайте, дуйте! – обрадовался проводник, косясь на наши ружья. – Московскими-то патронами оно громчей будет!
Мы выстрелили по два раза. Какое чистое, утреннее эхо пошло раскатываться по озеру, возвращаясь к нам, отдаваясь от нашего берега и снова возвращаясь!
– А, ешь твою корень! – плюнул проводник. – Давайте, ребята, костер жечь, ночевать будем. У вас как с харчами? Консервы есть какие?
– Есть, – сказали мы.
– Ну, вот, сейчас откроем, на огне разогреем… А насчет этого самого как?
– И это есть.
– А что! Заслужили!
Минут через десять ярко пылал небольшой костерчик на берегу, грелась в открытых банках свиная тушенка, утки проснулись и летали парами над самой водой, далеко где-то заигрывали тетерева, будто бы накручивал кто-то ручку детской балалаечки, взошло солнце, крупная рыба всплескивала вовсю, птицы заливались в лесу, но и ноги наши гудели, и сон нас обрывал…
Так мы и задремали, рухнув головами на стол, а когда очнулись, солнце сияло и пекло, и, освещенный солнцем, стоя в корме большого черного карбаса, огребаясь кормовым веслом то с одной, то с другой стороны, подплывал к нам хозяин.
– Ах я старый пень! – смущенно ругал он себя, помогая нам забраться в карбас. – Заснул-то как! Утром встал, вышел, глядь – дымок на той стороне, что такое? Вроде никто не обещал… В бинокль поглядел: трое на столу спят, ну надо же! Ах ты, думаю, такой-сякой, людей всю ночь проморил, я скорей тогда старуху будить, она там сейчас самовар наставила, завтрак кой-какой, рыбки там, рябчиков я вчера троих принес, я ведь вчера сорок километров отшагал, обход совершал…
Хозяин говорил, говорил, проводник сильно греб, журчала под носом вода, иногда всплескивали весла, а нам дремалось, а нам казалось, приехали мы к родному человеку, и так много нужно ему сказать, и так много накопилось у него сказать нам, но это потом, а теперь спать…
И уже в доме, раздевшись, стащив нога об ногу сапоги, кое-как позавтракав и напившись чаю, жадно смотрели мы, как хозяйка стелет нам на полу матрасы, и уже почти бессознательно накуривались перед сном.
Хозяйка ушла зачем-то в другую комнату, а мы, не сговариваясь, бросили в головы свои рюкзаки и повалились… Кто-то стащил с нас, сонных, брюки и носки, кто-то вытащил из-под наших голов рюкзаки, подложил подушки, кто-то укрыл нас одеялами – мы ничего не слыхали…
Приятель мой и проводник еще спали, когда я проснулся и потихоньку вышел из дому.
Все-таки прекрасно стоял наш дом – на песчаном мыске, с трех сторон окруженном водой. Невдалеке от дома, поближе к лесу, виднелись какие-то темные кучи, заросшие мхом. Я пошел туда, еще на ходу догадываясь, что это и есть, должно быть, остатки старой обители. Я стал искать взглядом бревно или сваю поцелее, чтобы присесть, покурить, посмотреть в одиночестве на озеро, как вдруг внимание мое отвлекли несколько бугорков, еле заметно возвышавшихся между обителью и озером. И я сразу свернул к ним, будто кто-то отдаленно позвал меня.
Это было кладбище. Многие могилы почти сровнялись с землей. Другие, из-за каменных плит, покрывавших их, были повыше, хотя и плиты уже опустились глубоко и заросли мхом. Я присел на одну из плит лицом к озеру. Дом теперь оказался у меня по правую руку. С моей стороны на мысок вытащены были два черных карбаса, и сушилась на кольях сеть. Не было ни дуновения, и вода в озере была такого же сиренево-голубоватого цвета, как и небо, и, как и в небе, неподвижно стояли в ней розовые тугие облачка. Лес невысокой чертой виднелся на той стороне, откуда мы пришли вчера.
Да вчера ли? А не много ли лет назад?
Поворотясь, я некоторое время глядел на место, где некогда стояла обитель, на темные чытырехугольники во мху, какие-то трухлявые кучи, на ровные рядки розовых валунов. Какая стена кипрея заглушает, наверное, все это летом!
Потом опять стал я бродить глазами по озеру, воображая пустынность, нетронутые безлюдные леса и «топи блат» – на сколько? – может быть, даже на сотни километров вокруг. Как, должно быть, прекрасно, возвышенно становилось на сердце богомольца, когда после утомительного пути тропа выводила его к Долгим Крикам, и он видел опрокинутые в озера кельи обители, колоколенку, слышал ее звон, крестился и думал: «Привел Бог!» Святыня…
Хотя какая же святыня? Пятнадцать-двадцать мужиков в черных скуфьях, деревянная церковка, колокол, спасенный, может быть, еще от Петра, тайно привезенный зимой на санях. Кельи, амбары, пекарня, трапезная. Карбасы на берегу, ловят рыбу. Пилят дрова, топят зимой печи… Равенство? Нет, конечно, – есть брат-пекарь, брат-пильщик, брат-рыбак, брат-истопник, но есть и настоятель, и казначей – эти уже отцы. Но тогда, может быть, святая жизнь?
Вспомнился мне Пришвин, который за пятьдесят лет до меня побывал на Соловках и поэтически описал их. Потрапезовав с монахами «шти-рыбой и шти-лапшой», пошел он ночевать в келью к монаху, и как только они пришли и закрылись, монах сел к окошку, отворил, поглядел с удовольствием на море и спросил:
– А покурить у тебя есть?
– А можно? – удивился Пришвин.
– Можно.
Закурили у окна. Замечательно!
– А может, и выпить есть? – спросил монах.
– А можно?
– Можно.
И выпить нашлось. Славно выпить белой ночью у келейного окошка, растворенного на море!
Но ведь были, были же и настоящие пустынники! Истязали плоть свою. Молчали десятилетиями. Лежали в гробах повапленных. В смрадных пещерах жили, приковавшись к самому темному углу, боролись с искушениями, являя мирянам образец безгреховной жизни.
Но нужно ли это? Даже если думать о Боге, то для Бога – нужно ли?
Я встал, поискал щепку какую-нибудь, палку, чтобы содрать с плиты мох. Ничего не найдя поблизости, стал я расчищать небольшое место на плитке каблуком. На камне проступали следы надписи, но были эти следы столь невнятны, что ничего нельзя было разобрать, ни единого слова, и только цифра виднелась поотчетливее, и после долгих усилий, водя даже пальцами по вмятинкам, подобно слепому, я угадал цифру «1792».
Год рождения ли был это, или год смерти, так я и не узнал… Но все равно! – сорок лет назад тропа строена, сказали нам возле станции, и еще проводник подтвердил, хоть и не мог этого знать, – нет, не сорок, а двести лет назад проложена была в этих болотах тропа, и богомольцы шли, выходили к озеру, кричали, и спускался к берегу монах в черной своей скуфейке, садился в карбас, греб, откидывался при каждом гребке, поднимая кверху худое, заросшее лицо, взглядывал в северные небеса…
Негромко хлопнула дверь в доме, вышел на крыльцо мой товарищ, увидел меня, подошел, сел рядом и оглядел озеро. Потом обнял меня и забормотал:
– Ну как, Юра, хорошо тебе, а?
И заулыбался ослепительно, будто не я его, а он меня позвал на Север.
– Пойдем чай пить, Юра, посидим и пойдем. Скоро ехать, скоро, скоро, скоро ехать…
Мы посидели еще и пошли в дом, но я все оглядывался на место, где так долго стояла обитель, все не оставляло меня видение сизых рубленых ее келий с окошечками, чудесной ее церковки, все слышался мне такой живой в этой пустыне колокольный звон, и вспомнилось, как плыл я однажды по Волге, и сколько ни плыл – все показывались на горизонте, проходили мимо и скрывались за другим горизонтом колокольни церквей по высоким берегам, и как вообразилась мне тогда минута, когда все церкви, сколько их было на всей реке от истока до устья, начинают звонить одновременно в какой-нибудь праздник, как звук колоколов летит по воде от одной церкви до другой, – и вся великая река из конца в конец звучит, как огромная дивная струна, протянутая через всю Россию!
Не было еще и восьми часов вечера, когда мы все собрались. Взяли котомку, закопченный жестяной чайник, хлеба, сахару и вышли к озеру. Умостившись в карбасе, проверив еще раз патроны, зарядив ружья и уложив их осторожно стволами в стороны, поплыли мы вдоль берега. Мимо нас медленно проходили склоненные над водой сосны и ели, картина все время менялась, берега разворачивались, озеро открывалось нам в длину. Мы постоянно озирались, ожидая, что вот-вот пролетят мимо утки и можно будет стрелять. Но озеро было величаво, зеркально и пустынно.
Через час слева показались полузатопленные водой кусты и редкие прошлогодние камыши. Гладкая вода озера здесь как будто проседала, завивалась в воронки, шла вся шелковыми складками. Это вытекала из озера река, это был ее исток, а дальше она шла в глушь, в таинственность, в распадок между высокими лесистыми берегами.
Мы свернули туда и почти не гребли – так сильно было течение, так завихривались вокруг нас бесшумные воронки. Зато далеко впереди, там, где река заворачивала, где виднелись по берегам хрящеватые выступы, похожие на остатки бывшего когда-то здесь моста, – там клокотало, и шумело, и пенилось, и потом, по уже медленному течению, ниже, по темной воде плыли крупные смугло-белые шапки пены.
Тут мы и вылезли, вытянули насколько было возможно карбас, покурили, созерцая предвечерний покой реки, и пошли. Солнце стояло высоко, и было светло и жарко, как днем. Между ярко-зелеными кочками молодого мха едва заметно петляла желтоватая тропинка. Хозяин говорил вполголоса, что в прошлом году над лесом прошел сильный шторм, и много сосен посваляло, особенно много упало самых старых, крупных сосен, и что теперь трудно ходить по лесу. Говоря это, он попыхивал махоркой, ступал свободно, и было видно, что ему совсем не трудно.
Чем глубже входили мы в лес, тем выше становились сосны и больше было бурелому. Иногда мы обходили завалы, иногда перелезали, опять обходили и перелезали, и этому не было конца, все становилось монотонным, раздражающе-утомительным, и не хотелось уж смотреть вокруг, не хотелось думать об охоте. Но проводник шибко бежал впереди, за ним наш хозяин, а за хозяином уж и мы…
Солнце еще согревало верхушки сосен, когда мы дошли до места. Мы очутились в переплетении всех этих поваленных и наклоненных стволов. Вода поблескивала в ямах под вывороченными стенами корней. Громко, отчетливо, совсем рядом и подальше посвистывали птицы, и где-то уж совсем далеко, на берегу озера – будто вода играла, будто несколько ручьев перебивали друг друга глуше и звонче: токовали на болотах тетерева.
– Ну что ж, – сказал наш хозяин, когда мы сложили в кучку под поваленным стволом сосны наши припасы. – Пошли, послухаем!
И мы пошли на подслух. От того места, где мы остановились на ночевку, надо нам было пройти метров двести-триста к северу. Мы шли осторожно, вразброд, чтобы стать подальше друг от друга. А потом остановились, прижались к стволам сосен, стали неслышны и неразличимы, стали смотреть вверх и по сторонам и слушать. Сильно стучало сердце, шуршала одежда по коре… Так мы стояли долго, солнце зашло, стемнело, и птицы смолкли, только вдали еще яростнее бормотали тетерева.
Вдруг я увидел метрах в ста, за частоколом леса, тень, которая мне в первое мгновение показалась длинной, как веретено, от быстрого полета. Тень пропадала и появлялась, описывала гигантскую кривую и, переместившись с востока на север, туда, где небо было еще цвета шафрана, села, успокоилась, замерла на одной из сосен. А через секунду к нам донеслось мощное тугое лопотанье крыльев при посадке.
Так появился первый глухарь. Потом я услышал такое же лопотанье и значительно ближе, с другой стороны, но тени на этот раз не видел. И потом еще в течение получаса то там, то здесь шумели крылья садящихся птиц. Мне вдруг стало холодно, озноб волнами пошел по телу. Я не знал, слетаются ли каждый раз все новые глухари, или уже севшие снова перелетают.
Уже в совсем смутном свете ночи я заметил краем глаза какое-то движение над землей, низко, повернулся и увидел, как хозяин молча махал мне рукой, что надо идти назад. Тогда я отделился от дерева и осторожно пошел, уже ничего не слыша, а видя только смутные фигуры сходившихся людей.
Метров через двести мы пошли смелее, стали переговариваться вполголоса, а когда пришли опять в буреломное место, обходя поваленные деревья, и нашли свой чайник, хлеб и сахар – стали совсем уже смело ломать сучья для костра.
Тогда, в начале мая, еще не было белых ночей. А был жидкий сумрак, рассеянный в лесу, и все коряги, стволы, сучья стали похожи на притаившиеся живые существа. Костерчик наш весело трещал, ярко полыхал, дымил, когда мы совали в него обомшелую сухую кору. Дым синим столбом поднимался вверх, потом растекался по лесу, и я подумал, что дым этот далеко можно учуять.
– А как глухари? Не спугнет их дым? – спросил я.
– Что ты! – сказали мне. – Ни одна птица дыму не боится.
Было часов одиннадцать, глухари начинали токовать в час ночи – два часа надо было просидеть нам у костра. И мы устроились кто как хотел. Один сел на ствол, другой – на кочку, третий – на корточках, палкой в костре ворошил, и искры взлетали вверх. Хозяин наш покашливал, сильно дул в кружку с чаем, громко прихлебывал. А проводник все похохатывал, весело ему было жить, сидеть у костра в предвкушении охоты, и вообще был он какой-то хищный на своих гнутых ногах, крепкий, жилистый, молодой еще, с раскрытой грудью…
– Это вам повезло, повезло вам, ребята, – говорил он, – глухарь тут есть, есть, это я вам точно говорю! Точно! Много ли, мало – а штук тридцать на току имеется, правду я говорю? – обращался он к хозяину.
– Тут у нас и бобры есть, – рассеянно сказал хозяин. – Пониже по реке хатки у них… Река тут глухая, жилья нигде нету. Они это любят, бобры-то.
Вдалеке в разных местах токовали тетерева.
– А весна! – громко сказал проводник и ухо поставил, послушал, как наигрывают тетерева. И мы все послушали.
– И комаров, чертей, нету! – с удовольствием выговорил хозяин, шапку снял, утерся. Волосы у него взмокли от испарины, от горячего чая, и видно было, что хорошо ему.
– Здорово вы тут живете, – сказал я, думая о бобрах и об охоте. И о хозяине подумал, как он тут живет, один на всю округу, лыжи у него, собака, как зимой он тут ходит – птицы, зверя много. Не знаю, почему-то о зиме, о снеге мне подумалось.
– Хорошо не хорошо – вольно!
– Что вольно, то вольно, это ты верно! – поддержал проводник. – Ты ведь тут давно? Я на работу поступил, ты ведь тут уж был?
– Я тут шешнадцать годов, вскоре после войны, – как отвоевался, домой приехал, бабу забрал (в Архангельске она у меня жила) – так и суда поступил.
Помолчали. Сильно пахло мхом, сладкий это был запах, весенний, сырой, тянуло еще черникой, клюквой, талой снежной водой из ямок, из-под выворотней. Когда мы шли сюда, нам всё мыши попадались, шныряли во мху и мокрые были, даже на спинках шерсть торчком стояла мокрая. Они и сейчас бегали озабоченно вокруг нас, попискивали, выгнала их всех вода. А может, и не вода, а весеннее беспокойство.
Ах, время-то какое было, май – и этот Север, эта глушь, робкий холод по ночам, костерчик, дымок, чай распаренный в черном жестяном чайнике, мужики эти с нами, и мы там, в том лесу, а вокруг нас чутко дремали глухари по соснам, а еще дальше на лесной речке выходили в эту минуту из воды бобры.
– Сам-то ты из Архангельска? – спросил проводник хозяина.
– Нет, я северный, с Куи, слыхал?
– Это что на Белом море?
– Нет, под Нарьян-Маром…
– Ого! Чего ж ты оттуда подался?
– Да, я там, в Куе-то, почти и не жил.
– А где же?
– А на берегу океана, на промыслах семги да песца.
– Это в коем же месте?
– От Печоры поправее будет.
– А сюда чего перебрался?
Хозяин наш помолчал, потом неуверенно:
– Летом там беспокойно жить. А зимой ночи долгие, дня не видать. Да я и так до самой войны почти оттрубил. А попал я туда мальчонкой совсем, в двадцатые годы.
– Один, что ли, или как?
– А так вот, что время было голодное, нужда заставила. Батя мой договор заключил.
– Постой! – перебил мой приятель. – Ты сказал, летом беспокойно жить – в каком смысле?
– Солнце не садится, днем и ночью светит, спать совсем неохота, и усталость сильная от этого происходит. А еще сказать – как-то оно все грезится тебе чего-то…
– Грезится?
– Ну да, тянет тебя всего как-то, места себе не находишь, беспокойство, словом…
Хозяин стал закуривать, пыхнул раз-два дымком, закашлялся, поглядел в сторону тока, спросил:
– Время-то сколько?
– Полдвенадцатого, – сказал мой приятель, приглядевшись к треугольным своим швейцарским часам.
– А! – протяжно выговорил хозяин и опять пыхнул раза два дымком. – Дак вот… О чем это мы?
– Насчет грезится, – быстро сказал проводник и хохотнул почему-то, завозился.
– Да! Вот так, значит, мы и снарядились. Батя мой всю семью с собой взял, а еще сосед был с нами – Артемий Кожевин, – тот сына только взял. Договор заключили на лов семги и поехали. Мой, значит, батя с нами да Артемий с сыном. А поехали из Куи на боту, поехали на мыс Горелка. Высадили нас, кругом ни души, тундра одна, снег под берегом, а дело в июле, смекаешь? Свезли нас с карбаса на берег, сети, барахлишко наше какое-никакое, а на берегу хибара такая стояла, развалюха совсем, бревенчатая такая, тоня, одним словом. Отец печь слепил, стенку пристроил, баньку там сделал, чтобы помыться было когда. Так и зажили, все лето семгу ловили, стали муку получать, сахар, масло – это авансом за рыбу. Артемий-то с нами жил в одной избе, ему там не понравилось, не стал строиться. «До осени побуду, говорит, и уеду, ну ее к дьяволу!» Скучно ему там показалось, жилье-то в одну сторону на двадцать пять, в другую – на сорок пять километров.
Вот он сезон отловил, а осенью стал это, значит, домой подаваться. А бота к нам не приворачивали, бота заходили только на фактории. И вот в сторону Печоры стояла такая фактория. Дресвянка по имени.
– Погоди! – перебил проводник. – Это где Болванская губа, что ли?
– Во-во… А ты дак бывал там?
– Я там в Носовой бывал. Как раз с оленями кочевали, в Носовую завернули, а там уж знают! Сейчас спирт этот, НЗ это сейчас в магазин забросили – и пошло! Это в шестидесятом было…
Проводник даже заерзал от сладких воспоминаний.
– Ну, это… – хозяин сморщился. – Не уважаю я, когда так-то пьют… Они, понимаешь, – он повернулся к нам, – в тундре месяцами живут, а потом как дорвутся, пьют до того, что уж и ползать не могут. Право слово! Нет, я бы им вообще спирту не продавал. Не уважаю я так-то пить.
– Ну, а про факторию-то, – напомнил я.
– Дак что ж про факторию? Отправились это, значит, мы на эту самую Дресвянку втроем. Батя меня пустил, собачонка с нами, мне двенадцать лет, а сыну Артемия, Петькой звали, тому лет тринадцать, постарше меня был. Это я вам все к тому, чтобы понятней было, как там зимой жить. Хотя так-то сказать, кто там не зимовал, все равно не поймет… Страшно! В бурю, в пургу страшно, а когда тихо, еще того хуже. Снег белеет, а ты один в тундре!
И тут возник некто за моим плечом, в глухом месте северного леса, и задышал мне холодом в затылок и глухо зашептал:
– Небеса и земля погружены в вечный покой. Нигде ни одного признака жизни, ни одного воспоминания о ней.
Ум ни над чем не работает, ни на чем не отдыхает. Бесконечные созвездия не могут уронить ни одной радостной искорки в эту мертвую атмосферу. Холодные безжизненные звезды ничего не говорят сердцу. Глаза устают смотреть на них и снова обращаются к земле, ухо чутко прислушивается, не нарушит ли хоть малейший шум это подавляющее молчание, – но нет, не раздается ни одного человеческого шага, ни одного живого голоса. Не слышно даже слабого крика птиц, даже легкого шелеста снастей, колеблемых ветром. В этой беспредельной пустоте я слышу только биение собственного сердца; кровь, бьющая в моих артериях, утомляет меня своими сильными ударами. Молчание перестает быть отрицательным понятием, оно наделяется положительными качествами. Я его слышу, и вижу, и чувствую. Страшным призраком встает оно передо мною, возвещая конец всему существующему, наполняя мою душу чувством смерти. Я не могу больше выносить этого. Я сбегаю со скалы, я начинаю ходить, сильно стуча сапогами, заставляя скрипеть снег, чтобы прогнать этот призрак смерти…
Хозяин почему-то прислушивался – слышал? Проводник наш вдруг клюнул носом, очнулся, посмеялся немного и стал по-собачьи ворочаться вокруг себя, укладываться.
– Давай, давай, – приговаривал он. – Это мне все знакомо, я там, в Амдерме, бывал везде, это ты верно говоришь, вот им, московским, это в диковинку, а нам… Слушаю, слушаю, давай, давай…
А сам уж улегся, ямку во мху утоптал, сучки какие-то из-под себя повыгреб, глаза прикрыл.
– Давай, давай, слушаю…
– Заморился, – сказал хозяин. – Ну вот, а Артемию – тому тогда лет сорок было, молодой. Взяли мы чунки, санки такие, узенькие и низкие…
– Вроде нарт?
– Не-е, нарты – те высокие, а эти низенькие, узенькие. А батя наказывал мне там кое-что взять, на фактории, пороху там, дроби, соли и всякого припасу. Ну, лямку через плечо, надеты на нас малицы были, но малички такие пробивные, одна мездра. Километров двадцать прошли, а идти томно, день короткий, темный, слева тундра, холмы такие плоские, снег, справа море, припай уж возле берега, торосы, куда ни поглядишь, одно и то же, скучно было идти. Разговаривали между собой маленько, да и то нечасто, друг за другом шли, неспособно было говорить, да уже и переговорено все было, когда вместе жили.
И вот прошли это, значит, километров двадцать, смотрим – что такое? Смотрим, погода захужела. Сделали привал, покушали немного, слушаем тундру, как она погуливать начинает. А уж и стемнело почти совсем. Так все в глазах что-то змеится, ползет, переливается, и уж понизу вроде как туман бежит, а это снег, пурга! Мы скорей идем и уже давно сбились бы, да только справа нам все море кажет, темнеет, вот так и идем – справа море, слева тундра. Вскоре и пурга настоящая началась, так завыло, замело, не знамо, где небо, где земля. Дошли мы до речки Дресвянки, а фактория стояла отступя от моря, на этой самой речке. Завернули в глубь земли, в тундру. Идем, идем, а фактории все нету. Заблудились мы, одним словом, решили ночевать. Речка небольшая была, берега низкие, снегом все перемело, не понять – по речке идем или уж давно сбились, тундру меряем. А я маленький тогда был, шибко забоялся, и Петька забоялся, идем, плачем. Только Артемий держится, а сам тоже в сомнение впал, помирать-то кому охота?
Вырыли мы тогда яму, легли прямо в снег. Маличка у меня, я уж говорил, совсем никакая, холодно, дует. Подремлем, потом все проснемся, из ямы своей выстанем, начинаем другую яму копать.
– Зачем другую-то?
– А все нам кажется, что, может, в другом месте потише будет. Вот так-то рыли, рыли, устали совсем, сморились, сон нас взял. Не помню, как и заснул совсем, а проснулся, чую тяжесть на себе, ни рукой, ни ногой двинуть не могу. Закричал я тогда. Петька проснулся, тоже заорал, отца распихал, Артемий выстал и раскопал нас. А ветер так и рвет, на пять метров никуда не видно. Видим мы, плохо наше дело, нельзя нам под снегом спасаться, стали соображать. А так дуло, что снег вокруг следов обметало, след это, значит, наружу вылезал. Стали мы ходить все вместе, следы руками да ногами щупать, думаем, может, какие следы на факторию найдем, ходят же вокруг нас люди, ездят… Ходим, щупаем, только все нам наши следы попадаются, вдруг Петька как заорет: «Волк!» А это была бочка! Потом – шага два прошли – вешала! Это жерди такие, на столбы положены – сети сушить. Стали мы дальше искать, глядим – сугроб, а из сугроба труба торчит, из трубы дым и искры. И тепло дует. Вот она, фактория! Залезли мы на сугроб, стали орать в трубу, хозяев звать. Хозяева нас услыхали, начали снизу раскапываться, а мы им и помочь не можем, лопаты у нас нет, понимаешь, какая вещь. Ну, хозяева скоро все ж таки откопались, свет снизу блеснул, залезли мы, как в траншею, и в дом попали. А потом, понимаешь, шесть дней мы там жили. Как ни послушаем – гудит наверху, нельзя выйти. Шесть дней!
Я представил себе эти шесть дней в духоте, в сне до одурения, в сумрачном свете коптилки, а наверху – пляшущие космы снега, потом вспомнил все белые ночи, какие я видел, в какие не спал, неясно думая о чем-то, вообразил и тот далекий берег, где жил когда-то наш хозяин, и сказал, слабо надеясь на поэзию:
– Зато летом, наверно, хорошо было?
– Как тебе сказать… – подумавши, ответил хозяин. – Там и летом несладко. И спать не спишь, и комаров в тундре – никуда не пойдешь, и цинга приступает. Да вот тогда же, после той зимы, мы там чуть все не померли… Сколько время-то?
– Двенадцать, – сказал приятель, блеснув своими швейцарскими.
– А-а… Через час пойдем, не ране. Тогда слушайте дальше. Зимовали мы неплохо, семья у нас большая была, не скучали. Продуктов питания, припасов всяких тоже хватало. Да промысел-то, видишь ты, не совсем хорош был. Шестьдесят девять песцов всего взяли. Батя-то зачем остался зимовать? Думал на песце хорошо заработать, чтобы это, значит, года на три вперед обеспечить нас, а весна – и домой подаваться. В тех местах тогда хорошие промыслы были. Сейчас-то не знаю, теперь, слыхал я, мало песца стало, распугали. А тогда в иную зиму поболе трехсот штук один промышленник добывал.
Сигарета у него погасла, он ее стал раскуривать опять от уголька, и, пока раскуривал, видно, мысль какая-то пришла ему в голову, постороннее соображение, потому что, затянувшись, он вдруг быстро и другим совсем голосом сказал:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.