Электронная библиотека » Юрий Малецкий » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 7 августа 2018, 17:20


Автор книги: Юрий Малецкий


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Галя Абрамовна ценила политическое чутье Марка с той давней поры, когда он предложил ей, просто по давней, с детства, дружбе, подкрепленной каким-никаким родством, желая ей добра, сочетаться с ним новозаконным браком – расписаться, как стали говорить о ту пору, – чтобы дать свою фамилию ребенку. И если бы она его тогда не послушалась и не сыграла в эту единственную в ее жизни игру с государством, и Зара в метрике писалась бы не "Зара Марковна Иткина", то непременно всплыло бы имя ее действительного отца – и не тогда, так лет через пятнадцать, когда пошли по новому кругу, и уже очень тщательно, все эти проверки и перепроверки, выяснилось бы, и очень скоро, что за всем своим якобы искренним просоветским настроем скрывается бывшая любовница белочеха, больше того – имеет ублюдка от матерого вражины и, стало быть, наверняка поддерживает связь с заграничным разведцентром… Ох, как крупно тогда не поздоровилось бы им всем, и ей, и Зарочке, да и Алексею Дмитриевичу с его липовой справкой, тут только обрати на себя внимание, только вызови желание копнуть поглубже – еще достаточно оставалось в городе людей, помнивших его действительный "род занятий до октября 1917 года". (Все же почему на него никто-никто так в те времена и не капнул? Есть, выходит, люди, которые совсем ни у кого не вызывают желания испортить им жизнь, редко, но встречаются; да, она счастливица, у нее был удивительный муж, золото 96-й пробы.)

И все-таки сейчас согласиться с Марком она не могла. Если революция привела только к тому, что одного царя сменили на другого, а демократия в России чревата только развалом, – тогда чего ради вообще произошло то, что произошло? Чего ради ломали все подряд? Ради чего жили и умирали? И убивали! Да, вот именно главное – чего ради столько людей поубивало друг друга? Чтобы ликвидировать неграмотность? Да лучше б жили тогда, неграмотные, но живые…

Нет, все не так, Марк вечно все сводил к собственности, и кроме того, ему хоть умри – но дай поязвить. И сейчас он просто играл на том, что тогда и ей самой – все происходящее казалось ужасным. Не таким, каким должно было быть по всем светлым ожиданиям чего-то великого и прекрасного, по всем тем книжкам, что читали они под партой… Хотя что значит – казалось? Тут он прав – оно не только казалось, это время было ужасным!

Ей не забыть небывалый 18-й; не забыть, как вошедшие в Самару белочехи вели под конвоем из четырех солдат Франциска Венцека – председателя ревтрибунала, вели его по Фабричной (теперь, конечно же, улица Венцека). Туда сбежалась, кажется, вся Самара, и она тоже была там. "Зверь! – раздалось в толпе. – Бей зверя!" Какая-то дама кинулась и ударила зонтиком по голове едва волочащего ноги, словно в дремоте муки бредущего под конвоем человека, который еще недавно выносил неумолимые приговоры чьим-то мужьям или отцам из находящихся здесь, и сейчас ему не приходилось ждать пощады, да он и не ждал ее, и вообще, вероятно, был не способен чего-то ждать. Его голова качалась, как одуванчик, на тонком стебельке шеи, он поднял ее с трудом и поглядел перед собой, случайно, прямо в ее глаза, и Галя увидела на миг его глаза… цвета сырой печени, наполненной свежей кровью. Взгляд его был непереносим, остро передавая непереносимость того, что чувствовал сам человек с такими глазами; казалось сейчас из них не слезы хлынут, а кровь. Ее распирал крик, чтобы его оставили в покое: что бы ни сотворил этот человек, любой человек, ни одного из людей, даже нечеловеческих, нельзя доводить до того, что стояло сейчас в этих глазах, полных сейчас своей, не чужой кровью… это нельзя, нельзя!.. Но крик почему-то замер в ее горле, а еще через долю секунды вся огромная толпа приличных в большинстве своем людей сорвалась с места, отшвырнув в сторону равнодушных чехов с их винтовками и штыками, куда менее страшными, почти детскими по сравнению с этими грозными зонтами, руками, ногами; она еще успела увидеть разорванное плечо пиджака Венцека, откуда торчала грязно-серая вата, а потом – только ходили ходуном десятки кулаков, ног, зонтов. А сверху шел грибной дождь, прибивая поднявшуюся летнюю пыль, и пахло озоном…

Белочехи и "народная армия" Комуча били красных, красные – белых, где-то неподалеку от Самары, в приволжской степи, в Бузулуке, Белебее, то приближаясь к Самаре, то удаляясь, чтобы вернуться, возникла какая-то дикая дивизия, предводительствуемая, как говорили, каким-то ужасным "Чапаем" (почти двадцать лет спустя она увидела фильм "Чапаев", и с тех пор в сознании их стало двое: один страшно-страшный, по всем слухам и ожиданиям, "лихой человек", и второй, настоящий русский герой, душевный-хороший-прехороший; оба носили одно имя, но кроме наименования их ничто в ее сознании не соединяло), а в октябре уже не дивизия, а целая армия Чапаева вместе с армией Гая вошла-таки в город – триумфально. Ей надо было бы вообще-то встречать триумфаторов, обоих командармов, цветами, победившая сторона была, согласно ее убеждениям, ее, априорно выбранной ею революционной стороной; но почему-то желания их увидеть, вопреки убеждениям, не было никакого, а вот страх – был… Где-то в отдалении, как детская трещотка, трещал пулемет – тогда она еще хорошо слышала! И так продолжалось целых четыре нескончаемых месяца, 4 месяца, с начала июня по начало октября. Вздувшиеся трупы плыли и плыли по воде, как бревна, пока Самарка не замерзла, – за город боролись, кажется, в основном позади его, не с Волги, где крутой берег и отсутствие мостов мешали и той и другой противоборствующим сторонам, – впрочем, может, были и третья, и четвертая стороны… Она, как и все вокруг, устала вдумываться в происходящее, непосильное для души даже не столько кровавостью своей, сколько невиданной и неслыханной прежде в этом всегда спокойном городе – даже известное на всю Россию самарское хулиганье было каким-то лениво-спокойным, по-своему упорядоченным – буйной неразберихой.

А потом окончательно водворились новые венцеки, в дикарской черной коже, и прилично одетому человеку лучше стало не высовывать носа на улицу; но и дома стены больше не помогали, людей уводили из их домов; и некоторые, случалось, возвращались.

Да, оно было ужасным, то время – и оправдать и его, и то, что было после, лет через пятнадцать-двадцать, могло только одно: историческая необходимость. Но ведь она же явила себя, эта необходимость, мы построили первое в истории, могучее социалистическое государство, ликвидировали неравенство, безработицу и безграмотность, истребили оспу, чуму и холеру, дали всем бесплатную медицину и образование, выиграли великую войну и отстроили страну заново… Наконец, что бы ни говорил Марк, мы таки первыми вышли в космос! Как можно перед лицом этой очевидности не то что согласиться с Марком, но – не назвать все это вздором – или хуже – передергиванием и подтасовкой фактов?..

Так они спорили часами; а Софья Ильинична слушала и глядела нехорошо, ревниво, но, будучи женщиной воспитанной, да и сама понимая, что в ее шестьдесят три ревновать смешно, вмешивалась в разговор только чтобы поддержать беседу на доступном ей уровне, сказав: "Все так, но, между нами, метрополитен имени Кагановича – это звучало". Или: "Ты заметила, что крабы исчезли? Как хочешь, а раньше такого безобразия быть не могло". А прощаясь с Галей Абрамовной, нежно поправляла у той на груди бисерную "летучую мышь".

Было, было ей чем занять свое существование; тем более, что тогда у нее уже квартировали Понаровские, лет что-то пять или шесть, пока Семену не дали квартиру от 4ГПЗ, в ДК которого он работал хормейстером. Одна борьба с безалаберностью этой молодой четы чего стоила; и когда Лиля приходила с работы, в ее комнате ее ждали чулки или туфли, торжественно водруженные в центр обеденного стола, или еще какой-нибудь сюрпризец в этом роде.

А еще ведь надо было поддерживать порядок на могиле мужа, а потом и на Зариной могилке, потом и на могиле матери; Зарочке она поставила небольшой гранитный памятник с выбитой на камне надписью, сочиненной ею самой: "Доченька, память о тебе в наших сердцах вечна, как вечна жизнь, безмерно любимая тобою"; а через полгода угол памятника отбили, выкололи глазки на Зариной фотокарточке и нарисовали на памятнике виселицу и на ней шестиконечную звезду. Галя Абрамовна расстроилась, но сочла эту безобразную выходку обыкновенным хулиганством. Она всегда думала и продолжала думать теперь, что с еврейским вопросом в стране на государственном уровне покончено, этого печального наследия царизма больше не существует, бытовой же антисемитизм, может быть, и в самом деле столь же непреходящ, как, например, русское пьянство, но живем же вместе, и трезвые, и пьяные, и ничего, и потом это как к людям отнестись – она, например, никогда не ожидала ни от кого антисемитских выходок – и никто никогда, по крайней мере, в лицо ей не говорил глупых гадостей, даже в злющих очередях военного времени. Но, конечно, есть тип еврея-активиста, правильно она говорит? еще бы нет – всегда и во всех лихорадочно ищущего антисемитов, а кто ищет – тот всегда найдет. Ей было больно, но она спокойно занялась реставрацией памятника, благо имела вторую такую же, любимую фотографию доченьки, и посадила еще незабудки, и ноготки, и две аккуратные синие елочки, чтобы росли и охраняли памятник с двух сторон.

Словом, у нее хватало дел, подобающих человеку в осенне-зимнюю, пенсионную пору жизни. Безусловно, внутренняя картина мира, ориентация в нем сильно отличала Галю Абрамовну от слышащего большинства, восприятие ее, лишенное, подобно немому кино, идущему без аккомпанемента, того ритмического стержня, который не только обеспечивает постоянное напряжение сюжету жизни, но и делает его именно сюжетом, то есть чем-то, протекающим во времени, следующим от чего-то к чему-то, – восприятие ее превращалось, таким образом, в ряд вспыхивающих и гаснущих кадров, так что она перестала ощущать непрерывность и последовательность временного потока, соединяя все впечатления от жизни вневременной, не последовательной связью – то, что было вчера, могло казаться ей более поздним, чем то, что произошло сегодня утром; иногда же все и вообще запутывалось, так как вдруг включившаяся слуховая память могла наложить зримое настоящее на фонограмму прошлого, простейшим примером чего мог служить цокающий копытами трамвай, или солнце, светившее на безоблачном небе под сильный шум ливня и раскаты грома, или дети, беззаботно играющие в песочнице под треск пулемета. А могло быть и так, что вдруг посреди людей на автобусной остановке начинал совершенно вслух звучать ее же собственный голос, каким он был в юности; и странно, что никто в автобусной очереди не оборачивался на этот девичий голос, читающий на выпускном вечере отрывок из "Виктории" Гамсуна. "Зажгли лампу, и мнЂ стало гораздо свЂтлЂе, – почти пел этот голос. – Я лежала в глубокомъ забытьи и снова была далЂко отъ земли. Слава Богу, теперь мнЂ было не такъ страшно, какъ прежде, я даже слышала тихую музыку, и прежде всего не было темно. Я такъ благодарна. Но теперь я больше уже не въ силахъ писать. Прощайте, мой возлюбленный…" Этот голос, и эти слова, и все утраченные ныне в русской орфографии, но все же чуть слышные при чтении глазами, нежные, как выдох, "ять" и "ер" в них…

Возможно, даже наверное, сознание глухой старухи могло называться не совсем нормальным – в силу особой сосредоточенности, болезненной цепкости, – как сказано уже, не обдумывания, на которые она не была сейчас способна в полной мере, а вот этих зацепов-зарубок, заклиниваний и уколов, – навязчивой боязни уйти в сторону, сбиться, не прочувствовать зацеп-вопрос и клин-ответ до конца, до полной отчетливости, не мыслимой, но осязательно-укольно или режуще говорившей ей, если перевести на язык мысли: "Так, это ясно" – или: "Нет, все равно не могу понять". Работа этого ее внемысленного сознания в высшей степени носила характер охоты, охоты кошки за появившейся и тут же ускользающей мышью (что, впрочем, естественно для человека, лишенного большинства внешних раздражителей, переключающих и рассеивающих обычное сознание); и, однако же, поведение Гали Абрамовны, равно как и самый склад ее представлений о мире, были такими же, как у большинства людей, и даже предоставленная в последнее, уже намотавшее немало лет время, почти целиком своему одиночеству, она жила делами текущими, ухитряясь находить или изобретать их, эти ежедневные дела. И дни ее шли, и жизнь, плавно убывая, все не кончалась; а значит, она жила; а стало быть, делала все, что положено живому: ела, пила, спала. Спала плохо, зато ела хорошо. Выходит, в целом жила неплохо. И ненормально-цепкая работа ее колюще-цепляющего сознания посвящалась вещам самым обычным. Нормальным. Других не было. Пока не произошло это.

Случилось это после очередного разговора с Лилей. Та, давно уже переехав (как и Галя Абрамовна, переехала из снесенного дома в данную ей взамен однокомнатную квартирку), приходила почти всегда два-три раза в неделю по вечерам, чтобы принести ей поесть; ведь сама она уже лет пять как не в состоянии была выйти отовариться, да еще в несколько магазинов сразу, да еще и на рынок. О приходе Лили сигнализировало включение сильной, в 150 свечей лампочки, служившей ей вместо звонка. Лиля принесла две булки, которые теперь назывались городскими, но которые старуха по старой памяти продолжала именовать французскими, половинку черного орловского, превкусные свои голубцы с прижаристой корочкой, наваристый куриный бульон и еще всякую всячину. Старуха привычно сказала: «Зачем так много, Лилечка? И все такое вкусное – ум отъешь. Разве можно так баловать? Чего доброго, и умирать расхочется». Она очень любила Лилину стряпню и даже сейчас, когда следила за Лилей, опасаясь, что та хочет ее отравить, не могла удержаться, чтобы не съесть в конце концов все подчистую. Затем она в который уж раз, почти ритуально, принялась жаловаться: жизнь опостылела, а смерти все нет и нет. А зачем ей жить, глухой одинокой полуслепой почти девяностолетней развалине, которой требуется полчаса, чтобы доковылять до туалета, да и там сил нет потужиться как следует, при ее запорах? Пора, давно пора на вечный покой, отдохнуть как следует. Стряхнуть, наконец, весь этот грязный песок, который из нее сыплется. И кому это нужно, чтобы она жила? Никому. Никому она не нужна. «Галя Абрамовна, что вы говорите!» – возмутилась Лиля, конечно, только для виду, и все равно это было приятно: теперь можно было повторить; и она повторила гулким, каркающим голосом глухого: «Ни-ко-му, Лилечка. Совершенно никому, и уверяю, себе тоже», – прислушиваясь к острому, едкому наслаждению собственным сиротством, вошедшему в нее от своих слов. Ведь у нее так мало осталось удовольствий! Одно только чувство сиротства, будучи высказано, поведано, могло еще привнести какую-то остроту жизни в ее цепенеющую душу, как-то увлажнить ее иссохшее вещество.

Они немного посмотрели телевизор. Галя Абрамовна до недавнего времени любила телевизор, особенно программу "Время": ей нравилось, что она могла увидеть выступления руководителей страны, а узнать содержание их выступлений и сообщений, зачитываемых ведущими, отдельно, по газетам; это позволяло ей пережить одно событие дважды. Немота телевидения не слишком мешала ей. Собственно, первые телевизоры появились в городе как раз когда она оглохла; таким образом, она раз навсегда восприняла телевизор как систему изображения, отделенную от звука. Но не мешало же ей это в юности смотреть немое кино. Да и вообще она относилась к своей глухоте спокойно, не испытывая обычной у глухих антипатии, а то и злобы по отношению к слышащим, – может быть, потому, что и сама шестьдесят лет находилась в числе слышащих и вполне понимала их психологию. А может, все объяснялось еще проще – все той же ее доброжелательностью, открытостью и отсутствием предубежденности к кому бы то ни было…

(Кстати, это ее счастливое свойство выручало ее постоянно, в особенности в 19-м, когда ее хотя и охлажденные переживаемым – в 18-м-19-м все были равны по яростному спокойствию, если не злорадному сладострастию, с которым проливали чужую кровь, и если красные и отличались в этом от белых, то разве в еще худшую сторону, – но изначально искренние симпатии к большевикам – исключая или почти исключая чекистов: если уж проливать чужую кровь, то кровь вооруженных людей и в бою, – тогда они еще совсем не были так уверены в себе и своей власти и для них еще было небезразлично, кто как к ним относится на самом деле, – то есть симпатия к марксизму, а вследствие того и к его отечественным представителям, как бы они ни свирепели – еще и еще раз: тогда свирепели все, и лучше уж было держаться тех, кого ты уже выбрал ранее, – сложная история, но эта ее открытость и симпатия принесли ей охранную грамоту на ее дом, выданную "пожизненно". И это несмотря на то, что все то время, пока в городе стояли белочехи, у них квартировал поручик Мирослав Штедлы, адъютант самого полковника Чечека, командующего Поволжской группой Чехословацкого корпуса! Конечно, узнай они потом, когда она родила, что Мирослав – отец Зары, их доброе отношение тут же бы и кончилось; но у Марка вовремя появилась мысль, и удалось эту мысль сделать былью, хотя она была как раз полной небылицей, и теперь – во-первых, она всегда могла сказать чистую правду, что вооруженные люди не спрашивали слабую женщину, возьмет она такого квартиранта или нет в зависимости от ее убеждений – вселили и радуйся, что саму не выселили; во-вторых же – те красные, что, выбив белых, пришли в октябре 18-го на место выбитых белыми красных в июне 18-го, в пальбе и суматохе не очень вдавались в то, кто у кого до их прихода квартировал, и после того, как она сама, безо всякого давления, пришла, молодая и красивая, к ним и искренне предложила свой не самый малый, хоть и одноэтажный, дом в качестве помещения для раненых красноармейцев, революционную репутацию «товарищ Атливанниковой» никто больше не ставил под сомнение… Нет, но все-таки, если бы они узнали, что Зара… Спасибо, спасибо Марку, спасибо его вечной вожже под хвостом, из-за которой так тяжело порой было с ним, ехидиной, разговаривать, но которая всегда подхлестывала его к тому, что, если уж у него завелась идейка, он не успокаивался, пока ее не осуществлял… И надо сказать, охранная грамота верно хранила ее дом все те почти три года, с 21-го по 23-й, пока она жила у матери в Стерлитамаке, подальше от страшного голода в Поволжье, когда по губернским деревням ели конские лепешки, и голод подступал уже к самой Самаре, да и от великого множества голодных окрест, сжимавших вокруг города все более тесное кольцо, становилось все более не по себе).

Из нынешних руководителей – все они были для нее немы, и оценивать даже самого главного и куда чаще других показываемого по телевидению приходилось только по внешнему виду, – ей и нравился более всех самый главный, Брежнев, лет восемь-десять назад просто импозантный, как она и говорила Лиле, но и сейчас еще очень приличный, она бы сказала – видный мужчина, степенный, как и подобает представителю великой державы, в летах, однако же совсем еще не старый – что такое 70 лет? Во всех отношениях достойный возраст, когда человек уже умудрен жизнью, но еще полон разума и сил; особенно ей нравилось, когда его поздравляли пионеры и Леонид Ильич всегда немного плакал, расстроганный: это обличало в нем человека с сердцем.

Однако последнее время ей что-то разонравилось смотреть – не только телевизор, но вообще смотреть. "Что такое, Лилечка? Не понимаю, куда исчезли все краски? Раньше все кругом было цветное, а теперь черно-белое. Как по телевидению. Что это, как думаете? Неужели мир выцветает? Хотя вообще-то, может быть, ему и пора – он уже такой старый, еще старше меня. Столько лет каждое лето выгорать на солнце…" Она с трудом прочитывала теперь даже при помощи лупы одну газету вместо трех и с грустью глядела на книжный шкаф, где, как она знала, должны были стоять дореволюционные томики Пшибышевского и Гамсуна издательства А. Ф. Маркса, три тома Чехова, "Моя жизнь в искусстве", оставшаяся от Зары, "Анна Каренина", "Женщина в белом", "Консуэло"… Теперь она уже не могла больше читать их более нескольких минут без сильнейшего зрительного напряжения, на которое не было сил. "И это у меня отнято, Лилечка… Пора, пора на покой. Зажилась – и как-то не заметила, что пережила саму себя", – и Лиля снова возмущалась, а Галя Абрамовна снова с удовольствием видела ее насквозь. Потом Лиля привычно рассказывала о своих семейных делах; это была многосерийная семейная хроника, очередное продолжение которой всегда занимало старуху, привыкшую к одним и тем же, по-домашнему ей знакомым героям и к тому, что всегда следовало продолжение и никогда – окончание. Она сколь могла живо реагировала на очередное награждение Семена грамотой областного Управления культуры или вылет Вити, двадцатидвухлетнего сына Понаровских, с очередной работы. "Но чем же он занимается? Компания, девочки? Выпивает?! Мы как-то ухитрялись в его годы обойтись без водки. Чай, варенье, баранки, шарады, буриме… Но водка… в будний день… чтобы девушки позволяли себе?.. Не понимаю! А чем он все-таки хочет заняться? Двадцать два – взрослый возраст; тем более, человек уже отслужил в армии". То, по словам Лили, это была макаронная фабрика, то сапожная мастерская, то – работа официантом в летнем кафе "Отдых". "Но это же несерьезно. Чего он хочет на самом деле? Чем занимается для души? Какие книги читает? Что вы написали – „фар…цу…ет"… Что это? А, „спекулирует", понятно… То есть как раз – непонятно! Витя – спекулянт? Мальчик, которого я учила повязывать кашне и правильно очищать яичко в мешочек и кушать его из подставочки, вырос спекулянтом?! Как можно? Приличная семья! Куда вы смотрите?!" Она принимала все близко к сердцу, но стоило Лиле уйти, как Галя Абрамовна забывала все, до следующей серии, когда перед ее внутренним взором мгновенно всплывало краткое содержание предыдущей. Она успела уже, вовсе не интересуясь специально, узнать тьму-тьмущую сведений о не известных ей вещах из какого-то мира, которого не было прежде: стоимость каких-то "джинсов", да еще различных марок и стран изготовления, и американских сигарет на черном рынке, и каких-то трусиков "неделька", и бог знает чего еще; да, все это было ей совершенно не нужно, но она продолжала расспрашивать и неизвестно зачем узнавала еще какие-то совершенно ненужные ей сведения о потустороннем для нее мире; и вот они-то, в отличие от многого дорогого и важного ей, они-то как раз почему-то не забывались, а какой-то нескончаемой телеграфной лентой шли в мозгу: "леви-штраус" американского производства стоят 170, а мальтийского производства – 150, как и итальянские "суперрайфл", а английские "ли" – 150–170… На какого лешего они тебе, когда ты и не знаешь, кто они такие, эти ли, и вообще, почему эти ли английские, а не китайские? Да, куда исчез Ваш китайчонок Ли, хотелось бы знать… но эти бессмысленные перечисления неизвестно чего – сами собой всплывали ab und zu (да, она еще помнила кое-что из гимназического немецкого, да) и шли в ее мозгу, шли, даже приятные чем-то, как будто читаешь перечисление того, что Робинзону Крузо удалось вытащить на берег из затонувшего корабля или рука капитана Немо выбросила на таинственный остров (в детстве в ней было что-то мальчишеское, она играла преимущественно с мальчиками и любила читать "мальчиковые" книжки); шли, мешая думать о действительно осмысленных вещах, да случалось, еще и дразнили ее – когда ей, например, приходили на память стародавние, каждому ребенку когда-то известные шуточные вирши, вместо "А Макс и Мориц, видя то…" – в мозгу ее звучало издевательски: "А Филип Моррис, видя то, на крышу лезет, сняв пальто"; кто был этот господин, она не знала и не узнает уже никогда, но сигареты имени его стоили на черном рынке целых 5 руб. пачка, это она усвоила прочно… зачем, для чего?.. ах, трижды прав был Антон Павлович: ничего не разберешь на этом свете. Да и надо ли?..

…Словом, так вот они посидели тогда, и затем, оставшись одна, Галя Абрамовна со вкусом поужинала, не пронося ложку мимо рта, кряхтя перемыла посуду, – мир мог перевернуться, а она остаться одна-одинешенька, так что и не для кого было поддерживать порядок, но пока она была еще на каких-то ногах, посуду следовало вымыть за собой сегодня, сразу же после еды, не портя картину завтрашнего вставания особенно противными с утра немытыми, с присохшими остатками еды, тарелками и ложками-вилками, это было всю жизнь нерушимо, – умылась сама, уже еле дыша, выпила слабительное, которое должно было подействовать через 8–10 часов, как-то переоделась для сна, положила вставные челюсти в стакан с водой и, выключив ночник и подоткнув для тепла снизу одеяло аккуратным конвертиком – эта давняя, с детства, привычка сейчас, когда старческая медленная кровь почти не доходила до конечностей и не грела их, пришлась как нельзя более кстати, – закрыла глаза. Закрыла с привычным, но не потерявшим от этого силу страхом бессонницы. В последнее время бессонница ночь напролет держала ее на грани сна и бодрствования. Когда перед глазами уже плыла вереница картинок, немыслимых наяву, вроде человека, глядящего в лупу на собственный же глаз, или Алексея Дмитриевича, уверявшего, что он не умер в 1954 году, а как раз ожил и исполняет поручения графа Воронцова-Дашкова по управлению образцовым удельным совхозом "Заветы Ильича", – то есть когда именно начиналось засыпание, которое она так любила, хотя ей показывали невозможную чепуху, но зато зрительно ярко, многоцветно, как раньше наяву, и можно было видеть без усилий, а это делание хоть чего-нибудь без усилий было так отрадно, – так вот, когда начиналось засыпание, Галя Абрамовна без перехода, безо всякого ощущения толчка изнутри или извне вдруг просто открывала глаза, и оказывалось, что она опять бодра, словно уже наступило утро, но до утра было еще несколько часов, а она оставалась бодра и шансов уснуть – ни малейших. Но это псевдободрствование никогда не успевало созреть настолько, чтобы старуха приняла решение: встать, зажечь свет и занять себя чем-нибудь до утра. Нет, она успевала только дойти до состояния полного раздражения нервов и изнеможения тела, как тут же опять перед глазами начинали плыть те зыбко-яркие, фантазийные, воспользуемся этим парфюмерным термином? кто мешает – картинки, которые снова уводили ее, если верить журналу "Здоровье", в начальную фазу сна. И эти "кунстштюки" ехидны-бессонницы продолжались всю ночь, и так ночь за ночью она, вместо того, чтобы, отдохнув, набраться сил, лишалась и тех, что еще оставались.

Однако в ту ночь ей крупно повезло: она уснула моментально, глубоко. И что же? Уже не в засыпании, а в настоящем сне – тут как тут, словно лист перед травой, встал перед ней дорогой ее Алексей Дмитриевич, но почему-то без замечательных своих усов цвета гречишного меда, а этого быть никак не могло, поскольку после нее, Гали Абрамовны, и, пожалуй, Зары, более всего дорожил он своими усами; сколько бы ни просила она его хотя бы подбрить откровенно старорежимные усы, предательски-авантажно торчащие острыми стрелами с чуть загнутыми вверх острыми кончиками, Алексей Дмитриевич был неумолим, продолжая спать в наусниках и наутро холя свое сокровище специальной щеточкой-расчесочкой. Но теперь это, небывалое, совершилось. Она ни разу, никогда не видела его без усов и плохо себе его представляла без них, ведь усы так меняют внешность. Но, конечно, она все равно сразу его узнала, ей ли было не узнать любимого мужа. "Разве ты не умер?" – спросила она его как обычно, и он, обычно отвечавший: "Что ты? Я именно ожил", – на сей раз только ухмыльнулся незнакомой ухмылкой странно-безусого рта и спросил: "А ты как думаешь?" После чего немедленно изменился в лице, в цвете лица, ставшего изжелта-серо-зеленым, как бы цвета внутренностей вареного рака; затем лицо сплющилось в блин; затем блин скрутился в блинчик, завернув в себя, словно начинку, глаза, нос и рот, и исчез, оставив, однако, свой безобразный цвет, ровно заливший экран сно-зрения Гали Абрамовны.

Тогда предчувствие страха перешло в сам страх. Галя Абрамовна сознавала, как это часто бывает во сне, что спит, и надо только очнуться, чтобы избавиться от изжелта-серо-зеленого кошмара, начавшего вдруг облеплять ее и обмазывать со всех сторон, застывая на ходу подобно гипсу, которым она столько лет пользовалась для изготовления слепков зубов и хорошо знала его обволакивающую, а затем мгновенно затвердевающую мертвую хватку. Она пыталась вылезти из гипсового слепка-мешка, но приказы сознания никак не могли пробиться сквозь толщу сна к глазам, чтобы открыть их. Только это и нужно было – открыть их; но сон не пускал; вдруг выяснилось, что облепившая ее корка – всего-навсего приготовительный этап. Теперь, когда ее одели в гипсовую рубашку и с ней, напуганной до крайности, можно было делать что угодно, – теперь внутрь ее вошло… свечение? Но со светом связывались тепло, покой: свет – он и был свет; теперешнее же свечение было темным, и тьмущий этот свет смутил ее душу до такой степени, что та потеряла контроль над телом, и Галя Абрамовна непроизвольно обмочила простыню. Но и тогда она не проснулась от мокрого холода, как не просыпаются от него маленькие дети. Но она не была ребенком, с ней явно происходило что-то особенное, и если бы она могла сейчас размышлять, то сказала бы, что сон ее – не простой сон.

Но она не думала ни о чем, не только потому, что плохо умела думать во сне, но и потому, что увидела предмет или скорее существо… словом, то, что светилось, и сразу поняла, что, точнее, кто это. Она видела это незримое существо впервые, но узнала сразу… Такая гулкая тишина наступила, что шаги неслышные смерти стали слышны, проявились на внутренний слух старухи, как проявляется вдруг текст секретного письма, написанного молоком, если подержать письмо над огнем. Она слышала, как существо, войдя в нее, стало ходить невесомо внутри нее будто по лестнице, вверх-вниз, вверх-вниз, светя себе, чтобы оглядеться, собой же, как фонариком. И Галя Абрамовна вдруг увидела себя со стороны – чего в обычном сне не бывает, человек во сне видит все в «первом лице» – словно слабоосвещенную комнату, увидела будто с улицы сквозь окно, сквозь паутинообразную туманность тюля; она смотрела на себя и видела, как истекает, сочась, тихим-тихим свечением.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации