Текст книги "Жаклин Жаклин"
Автор книги: Жан-Клод Грюмбер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
А теперь я тебя рассмешу
Представь, я сижу на террасе бара в Ле-Мулло, рядом с торговцем устрицами, напротив дома той сумасшедшей, который мы снимали несколько лет назад, в полусотне метров от пляжа. Бар горел, они сделали ремонт и оборудовали террасу – три столика, несколько стульев – на аллее, ведущей к пляжу. Я пишу перед чашкой кофе без кофеина, сюда каждый день пить кофе без кофеина приходила ты. Теперь я занял твое место. Тогда я не пил кофе без кофеина, но теперь пью, чтобы ты продолжала его пить, в общем, я тебя заменил.
Ну вот, я пишу все это в маленьком блокноте, купленном в табачной лавке при баре, как вдруг чей-то голос говорит мне: «У вас красивый почерк». Я поднимаю голову от бумаги, вскидываю глаз и вижу молодую пару, взирающую, как я пишу. Молодой человек, словно доказывая, что он не полный идиот, спрашивает меня очень вежливо: «Вам удается себя перечитывать?» Я отвечаю, мол, когда как. Он тычет пальцем наобум в страницу, в слово, точнее в иероглиф, и спрашивает: «Вот это что значит?» Я всматриваюсь единственным глазом в слово, в строчку, во фразу и не могу вспомнить, о чем речь. Я говорю ему, что должен, прежде чем прочесть это слово, перечитать сначала всю страницу, чтобы поместить его в контекст и таким образом прочесть, что написал. Проделываю все это и читаю ему:
– Больше, чем я.
– Больше, чем вы?
– Да, больше, чем я.
– Почему вы это написали?
Не зная, что ответить, я решил сказать ему правду, так еще отделаюсь малой кровью.
– Я недавно потерял жену и пишу ей.
– Пишете ей, говорите?
– Вот именно.
Тут появляется еще один молодой человек. Он тоже в плавках, в каскетке и с полотенцем. Уже две пары, возвращающиеся с купанья, смотрят на меня.
– Лучше молиться, – заявляет новый молодой человек.
– Наверно, – соглашаюсь я, – но, чтобы молиться, надо верить.
– Вы верите в Бога, – утверждает первый.
– Увы, нет.
– Только Господь может вам помочь, – подхватывает второй.
Две молодые женщины и первый с энтузиазмом кивают.
Только Господь может мне помочь? Я замечаю ему, что у Господа, очевидно, много дел в последнее время, не может же он разорваться; я не хочу докучать ему своими личными проблемами.
Тут вновь вступает первый:
– Проснитесь ночью и поговорите с Ним, Он вам поможет.
Я киваю и говорю, надеюсь, что с улыбкой:
– Я поговорю с Господом от вашего имени, спасибо за совет.
– Только Он может вам помочь, – повторяет второй.
Вот анекдот, который ты сможешь рассказать Богу, если он есть, но, может быть, и ни к чему ему рассказывать, этому Богу, говорили мне, недостает чувства юмора.
В Ле-Мулло, как и везде, больше, чем везде, ты со мной. А я без тебя. Я делаю все, что делала ты. Пью кофе без кофеина, хожу по пляжу и не купаюсь, часами медлю, прежде чем войти в воду, как ты, и жду, жду, что ты придешь, прижмешься ко мне, вся мокрая, а потом мы пойдем вдвоем, обняв друг друга за талии, босыми ногами по воде.
Я восторгаюсь красотой этих мест, как восторгалась ты каждый раз, каждый год, а я тогда не восторгался. Я – ты. Я стал твоим дублером, печальным и счастливым, смертельно печальным и смертельно счастливым оттого, что я здесь с тобой, без тебя, снова.
Я иду с трудом – бедро, колени, ноги, откуда мне знать, – не решаюсь больше купаться и спрашиваю себя, какого черта я здесь делаю. Я думаю о тебе, где бы я ни был, ты здесь, со мной, но при этом я чувствую себя все более одиноким. Если ты не спишь этой ночью, поговори с Господом от моего имени и от имени двух молодых пар, поговори с ним обо мне, а я, если не буду спать, обещаю, поговорю с ним о тебе. Я знаю, знаю, что его нет, но все может быть. Если один из нас сможет встретиться с ним и выговорить право на визит, как знать? Даже приговоренные в коридоре смерти еще имеют право на визит супруга или супруги. Я так хотел бы обнять тебя в самый последний раз, ощутить твою мокрую кожу, прижаться губами к шее и слизать с нее соль…
Я перечитывал эту главу, и ужасная мысль, ужасная и глупая, вдруг шевельнулась у меня в голове. Если Бог есть, как они утверждают, и если я могу к нему обратиться, поговорить с ним о тебе, родная, – а о чем же еще мне с ним говорить? – и если ты тоже можешь поговорить с ним обо мне, как я о тебе, ты можешь, мы можем попросить его о милости, я – увидеть тебя снова, здесь, в Ле-Мулло, где ты любила бывать, а ты – позволить тебе прийти ко мне в Ле-Мулло или куда угодно…
Постой! Постой! Дай мне закончить! Нет, конечно, солнце еще не напекло мне башку до такой степени, чтобы я поверил, что ты можешь физически прийти ко мне сюда, но, если Бог действительно есть, если он, как утверждают, всемогущ, возможно, он сможет помочь тебе осуществить метемпсихоз. Может быть, насколько я тебя знаю, ты уже все выяснила, договорилась с Господом и получила разрешение прийти ко мне в том или ином виде. Возможно, ты превратилась в муху? Нет? Да? В муху? Ты пришла в наш дом и аккуратно присела, как умела ты одна, присела, говорю я, своими мушиными лапками на мою правую руку. А я, по незнанию, по своему конформизму, прогнал тебя взмахом вчерашней «Монд». Позор, позор, позор и проклятие!
И все же на миг я и вправду поверил, что эта одинокая муха была одной из твоих тайных посланниц. Я не мог и помыслить – а кто бы мог? – не мог помыслить, что это ты, ты сама проделала этот путь с помощью Господа. Однако я знаю, что ты никогда не верила, ни в него, ни во что другое, и именно поэтому Господь тебе помог, он всегда помогает тем, кто в него не верит, просто из кожи вон лезет, чтобы прийти им на помощь. Это называют «связи с общественностью». Спасибо, Господи! Что ни говори, было ошибкой прогнать тебя взмахом «Монд». Скажи ему это, повтори ему это. Люди на земле отгоняют мух. Даже не зная почему. Это по-человечески, вот и все. Объясни это Господу, пусть забудет об этом инциденте. Объясни Господу, что я прогнал тебя по глупости, по своему конформизму, а не по злобе.
Низко поклонись ему от меня, но не переусердствуй. Не забывай, что ты в него не веришь, и я верю не больше, но, увы, мы оба, я и ты, в таком положении, что нам только Господа еще не хватало. Как бы то ни было, вернись, вернись, в Париж, сюда, в Кабур, все равно куда, все равно когда, все равно по чьей воле, я не прогоню больше ни одну мошку, ни одну букашку. Вернись, вернись, пусть даже чтобы сказать мне, что ненавидишь меня за то, что я не ушел с тобой, пластикового мешка на голову было бы достаточно, знаю, знаю, по доброте своей ты говоришь, что пластиковые мешки стали так редки, неважно, ведь я отпустил тебя одну и отныне остался один. Навсегда.
Париж – Хиросима
В Париже.
Между Аркашоном и Кабуром, в конце июля – начале августа, я дал себе четыре дня отпуска от каникул, у нас дома, в Париже.
Поздно вечером я включил телевизор и попал на документалку, как говорили в старину, о Хиросиме и Нагасаки. Я приник к экрану, завороженный картинами этих двух городов, исчезнувших с лица земли в мгновение ока. В ходе интервью старика – моих лет, выжившего сироты из Хиросимы – появляется цветное фото: его мать, ослепительная, грациозная, блистающая красотой и сияющая улыбкой, полная чувственности, силы и аппетита к жизни.
И я сразу вижу тебя, вижу тебя, да-да, именно тебя я вижу сквозь образ этой молодой матери из Хиросимы семидесятичетырехлетней давности, а то и больше, которая возникла на экране, чтобы тотчас исчезнуть. Я жду. Я надеюсь, что она вернется. Ее сын, маленький мальчик, ставший седым старцем, продолжает свой рассказ, глотая слезы, подавляя рыдания. Вновь на очень короткий миг появляется его мама. Она здесь, кажется, будто она ему улыбается, удивляясь, что видит его таким старым, таким грустным. И снова меня поражает очевидность. Вы похожи! Вы похожи! Та же красота без прикрас, открытая всем и вся, единственно, чтобы услаждать взоры и согревать сердца.
Ты часто говорила мне, что, когда встречаешь человека, который – редчайший случай – не смотрит на тебя с улыбкой, он кажется тебе странным, даже ненормальным, во всяком случае, депрессивным. И еще ты говорила, что вы, Красавицы, встречаясь, обмениваетесь взглядами и улыбками. Красавицы, говорила ты, любят полюбоваться Красавицами. Ты никогда не заглядывалась на красивых мужчин, что, по зрелом размышлении, меня устраивало, но на красивых женщин смотрела и указывала мне на самых красивых – мне, ничегошеньки не видевшему и не разбиравшемуся ни в какой красоте, кроме твоей.
Красавицы улыбаются друг другу, говорила ты. Молодые Красавицы улыбаются старым Красавицам, а старые Красавицы тоже улыбаются, им нравятся молодые Красавицы, что проходят и их превосходят.
Наверняка вы улыбнулись бы друг другу, встретившись где-нибудь между Хиросимой и Парижем, 1945-м и 2019-м. Да, вы с ней так же дарили себя взорам и жизни, так же были счастливы быть в этом мире, так же радостны, так же спокойны, так же довольны, что вас видят. Сходство не в чертах, одна – решительно японка, другая – ты, родная, – чистокровная француженка из еврейской Варшавы. Нет, ваша красота, душевная красота, исходящая от ваших улыбок, объединила вас сегодня вечером в моих глазах, посредством телевизора и моей слабеющей памяти. Человечество без границ, красота без знамен. Да, но увы, несчастье тоже универсально, универсально… Только улыбка любимых женщин на любом конце планеты очищает все. Одна ушла в расцвете лет, превращенная в пепел на глазах у своего сына тогда, в начале августа 1945-го; другая – ты, родная, – избежав смертоносных черных 1940-х годов, скончалась 4 мая 2019-го, 4 мая, в день рождения Ольги, нашей единственной дочери. 4 мая, как большое ничто, которое правит всем, замкнуло цепь твоей жизни, прежде чем написать на твоем документе слово «конец».
Вы обе, японка и парижская еврейка, озаряете мир, мой мир, наш мир. Теперь черед Ольги и Жанны озарять его своими улыбками и желанием жить.
Старый сиротка-японец, чудом спасшийся из ада, свидетельствует семьдесят четыре года спустя со слезами на глазах. Он вспоминает свою маму все с той же болью и волнением.
Как же, однако, повезло сироте в его несчастье, что он смог сохранить в целости это цветное фото. Да будут благословенны все те, кто позволил сохранить таким образом улыбки наших ушедших любимых женщин, матерей, сестер, дочерей, жен, возлюбленных… Я закрываю глаза и жду, пусть мимолетный образ японки наложится на твой образ, на тот, что я пытаюсь сохранить живым во мне.
Ваши истории наложились друг на друга и смешались. Женщина из Хиросимы, чья красота рассеялась дымом в том страшном августе, и ты, Жаклин, сгоревшая в несколько дней, на фоне полного видимого здоровья, и оставившая меня одиноким, таким же одиноким, как сирота-японец, который теперь сморкается и жестом извиняется за то, что не может сдержать слез почти век спустя после событий.
Да, ты оставила меня грустным, столь же непоправимо грустным, как он, перед хаосом мира и муками наступающей старости. Катастрофы минувшего века для меня, для нас все живее в умах и сердцах. Хиросима и Нагасаки сливаются в нашей раненой памяти с Освенцимом, Майданеком, Треблинкой, наверное, стараясь напомнить нам, что человеческий гений горазд на выдумки, чтобы уничтожить в минимум времени максимум людей. Будем же верить, что наши гении XXI века пойдут еще дальше, прогресс на марше, и где он остановится?
Кабур, 15 августа
В Кабуре ранним утром, между сном и пробуждением, я сжимаю тебя в объятиях. Ты лежишь ко мне спиной. Мои руки сжимают твою грудь, а мои губы в ямке у твоего плеча, там, где начинается шея. Однажды ночью ты пожаловалась, что я мало целую тебя в шею. Я втягиваю ртом очень сильно, как будто хочу всосать тебя всю, не переводя дыхания, никогда. Ты стонешь, коротко мотая головой, как будто хочешь, чтобы я прекратил, а сама крепко прижимаешься ко мне.
Я всасываю твой вкус, я узнаю твой запах, смесь светлого табака и сокровенной маслянистости. Я кусаю твою шею, твою нежную плоть, кусаю так, будто голоден, будто хочу съесть тебя, нагую, живьем.
А потом, увы, я открываю глаз, силясь сохранить во рту сладость и свежесть твоей шеи, и чувствую, как мои губы раздвигаются в улыбке, да-да, в улыбке удовольствия, как я ни пытаюсь сдержать эту улыбку. Твой вкус во мне, и я улыбаюсь. Ты улыбаешься. Твоя улыбка озаряет этот нормандский городок, без тебя плачущий дождем.
Спасибо, спасибо за твое плечо, за твою шею, за все твое тело, приникшее ко мне, спасибо за шестьдесят дарованных и разделенных лет. Я хотел бы сохранить в себе этот момент, украденный у вечности, этот твой вкус у меня во рту и тепло твоего лона, согревающее мою бескрылую птичку, маленькую птичку, которая не может больше летать, но все еще может любить всей своей душой твою прекрасную бессмертную душу.
В Кабуре время утрачено без тебя. Потеряв его, пускаются на поиски и находят лишь для того, чтобы страдать. С мадленкой Марселя ушло доброе время, с мадленкой, которая, говорят, была не чем иным, как обыкновенной тартинкой с маслом, облагороженной литературой.
А я в Кабуре, как и везде, в плену у этого времени, которое не хочет проходить. Все напоминает мне о тебе. Куда бы я ни пошел, меня неотступно преследует горе. Я был здесь с ней, мы делали то-то, мы говорили о том-то, мы думали, мы мечтали… Это горе ребенка в теле старика, подспудное горе, прорывающееся при малейшей ассоциации мысли с вещью, вещи с местом, места с любимым человеком, которого больше нет, за это горе вы держитесь, а оно еще крепче держит вас, оно заполоняет вашу грудь без предупреждения в любое время дня и ночи, в Кабуре или где-то еще, повсюду, там, где мы были счастливы или несчастливы вместе. Моя мадленка – это ты.
Снова Кабур
Я бегу, бегу из Кабура за неделю до конца твоей аренды, ведь этот дом сняла ты, ты всегда сама снимала все наши съемные дома. Ольга, Жанна и Жан-Марк уехали сегодня утром к своим друзьям на юге. Они задержались на несколько лишних дней, чтобы не оставлять меня одного. На самом-то деле я и не один, и ни с кем. Но когда я один, есть что-то, с чем я не могу справиться. Я не знаю, куда себя деть, не знаю, где присесть, даже чтобы выпить чаю или кофе без кофеина, а уж когда надо поесть, накатывает паника. Решаешь, решала всегда ты. Я любил ходить только в те места, где уже бывал с тобой.
Кабур был нашей с тобой последней поездкой, вдобавок еще и с Жанной, это было… это было так недавно… просто не верится. Мы были здесь все втроем. Я не мог за вами угнаться, помнишь? Вы обе шли таким бодрым шагом! Малышка пела, танцевала, играла, ела, спала. Мы с тобой были счастливы вместе, счастливы, что выбрались, счастливы, наконец, что были дедом и бабушкой такой живой, такой веселой, такой чудесной внучки.
Время от времени ты останавливалась, опиралась рукой о стену или о ствол дерева, и изо рта у тебя текла жидкость, которую мы тогда еще не называли желчью, – просто слюна, говорила ты. Тебя рвало желчью. Я отводил глаза, Жанна тоже отводила свои и не хотела, чтобы я тебя поддержал, да и ты этого не хотела. Ты отмахивалась от меня: «Отойди! Отойдите! Ничего страшного! Это излишки выходят!» Мы относили это на счет слишком обильной и дорогой кормежки в «Гранд-отеле». Слюна скопилась, говорила ты, и, кажется, тебя это ничуть не пугало. Ты оправилась от рака, от этой гигантской операции на легком, и больше ничем не могла заболеть.
Ты купила, мы купили билеты на поезд в Венецию. Ты хотела, чтобы мы уехали в Венецию с Жанной, но вдруг начала жаловаться на боли в боку и в пояснице. Я боялся почечной колики, но ты говорила, мол, ничего страшного, просто чуть-чуть болит, ты хотела в Венецию.
Близились школьные каникулы, малышка ждала, она тоже хотела уехать ночным поездом в город, где повсюду вода, и к тому же это было время карнавала. Мы рассказывали ей про маски, про костюмы, и вдруг я сказал: «Нет, я не поеду. Я не могу ехать в свои под восемьдесят с женщиной почти восьмидесяти двух, которая жалуется на боли неизвестного происхождения, и вдобавок с пятилетней девочкой. Если что-то случится, какую из вас я должен бросить, чтобы заниматься другой?» И мы, по общему согласию, махнули рукой на Венецию, на ее канал и лагуны, на билеты и отель на площади Сан-Марко, а в утешение выбрали Кабур и «Гранд-отель». Случись что, мы будем в паре-тройке часов от Парижа.
В Кабуре, когда мы заселились в наш роскошный номер, ты почувствовала себя лучше. Жалела ли ты, что не уехала в Венецию? Ты мне этого не сказала. Но, как бы то ни было, тебе стало лучше, я считал, что это воздух Ламанша взбодрил тебя. В «Гранд-отеле» Жанна чувствовала себя как дома. Она устраивала очень современные танцевальные шоу, собирая всю детвору от трех до семи лет, которая, под ее началом и под неодобрительными взглядами большинства клиентов, у которых не было детей этого возраста, да и всего персонала, отплясывала, пока не падала на ковер в большой гостиной, а мы с тобой тем временем перекусывали, закатывая глаза.
Вечером, вернее, во второй половине дня мы уходили через площадь, удаляясь от моря, в маленький цветущий садик, где отдыхали втроем, сидя рядышком на деревянной скамейке. Тебе нравилось там, нравилось сидеть среди цветов, нюхать их, давать нюхать Жанне, и нам было хорошо – в тесноте, да не в обиде. Жанна давала нам экспромтом новое шоу, которое исполняла соло, попросив нас выключить телефоны и не фотографировать.
Сейчас я вышел из этого садика. Представь себе, наша скамейка была свободна, я видел ее издалека. Мне даже пришло в голову вырезать наши имена или только твое имя на нашей скамейке, но, вообразив, какие неприятности меня ждут от городских властей, и подумав, что ты наверняка сочтешь это смешным, я оставил эту мысль и ножик. Ну вот, я вижу, что скамейка свободна, направляюсь к ней решительным шагом, как вдруг меня обгоняет пара, которая, кажется мне, идет пятясь, как две улитки-инвалидки. Несмотря на это, они обходят меня на корпус и, представь себе, садятся на наше место, даже не спросив у меня разрешения.
Мне пришлось сесть на другую скамейку, где мы никогда не сидели. Я смотрю на цветы, как раньше на них смотрела ты, и вижу их в первый раз. Когда ты была здесь, мне достаточно было знать, что ты находишь их красивыми, а сам я мог на них не смотреть. Я находил их красивыми, когда видел твоими глазами, как и все остальное, все, на что ты смотрела и чем любовалась за меня и вместо меня. Я смотрел на мир и любовался природой через твою душу поэта.
В твои десять-двенадцать лет – а тебе было двенадцать лет не год, а гораздо дольше, – так что скажем, в твои двенадцать, сколько бы тебе ни было, сидя на заднем сиденье машины своих родителей, ты смотрела на луга и поля, на леса и небо, на листву и хлеба, и тебе приходилось прятаться от брата и сестры, потому что каждый раз эмоции от красоты захлестывали тебя и ты плакала. А я был чурбаном, вдобавок близоруким, ставшим потом кривым, ничего не видел и ничего никогда не чувствовал, если только не через твое видение и твои эмоции. С музыкой было то же самое, любая песня волновала тебя до глубины души, любой голос окрылял. Во всем, что обращается к чувствам, даже к чувственности, ты была моим зарубежным представителем.
Ну вот, теперь один в этом садике, далеко от нашей скамейки, изгнанный на расстояние не меньше шести метров, я думаю о тебе, о твоей красоте, о твоих странных и восхитительных отношениях с красотой этого мира. Это я, наверное, показал тебе его бесконечное безобразие; но его красоту я смог хоть отчасти осознать лишь потому, что половина тебя, пока мы были вместе, половина тебя проникла в меня и часть тебя стала мной. А часть меня, увы, стала тобой, и ты, уйдя, унесла с собой мою часть, ту часть, которую ты дала мне на время и которую, когда ты ушла, я не смог удержать. Половина тебя во мне, которая была мне отрадна, ушла с тобой, и мне теперь осталась лишь половина меня. Ты ушла с половиной меня, с частью тебя, нет больше той части тебя, которую ты дала мне на время, и я остался кривым с головы до ног, ампутантом чувств.
Приехав в этом августе в Кабур с Ольгой и Жанной, я думал было показать им тот садик, где мы так часто сидели втроем, Жанна, ты и я. Но Жанна не хотела. Как не хотела и говорить со мной о тебе.
– Ты будешь плакать.
– Нет, нет.
– Да, да.
Она говорит о тебе с бесконечными предосторожностями, когда вообще говорит. Она чувствует, что есть в этом, в твоем уходе, что-то, заставляющее взрослых плакать. Она еще не понимает слова «смерть», не знает, что такое «умереть». Что значит смерть для пятилетнего ребенка?
Как бы то ни было, я бегу от Кабура и его красот, от Кабура, его пляжа и променада, от Кабура и Пруста с его мадленками и даже с его намазанными маслом тартинками. Я знаю, знаю, что в Париже буду так же одинок, так же далек от тебя, как здесь, но все же Париж есть Париж, он был и будет городом, где мы росли, любили и страдали. Любили страдать, быть может? Один, я один в этот вечер… как и во все вечера теперь. Да, где бы я ни был, куда бы ни поехал, в Кабур, в Ле-Мулло, и даже вернись я на Виргинские острова, Карибы, Киклады, Спорады, я буду один, один навсегда. Так лучше уж я буду один у тебя дома и с места больше не двинусь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.