Электронная библиотека » Жан-Клод Грюмбер » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Жаклин Жаклин"


  • Текст добавлен: 3 апреля 2023, 13:42


Автор книги: Жан-Клод Грюмбер


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Ателье»

15 января 1966-го мэр 10-го округа отвел меня в сторонку перед самой церемонией и шепнул мне на ухо:

– Я могу, увы, дать вам только два дня.

– Два дня?

– Да, два дня, увы. Был бы рад больше, но…

Только внимательно прочитав наше новенькое свидетельство о браке мы нашли наконец объяснение этим милостиво дарованным двум дням. Мы поженились не 15 января 1966-го, но, по официальным бумагам за подписью мэра, 13 января 1966-го. Мэр пошел на подлог, пытаясь восстановить и твою, и мою честь и смягчить позор этого преждевременного рождения двумя административно заверенными днями. Вечером обе семьи вместе поужинали в еврейском ресторане. Через несколько дней родилась Надя.

Глядя на эту дату, 13 или 15 января 1966-го, я констатирую, что на момент, когда ты связала себя со мной на всю жизнь, я писал уже несколько лет, но меня, правда, еще никогда не играли. Хуже того, я боялся, что никогда и не будут. Максим с Сюзанной и мама рвали на себе волосы: я с женой и ребенком на руках, в то время как не способен и себя-то сам содержать.

Как бы то ни было, благодаря твоему отцу и твоей работе у нас была квартира, твое дело шло как по маслу, и мне оставалось только писать. Но что писать? Для кого? Для чего? Мысль о том, что я должен как-никак обеспечивать себя и, по возможности, тебя и нашего ребенка, заставила меня задуматься над этим вопросом: что писать, чтобы зарабатывать на жизнь? Я решил взяться за, скажем так, «бульварную» пьесу, которую хотел предложить, когда напишу, одной из звезд упомянутого бульвара. Я, разумеется, не знал ни одной из них и, насколько помню, никогда не бывал в «бульварном» театре и даже не видел ни одной «бульварной» пьесы. Героем этой пьесы должен был быть французский астронавт, на которого пал выигрыш в лотерее по списку пользователей «Газ-де-Франс», тренирующийся у себя дома в гостиной-столовой, за неимением национального центра космической подготовки. Его жена гордится им, но в то же время сетует на беспорядок, который он в состоянии невесомости устраивает в ее хозяйстве.

Так я и писал, пока Надя не скончалась в возрасте пяти месяцев – внезапная смерть новорожденного. В следующую ночь я написал «У Пьеро» – пьесу, в которой моя боль, моя ярость, мое отчаяние и отвращение выплеснулись безудержно и как будто невольно. В эту ночь я понял, что пишут не для того, чтобы зарабатывать на жизнь, пишут, чтобы выразить то, чего не высказать вслух, выкричать свою боль или любовь, счастье или отчаяние или все вместе. И с тех пор я так и не могу вернуться назад и писать что бы то ни было ради «заработка на жизнь», мою или твою.

Поддерживаемый, обласканный, любимый тобой и твоими родными, я почти поверил в себя. Альцгеймер вынуждает меня излагать кратко. Я писал и читал тебе все это вечером или ночью. Ты одобряла и даже, осторожно, очень осторожно, время от времени критиковала. Счастливые случайности нанизывались одна на другую, и меня наконец сыграли.

Потом была Комеди-Франсез, встреча с Жан-Полем Руссильоном и Пьером Дюксом, администратором. Да, Пьер Дюкс, администратор Комеди-Франсез и театра «Одеон», тогда еще не называвшегося Театром Европы, воспылал страстью к одной из моих пьес, «Размазня из Оттенбурга» – которую, между нами, хотели поставить все национальные театры. Но я – ради шанса снова поработать с Жан-Полем Руссильоном после нашей общей «Потасовки» – выбрал актеров Комеди-Франсез и театра «Одеон».

Потом, благодаря Пьеру Дюксу, мне представилась возможность поставить в этом замечательном театре, в его большом зале, «Дрейфуса», потом «Возвращаясь с Экспо», потом «Ателье». Мы с тобой безмерно любили «Дрейфуса». «Ателье», написанное сразу после него, касалось нас более непосредственно, более, скажем так, лично и даже более жестоко. Это была моя история, это была твоя история, наша история, история твоих и моих родителей, история нашей родни.

Однажды в автобусе, когда мы проезжали мимо мэрии 10-го округа, ты спросила меня: «О чем ты думаешь, проезжая мимо этой мэрии?» Я тотчас ответил: «Сюда нас привели полицейские, маму, Максима и меня, в сорок втором, и мы увидели полные автобусы, они нас здесь ждали». Ты заколотила меня кулачками и заплакала. «Нет, нет, здесь мы поженились! Здесь мы поженились, балда!» Ты рыдала и не могла остановиться, а я не переставая просил у тебя прощения. Я обнял тебя. Все пассажиры смотрели на нас.

Вот оно. Для меня, как и для тебя, «Ателье» – это оно и есть: выставить свое самое сокровенное на глаза и на потеху всем.

Я никогда ничего не говорил тебе о неотвязных наваждениях, терзавших мой мозг в пору депрессии, которая настигла меня в самый разгар триумфа «Ателье». Я не сказал тебе об этом вчера и не стану писать на эту тему сегодня, хоть и знаю, что теперь ты никак не сможешь ознакомиться, увы, со сказанным или написанным мной на тот или иной предмет. Я должен хранить молчание, как хранил его в те времена, когда ты была живой частью меня, лучшей, как говорили, частью, и эта часть, которую я любил и лелеял, казалась мне, однако, порой слишком тяжелой, слишком непомерной ношей для плеч того глубоко спрятанного ребенка, которым я хотел оставаться.

Я переоценил силы этого ребенка. Написать пьесу о депортации своего отца, о горе своей матери, о горе целого народа, об уничтожении этого народа при всеобщем равнодушии – это еще куда ни шло. Куда ни шло написать ее, да. Но сыграть! Исполнять каждый вечер эту роль, каждый вечер пытаться вдобавок рассмешить анонимную публику, которая тревожила меня, когда не смеялась, а когда смеялась, возмущала. Что? Как? Эти люди смеются над горем моих родных? Над моим собственным? Над горем мамы? При этом успех, большой успех сопровождался потоком предложений одно другого заманчивее, которые я, от бессильной ярости в душе, отвергал, как мог резко и грубо.

Каждое утро около пяти я просыпался с уверенностью, что не смогу играть вечером: голос, горло, сердце, спина, голова. Днем я не разговаривал, рот на замке, ни слова. А если и пытался что-то сказать, из горла вырывался злобный лай. Я не должен был говорить, ладно, но тем более кричать. А я и не мог говорить, только кричать. «Сегодня вечером я не смогу играть!!!»

Под вечер ты покидала свое ателье на улице Сен-Дени и бежала, чтобы накормить меня, прежде чем я уйду в мое Ателье. Я стал плотояден. На твоих глазах пожирал огромные стейки с кровью. Тебе это было противно, – ты-то из мяса ела только кусочки варшавской подметки. А мне нужно было красное мясо, калории. Жестами я требовал соль, перец, горчицу, хлеб, а потом шел в театр, как приговоренный к смерти идет на эшафот. Я цедил сквозь зубы, что вряд ли смогу играть сегодня вечером, что у меня не хватит сил, ты пыталась успокоить меня, оставаясь собой, но и сама невольно до смерти тревожилась. Ольга тоже вносила вклад с высоты своих десяти-двенадцати лет, она смотрела на меня, крутя пальцем у виска, когда думала, что я ее не вижу, а я между тем объяснял тебе, тоже жестами, что упаду по дороге и не доберусь до театра.

Через час после моего ухода ты звонила в театр «Жимназ», тебе надо было быть в курсе.

– Он пришел?

– Конечно, мадам Грунберг.

– С ним все хорошо?

– Все отлично, мадам Грунберг, что с ним может случиться?

– Значит, вы играете сегодня вечером?

– Конечно, мадам Грунберг, почему мы не должны играть? У нас аншлаг, мадам Грунберг, аншлаг.

Тогда ты прыгала в такси и пробиралась в зал с последним звонком, чтобы убедиться, что я на сцене зажигаю и от моего громового голоса у тебя болят уши.

Потом мы возвращались домой, отпраздновав с остальными успех очередного спектакля, а ровно в пять утра я снова просыпался без голоса, без сил, без мужества, мечтая только о том, чтобы одна из актрис сломала ногу и мы не смогли играть сегодня вечером, а то и недельку или даже, если возможно, вообще больше никогда.

Так могло бы продолжаться до конца сезона; я был измотан, конечно, наполовину спятил, замнем, но худо-бедно держался. До того вечера, когда ты не стала дожидаться меня в моей уборной или в холле и пробралась за кулисы, а потом и на сцену. Когда мы вернулись домой, перед тем как лечь, ты сказала мне, что видела, как я обнимаю одну из моих партнерш. «Просто ласковый жест», – ответил я, пожав плечами. И тогда ты пригвоздила меня к полу одной-единственной репликой: «Я предпочла бы увидеть, как ты трахаешься, чем обмениваешься ласковым жестом с кем бы то ни было, если это не я!»

Ты никогда не возвращалась ни к этому вечеру, ни к этой реплике, но для меня она стала искрой, которая взорвала мое «я», уничтожила мое «сверх-я» и оставила меня один на один с «этим», гигантским и безжалостным.

Сорок лет спустя, после месяц за месяцем, год за годом по три сеанса в неделю у молчаливого психоаналитика, который подарил мне для штормовых дней крепкое кольцо, чтобы швартовать к нему мое разбитое суденышко, и тихую гавань, чтобы дожидаться в ней штиля, хорошая погода вернулась, и мы снова встретились, хоть никогда и не расставались.

За это время вне времени я вырос, постарел, и мне пришлось покинуть спрятанное детство. Ты помогла мне в этом твоим присутствием, твоим терпением, твоей добротой, энергией, дружбой, любовью и особенно твоей нежностью. Ольга тоже поспособствовала своей юностью, красотой, жизненной силой, желанием жить и творить. С ней я просто обязан был покинуть детство. Мало-помалу я даже вошел в роль, которую судьба и твоя любовь поручили мне и с которой, думалось мне, я не справлюсь, настолько эта роль, казалось, была написана не для меня. Я стал, вопреки всему, вопреки самому себе, мужчиной, мужем и отцом.

В одну не столь далекую ночь ты спросила меня, действительно ли во время моей депрессии мне помог психоанализ. Очень-очень, ответил я и осыпал тебя поцелуями. Сегодня я могу дополнить свой ответ. Он в первую очередь помог мне понять, что враг, с которым я должен бороться и победить, притаился внутри меня, а не в тебе. Еще ты однажды спросила меня, были ли у меня во время этой депрессии попытки суицида. Нет, суицида не было, другие убийства – да.

Варшава

Из всех городов, в которых мы хотели побывать, но так и не побывали, дороже всех была тебе Варшава. Казалось, тебе непременно нужно туда вернуться, хоть ты никогда там не была, но в тебе жили рассказы твоей матери о ее варшавской юности. Да, это был город ее юности и юности твоего отца тоже, но у него, казалось, не осталось ни любви, ни ностальгии по Варшаве, варшавянам, да и по Польше и полякам вообще.

Мать же твоя любила Варшаву вчерашнюю, довоенную – даже до войны 14-го года, – Варшаву до Катастрофы. Надо сказать – так говорила мне ты, – что молодые варшавские евреи не учились в польских государственных школах, они ходили в хедер, потом в ешиву, и очень скоро низшие классы отправлялись на работу. Между собой они говорили только на идиш. Девочки же учились в польских школах. И так завязывалась дружба между еврейками и польками, да-да-да. Твоя мать увезла с собой все улыбки, адресованные ей, девочке, девушке, на улицах Варшавы. Она сохранила их в своем сердце. Как и к тебе, к ней постоянно клеились, в Варшаве ли, в Париже ли. А твой отец помнил только стычки между жидами и поляками. Драки, потасовки, даже Вислу приходилось пересекать вплавь, чтобы избежать хулиганских дубинок.

При всем том ты хотела поехать в Варшаву и взять туда мать. Вы с Розеттой много говорили об этом путешествии. Потом твой отец ушел, рано, слишком рано, и твоя мать вскоре последовала за ним. Ты продолжала говорить о поездке в Варшаву с Розеттой, Ольгой и, разумеется, со мной. А я хотел поехать, только если там будут играть одну из моих пьес – мне не хотелось быть там туристом. И потом, потом, уж если в Варшаву, то придется пойти и дальше. В Треблинку? В Майданек? В Освенцим? Мы все откладывали поездку.

И все же однажды мне пришлось поехать в Варшаву. Мы с режиссером Коста-Гаврасом писали сценарий по польскому роману «Маленький апокалипсис» и должны были встретиться с его автором Тадеушем Конвицким. И я уехал в Варшаву с Коста на день-два. Ты же не хотела ехать в Варшаву на один день.

Мы заселились в отель, и Коста отправился на какую-то официальную встречу. Я же решил остаться в отеле, мне хотелось пройтись по кварталу, который был когда-то частью гетто. И я спросил у портье, который не был ни любезен, ни даже симпатичен, могу ли я увидеть, например, еврейский театр, ну, то есть здание.

– Старый или новый?

– Скажем, старый, зачем себе отказывать, если есть выбор.

– Вы в нем.

– Я в нем?

– Да.

– Как это я в нем?

– Отель построен на руинах старого еврейского театра.

Да, да, родная, ты бы ничего не увидела. Ты ничего не увидела бы в Варшаве, нет больше ни единой еврейской души, ни камня на камне от бывшего гетто. Ничего не осталось от еврейской Варшавы. Ты-то знала эту Варшаву и ее гетто как свои пять пальцев. Я освободил для тебя полку в книжном шкафу и поставил на нее все книги о гетто, о его ликвидации и его сопротивлении, с годами их было все больше и больше. Ты читала их все. Ты всё знала. Об улице Джика, где родились твои мать и отец в одном большом дворе, ты говорила мне, что видела его, никогда не видев и в то время как его больше не было. Ты знала все об улице Мила, где у твоих родителей было ателье. Ты знала, что в доме 38 по улице Налевски в самом начале гетто была бесплатная столовая, где бедных кормили некошерным супом с особого разрешения главного раввина. Вскоре супа, кошерного или нет, не стало, и бедными стали все, бедными, голодными, а потом и мертвыми. Ты знала, что на улице Мила был подвал, служивший сначала подпольной ешивой и ставший потом бункером, одним из тех, что продержались до самого конца восстания.

Весь квартал был реконструирован по-сталински. Названия улиц сохранились, но тех улиц больше нет, теперь это другие улицы. Сделано все, чтобы никто не вспомнил даже о душах людей, что жили здесь и здесь умерли. Я все-таки жалею, что не смог привезти тебя сюда. Мне было бы достаточно организовать эту поездку в прошлом, но я никогда в жизни, ни в настоящем, ни в прошлом, не умел ничего организовывать.

Да, я жалею о несостоявшейся поездке в Варшаву, в Краков или в Вильно, все эти города, которые мы делили в книгах и рассказах, в улыбках и слезах твоей матери. Еще были разговоры о том, чтобы поехать в Броды, поискать следы родителей моей матери, ну, и из-за Йозефа Рота, конечно. В какой стране сегодня Броды? Вообще-то, мы оба были только в Галаце, родном городе моего отца, во время съемок «Аминь» в Румынии. В другой книге я написал, что очень старался пробудить в себе волнение. Ничего еврейского там не осталось, ничего, разве что закрытая синагога да старое еврейское кладбище с множеством знакомых фамилий.

Повсюду, где мы бывали, мы посещали еврейские кладбища, это был наш с тобой способ прикоснуться к прошлому. Даже на Барбадосе однажды, когда солнце вконец тебя допекло, мы решили съездить в город, и каково же было наше удивление, когда на плане обнаружилась площадь Синагоги. Ноги в руки, мы помчались туда. Да, там действительно есть площадь Синагоги, но нет никакой синагоги. Только табличка, сообщающая прохожим, что на этой площади была когда-то синагога, разрушенная «урриканами»[34]34
  От фр. hurrican – тропический циклон.


[Закрыть]
. Нам сразу представились индейцы-антисемиты – воистину, мы прокляты! Мы так и видели их в открытом море на Карибах, в своих хрупких пирогах они пристали к пляжу, голые, в боевой раскраске, и сожгли синагогу, истребив еврейское население, которое, думалось нам, было очень немногочисленным. Нам понадобилось несколько часов, чтобы перевести этот загадочный «уррикан» как «тропический ураган».

И раз уж мы заговорили о нашем туристическом прошлом, вспомни Сент-Томас, родной остров Писсаро. Писсаро – еврей, сказал я тебе, здесь должно быть еврейское кладбище. Да, есть, но оно закрыто для посетителей. Зато можно посетить синагогу. Идем туда. Она великолепна, блестит под солнцем, белая с золотом. Внутри то же великолепие, но – кошмарная безвкусица! – пол засыпан ковром песка, скрывающим прекрасную плитку. Как можно допустить такое небрежение в храме? Ты возмущаешься, я нервничаю. Почему нельзя убрать песок? Ты задаешь вопрос одному из присутствующих, и тот отвечает с улыбкой: «Этот песок здесь, чтобы напоминать о том, что коммуна, построившая эту синагогу, – они прибыли из Испании, по большей части мараны, – хотела сохранить память о местах богослужений, которые устраивали в их испанских домах, где пол был засыпан песком, чтобы показать, что это вовсе не место богослужений. К тому же песок заглушал пение и молитвы». Сколько их ни угнетали, евреи в любом климате сопротивлялись на свой манер.

А на Сен-Мартене, во французской части острова, мы встретили женщину – помнишь? – которая продавала обувь, какие-то босоножки. Было 45 в тени. Она пригласила нас на бульон knaïdler в пятницу вечером. Каждую пятницу она варила этот бульон. Еще один островитянин-ашкеназе приходил разделить его с ней, и они говорили на идиш, как дома, в Варшаве.

Ты, Жан-Поль Сартр, евреи и Ахмед

Мы много спорили, на террасах кафе и в других местах, все эти годы, проведенные лицом к лицу, бок о бок, а потом и телом к телу. Спорили обо всем и особенно о нас. «О нас» – это значит о нас, евреях. Я очень точно помню наш первый спор на эту тему. У нас еще не было телесной близости, это было в двусмысленную пору «Амбигю».

Ты зашла за мной в театр, убегая от одиночества, и, уже прощаясь, в двух шагах от дома твоих родителей, сказала мне, уж не помню, по какому поводу к слову пришлось, что, по мнению Жан-Поля Сартра, евреи всегда остаются евреями из-за антисемитизма или благодаря ему. Конечно же, я не читал, да и ты не читала книги, в которой Жан-Поль Сартр якобы это написал.

Евреи есть евреи, ответил я тебе не задумываясь, потому что их родители были евреями, и родители их родителей тоже, и так далее до начала истории евреев, которое, так уж вышло, является и началом западной цивилизации. И в силу этой истории, прожитой предыдущими поколениями, евреи и есть евреи, по своей культуре, своей древней религии, разумеется, вот по всему поэтому еще и сегодня есть люди, на словах и без них считающие себя евреями. Антисемиты же все это время способствовали лишь уничтожению евреев.

Нацисты и их европейские сообщники истребили половину живших в мире евреев. Половину всех, но почти целиком евреев европейских. Немного же они способствовали их сохранению!

Я продолжал, помню, как будто это было вчера, ну, скажем, позавчера, словно твое присутствие, твой интерес, твой слух, твой взгляд на меня заставляли меня говорить, говорить, как я никогда еще не говорил и даже не думал.

Сегодня я знаю, почему мы сделали выбор остаться евреями, что не дало нам сбросить груз иудаизма после войны, после геноцида: мы сыновья и дочери этой истории, даже если ничего не знаем о религии – о Талмуде, Каббале, Торе, – мы первое поколение после геноцида, те, кому повезло случайно выжить, кто, как мы с тобой, был на волосок от этой мясорубки. Те, которые могли бы вовсе не жить. Нам понадобилась почти вся наша жизнь, чтобы наконец признать, что мы – выжившие в великой бойне, и это тоже нас с тобой связало.

После твоего ухода я много думаю об этой нити, эту нить нам не пришлось сплетать самим, она сплелась задолго до нашей встречи: изучая в подробностях тот состав, что увез моего отца в Освенцим, мы обнаружили, что в том же составе ехали твои дядя и тетя, родная сестра твоей матери. Может быть, в кромешной темноте вагона для скота твои дядя и тетя вспоминали свет твоих глаз, свет огромных глаз их племянницы. А Захария, в свою очередь, упомянул двух сыновей, которых он оставил позади у волка в пасти. Сколько раз ты рассказывала мне, как твоя мать, такая веселая, такая живая, такая мужественная и работящая днем, ночами плакала об ушедших родных, о сгинувших братьях и сестрах.

Вскоре после твоего ухода я нашел в твоей визитнице, между фотографиями Ольги и Поля, твоего брата, сложенный листок, исписанный твоей рукой. Это был список: даты рождения, имена и фамилии твоих родных и даты их депортации, кого из Парижа, кого из Варшавы.

Да, мы спорили обо всем бесконечно, бесконечно.

Однако я помню очень мало споров, касающихся непосредственно секса, будто в наших отношениях секса не было вовсе, в то время как и для тебя, и для меня он был, надеюсь, в центре того, что заботило нас постоянно. Однажды, правда, ты сказала, что если моя преждевременная эякуляция меня смущает, можно поговорить об этом с врачом. Тогда я спросил, смущает ли это тебя. Ты ответила, что нет, не особо.

Не так давно, когда мою простату обрабатывали женскими гормонами и гамма-лучами, я сказал тебе, что в конечном счете мы с тобой давно составили вполне симпатичную и респектабельную парочку лесби. Ты относила мою эякуляторную преждевременность на счет избытка любви, которую я питал к тебе, это была своеобразная дань твоей красоте, ладно. Но гормоны и лучевая терапия доказали мне, что эта форма сексуальности не имеет ничего общего с любовью. У меня больше не стоял, но я любил тебя по-прежнему и даже сильнее. Я по-прежнему желал тебя.

Вот когда я был юношей, мне казалось, будто я живу с костью в штанах, что очень мешало мне сидеть за швейной машинкой. Но, увы, я не любил никого, и никто не любил меня. И я боялся всю жизнь провести в этом плачевном и незавидном состоянии. Мы, мальчики, и я тоже, три четверти века назад желали и вожделели. Кого? Чего? Мы сами не знали. Я понятия не имел о поле, называемом слабым. Для того, у кого не было сестры, женская природа представляла собой «терра инкогнита». Да, мы только об этом и думали, но ничего не знали о женщинах, об их красоте, об их наготе. Мы фантазировали, мы пытались укротить нашу одержимость, ничего не зная о том, чем одержимы. От малейшего прикосновения, рукопожатия, от услышанного голоса, жеста, запаха мы содрогались – в нас просыпалось желание. Чего мы желали? Кого?

В общем, мы, мальчики, отделенные от девочек как в школе, так и везде, должны были сделать все, чтобы рано или поздно, желательно как можно раньше, засунуть нашу штучку в это нечто, о котором мы понятия не имели, какой оно формы, какого содержания и даже как функционирует, но которое, несмотря ни на что, неудержимо влекло нас и в то же время пугало.

Никогда за эти шестьдесят лет я не рассказывал тебе про мой почти первый раз. Это была профессионалка, по возрасту ближе к пенсионерке, чем к дебютантке, выбранная, чтобы не было риска влюбиться. Мы либо романтичны, либо нет. Так что, когда мы оказались в грязной и темной комнате, омытая ее стараниями, моя птичка съежилась и упорно не поднимала головку. Профессионалка посоветовала мне подумать о чем-нибудь гадком, как вдруг, заслышав крик из соседней комнаты, схватила что-то вроде плетки и заспешила к выходу, извинившись передо мной: «Я на пару секунд, малыш, надо помочь коллеге».

Уже на пороге она снова сказала мне с большим убеждением и тулузским акцентом: «Подумай хорошенько о чем-нибудь гадком, малыш!» И дверь захлопнулась. Оставшись один, я почувствовал облегчение. Мне вдруг захотелось одеться и поскорее покинуть это место.

Она вернулась, когда я уже готов был уйти. И тут я получил бесплатный совет профессионалки – заплатил я ей вперед, как полагается: «С таким причиндалом тебе надо трахаться по три раза в день, не меньше, да-да, это для твоего же здоровья, точно тебе говорю». Я уже знал, что для здоровья не должен слишком часто теребить свою штучку, но три раза в день? Три раза в день? На улице я с яростью констатировал, что мне в моем паническом бегстве даже не хватило присутствия духа взглянуть на потайное местечко дамы. В утешение я сказал себе, что в темноте, да еще с моим плохим зрением, я бы все равно ничего не увидел. Потом, потом я познал других профессионалок и всегда избегал отношений с ровесницами, в тех редких случаях, когда представлялась возможность, с целью избежать брака. Они все хотели замуж. И все мои ровесники тоже хотели жениться: покинуть семью, чтобы создать свою. Я же больше всего на свете не хотел расставаться с мамой. И главное, не хотел ответственности за что бы то ни было и кого бы то ни было. Иметь детей, быть главой семьи и все такое, нет уж, спасибо. И надо же было мне встретить тебя…

Да, в конечном счете, ты знаешь, родная, мне очень, очень, очень повезло. Как говорила моя мама: «Твое везение в твоем несчастье». Да, мне повезло тебя встретить, и, сам не знаю, как и почему, повезло, что ты меня полюбила, а твоя семья приняла.

До тех пор я не знал, что такое отец. Живя с тобой, я в каком-то смысле жил и с твоим отцом, с твоей матерью, и с Полем, и с Розеттой. И я почувствовал себя любимым или, по крайней мере, принятым. Я был избран тобой и поэтому принят ими, со всеми моими недостатками и скромными достоинствами балаганного шута. Твой отец, хоть и советовал тебе, для твоего же блага, не выходить за меня замуж, никогда не проявлял ко мне враждебности. Он принял твой выбор и помогал нам. Был он человеком замкнутым, сдержанным, очень сильным физически и морально. Один из людей поколения первопроходцев, как говорили в Соединенных Штатах. Уехав из Польши без гроша в кармане, он сумел с твоей матерью построить жизнь здесь, во Франции, свою жизнь и вашу, нашу, несмотря ни на что, – несмотря на войну, антисемитизм, галопирующую ксенофобию.

Ты рассказала мне одну историю, в которой твой отец предстает почти персонажем Виктора Гюго. Когда вам пришлось покинуть площадь Республики, роскошную квартиру, просторное ателье, вы нашли торговое помещение на улице Сен-Дени. Жить там вы не могли. В один из первых вечеров, когда твой отец запирал дверь этого нового ателье, к нему обратился молодой человек и спросил, не найдется ли случайно для него работы. Он был из Марокко, звали его Ахмед. Робкий юноша, просьбу свою он сформулировал уважительно, но без убеждения, не особо веря в успех. Он уже получил столько отказов! Твой отец завязал с ним разговор в дверях, потом повел его в кафе по соседству. Под конец разговора он положил связку ключей на стол рядом с чашкой Ахмеда и сказал: «Завтра утром, без четверти восемь, ты откроешь ателье». Ахмед не хотел брать ключи, ему негде было ночевать, и он не знал, где будет завтра в семь утра. Твой отец сказал ему: «Переночуй сегодня в ателье, завтра я найду тебе жилье». Назавтра, без четверти восемь, Ахмед открыл ателье изнутри и впустил работниц. В тот же вечер он уже обживался в комнатушке, которую нашел ему твой отец.

Твоя мать научила его гладить и даже нескольким словам на идиш, а когда она пела, на идиш, разумеется, Ахмед подпевал вторым голосом и аккомпанировал ей, стуча утюгом о стол. Сегодня он ушел на покой, живет в Агадире с женой и одной из дочек. С кем же он поет на идиш в Агадире?

Благодаря твоему отцу, твоей матери и тебе я тоже смог вкусить жизни в полной еврейской семье, говорившей на идиш, семье, открытой жизни, будущему и надежде, семье дружной и щедрой. Достаточно было сказать твоему отцу: «Мне нужно…» Он тотчас перебивал тебя:

– Сколько?

– Нет, просто чтобы…

– Сколько?

Даже после банкротства, даже в кризис, даже в самый плохой сезон, а такие случались, хоть и бывало лето зимой или зима летом, деньги существовали только для того, чтобы доставлять удовольствие.

Да, мне очень повезло, что меня приняли ты и твои родные. В моем несчастье было мое везение. А теперь – несправедливый закон бумеранга? – пришло несчастье в везении и сомнение в глубине души: а тебе, родная, тебе тоже повезло? Повезло так же, как мне?

Нет, решительно, это не антисемиты делали меня с годами, с десятилетиями все больше евреем, это любовь, твоя любовь, наша любовь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации