Электронная библиотека » Жан-Клод Грюмбер » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Жаклин Жаклин"


  • Текст добавлен: 3 апреля 2023, 13:42


Автор книги: Жан-Клод Грюмбер


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Йозеф Рот

Готово дело, я плакал, не в три ручья, но все же хорошо поплакал. Я вернулся от брата, где мы втроем, Максим, Эвелина и я, «отпраздновали» Новый год. Мы поужинали, рассказывая друг другу и вспоминая старые истории. Ты легко догадаешься какие. Потом они отвезли меня домой на машине, и мы пожелали друг другу спокойной ночи, даже не поцеловавшись. Я сел перед телевизором, как раз пробило полночь. Позвонила Ольга и пожелала мне по возможности лучшего года. Я чувствовал, что она тоже вот-вот расплачется, взволнованная, измотанная концом этого ушедшего года. Потом я тупо переключал каналы. Почти целиком посмотрел какой-то фильм: это была история любви гиганта-бодибилдера и почти карликового роста тайки, с участием вдобавок матери бодибилдера, тоже совсем крошечной рядом с сыном. Потом я пробовал смотреть другие фильмы и наконец выключил телевизор – этот телевизор почти такой же старый, как мы с тобой, и выключается, только если нажать на кнопку. Ну вот, встав и наклонившись, чтобы ее нажать, я услышал свой шепот: «Вот мы и в две тысячи двадцатом, Жаклин, родная». Тут-то я и пустил слезу; я не рыдал, не стенал, даже не сетовал, просто плакал, думая о тебе и об этом 2020 годе, который пришел следом за 2019-м. У брата я пожаловался на этот 2019 год. Он ответил мне, что в молодости мы не надеялись дожить до 2000-го, и добавил: «Мы не должны были дожить и до сорок четвертого. Мы – выжившие. Будем счастливы, что мы все еще живы в две тысячи двадцатом».

Да, мы выжившие, а ты остаешься моей самой любимой из выживших.

Я получил поздравительную открытку от Роберта, шотландца, помнишь, мы встретили его летним вечером на террасе кафе «Турнон» несколько лет назад. Мы с тобой ели друг напротив друга рядом с этим Робертом, который ел один, положив на стол книгу. Я наклонился, пытаясь прочесть название. Сделал тебе знак, что не могу прочесть, плохо вижу. Ты тоже взглянула и шепнула мне: «Йозеф Рот». И мы вдруг оба очень возбудились. Я обратился к нашему соседу, одинокому едоку-читателю, и спросил его, знает ли он, что обедает на террасе кафе-отеля «Турнон», того самого, где Йозеф Рот скончался в 1939 году. Он плохо говорил по-французски, мы с тобой еще хуже по-английски. И все же мы друг друга поняли: конечно, он обедал здесь, чтобы почтить память Йозефа Рота.

Так вышло, что Йозеф Рот – мой любимый писатель. Может быть потому, что он родился в Бродах, в тогдашней Австро-Венгрии, как и родители моей дорогой мамы. Йозеф Рот стал и одним из твоих любимых писателей, быть может потому, что был моим любимым. Вот так мы с Робертом подружились через Йозефа Рота. Мы много говорили на франглийском о кулинарии, потом о литературе и прочем, о бедах и горестях рода человеческого. С годами он сделал успехи во французском, а мы в английском совсем не преуспели.

Я получил открытку от Роберта, поздравительную открытку, и в ней он пишет все, что я пытаюсь написать уже который месяц, но рука моя неуклюжа, я слишком многословен, а слова чересчур тяжелы. Я цитирую тебе для сведения и для тайных высших сил, которые в этот первый день нового года наверняка толпятся вокруг тебя: «В новогоднюю полночь я подумаю о тебе и о Жаклин, о красоте ее лица и характера».

«Красота ее лица и характера…» Черт, вот я и опять расплакался, решительно, 2020 год обещает быть очень дождливым для меня без тебя.

Мое самое отрадное воспоминание

Вот мое самое отрадное воспоминание, то, которое я хотел бы сохранить в себе до тех пор, пока не догорит последний огонь моей кремации: мои ладони гладят твою руку, лежащую на белой простыне, на этой чужой кровати, в больничной палате, где больше не лечат, но успокаивают, по-доброму и умело, боль и тревоги пациентов и их близких.

Я сижу у твоего изголовья, совсем рядом, сейчас утро, мы одни, я глажу твою руку, медленно, собранно, страстно, как будто от этого зависят все судьбы мира, и шепчу тебе на ухо, что люблю тебя и буду любить тебя всегда.

Слова, которых я не сумел или не смог тебе сказать, я говорю теперь, чтобы ты унесла их с собой. Эти слова не слетают с моих губ, они идут прямо из моего сердца в твое сердце. Да, да, стать посмешищем мне больше не страшно, и я свободно говорю все эти смешные слова: сердце, душа, любовь, навсегда. Как бы мне хотелось, чтобы ты еще могла посмеяться над ними со мной! Но я запечатлею их в тебе на веки вечные. Я говорю их тебе и повторяю, а мои ладони все гладят и гладят твою руку. Другая рука, опутанная разноцветными трубками, говорит о том, что здесь тебя кормят исключительно морфием и кислородом, чтобы ты ни в чем не нуждалась.

Я всматриваюсь в твое лицо, мне кажется, что ты меня слышишь, что ты меня понимаешь и твоей руке нравится, когда ее так тискают. Однако ты неподвижна. Только твоя верхняя губа чуть поджимает нижнюю, придавая твоему лицу налет сконфуженно-горделивого детства. Я снова и снова говорю тебе о своей любви и глажу, и глажу твою руку. Твои губы поджимаются сильней, как будто ты сдерживаешь улыбку. Твое лицо маленькой девочки озаряет палату отсветом юности.

Твои глаза не смотрят на меня, они устремлены далеко внутрь тебя, в самые твои глубины. Быть может, ты снова видишь нас с тобой обнявшихся, губы к губам, в углу подворотни где-то на улице Бланш, больше полувека, почти шестьдесят лет тому назад, возле Театр-де-Пари, куда ты приходила за мной каждый вечер? Или, еще прозаичнее, ты видишь нас, тесно сплетенных, в нашей разбросанной постели? Я глажу твою руку снова и снова и опять глажу ее, когда пишу эти строки, и потом, когда их перечитываю. Трепещущая нежность окутывает меня, заполоняет.

И вот мы снова, моя красавица, вместе в этом пузыре любви. Мы одни на целом свете. Ольги, Розетты и всех остальных, верных и любящих, здесь еще нет. Это время принадлежит нам. Я всматриваюсь и всматриваюсь в твое лицо, в твои губы, все еще поджатые, как будто ты говоришь мне, что и ты тоже оценила эти минуты вечности. Я глажу твою руку, я даже целую ее, едва коснувшись губами, и чувствую, как твое тепло согревает мою заледеневшую душу, будто бы это я болен и уже почти остыл, а ты, на больничной кровати, как всегда, пытаешься вдохнуть в меня жизнь.

Несмотря ни на что, я тревожусь: со мной ли ты еще? Понимаешь ли ты мой шепот? Чувствуешь ли мои ласки? Детская улыбка озаряет твою красоту. Твои губы сжимаются сильнее, как будто ты удерживаешь крик любви, или отчаяния, или, может быть, упрек, ведь ты вправе упрекнуть меня, что я вот так отпускаю тебя одну, ничего не сделав, чтобы уйти с тобой или не дать тебе уйти.

В эти два последних года, два года наших с тобой раковых опухолей, я всегда был с тобой, сопровождал тебя в больницу Монсури, твою любимую, потому что она расположена рядом с самым красивым в Париже парком, совсем как в Лондоне, говорила ты, любуясь им и гуляя в нем об руку со мной в погожие дни. Но оказавшись в больнице, едва выйдя из такси, ты растекалась лужицей. Ты, в любых обстоятельствах – в поездке, в Париже, на каникулах, в твоих делах и в моих – державшаяся стойко, каковы бы ни были трудности, встречные ветра или полное отсутствие ветра, здесь в панике цеплялась за мою руку и твердила мне, что, не будь меня, ты бы пропала.

А я, видишь, я здесь, рядом с тобой и не могу ничего для тебя сделать, не могу ничего сделать для себя, могу только испытывать стыд. Всем посетителям в этой последней больнице стыдно. Они ходят туда-сюда по коридорам, опустив глаза, с краской стыда. И я ничего не могу для тебя, только гладить и гладить твою руку, как будто от этого зависит судьба мира.

Здесь, в Монсури, месяцы и месяцы выясняли, есть у тебя рак легкого или нет, теряя таким образом месяцы и месяцы, пока опухоль росла и росла, так что вместо планируемого маленького разреза пришлось сделать большую, просто огромную операцию с удалением части легкого, и тебе еще сказали, мол, повезло, что другое не было затронуто. А после удаления опухоли – с ней удалили еще несколько мелочей, которые сочли ненужными, – эта самая опухоль нелегально мигрировала в твою печень, в то время как в Монсури и даже в Институте Кюри, точно за молоком на плите, наблюдали за твоим оставшимся легким и мозгом. А опухоль между тем втихаря росла в твоей печени и колонизировала ее. А когда наконец обнаружили, в чем причина твоих болей, то увидели такую большую, такую разросшуюся опухоль, что сделать уже было ничего нельзя, только найти тебе койку в этой последней больнице, куда ложатся без надежды и выходят остывшими, ногами вперед.

В этой больнице, на конечной остановке, все и каждый – персонал, служащие – знают свои роли назубок; каждый и каждая играют их сдержанно, но в совершенстве; даже сам пациент предчувствует, какова его роль, и играет ее как может. Только родные и посетители своих ролей не знают абсолютно. Они сами не знают, чего хотят: чтобы это продлилось как можно меньше, чтобы ты не страдала, или, наоборот, как можно дольше, чтобы тебя не потерять?

В первый же день мы с Ольгой спросили докторшу: сколько? Она дала очень точный ответ: от пяти дней до трех недель. Ты ушла на шестой – 4 мая. Судьба, если она вообще существует, тоже иногда пишет пьесы с неудачным концом, если только она не отвела роль этому 4 мая, дав ему замкнуть цикл жизни, от рождения до смерти.

Жемчужины

Еще один момент, опять же в Монсури, этот момент тоже мог бы заставить нас смеяться и плакать, но, увы, мы не успели об этом поговорить до твоего внезапного ухода. Тебе сделали биопсию печени, это было ужасно мучительно, ты кричала от боли. Тебя привезли в палату, я ждал тебя там. Ты была вне себя. Ты сказала мне, что врач, который делал эту биопсию, – ничтожество, мерзавец, бездарь. Едва закончив, он оставил тебя, вопившую от боли, и чуть ли не убежал, не подбодрив тебя ни жестом, ни словом. Тебе было еще больно, и ты очень боялась, что биопсию сделали плохо, что она негодная, а ты ни за что на свете не хотела проходить через это снова. Вот тогда-то ты попросила меня забрать тебя из этой паршивой больницы. А потом вдруг села на кровати, легко, в одно движение, как это сделала бы юная девушка. Сев и поправив подушку, ты скомандовала голосом полковника Красной армии:

– Мои сережки!

– Прости?

– Мои серьги!

– Твои – что?

– Мои жемчужины! Я не надела утром мои жемчужины.

– Твои жемчужины?

– Не думаешь же ты, что я буду ходить весь день без жемчужин!

Я протянул тебе эти серьги, крошечные жемчужинки, валявшиеся на тумбочке. Жестом маленькой девочки, на сей раз кокетливым, ты вдела их одну за другой в уши. Потом, проведя пальцами по волосам, посмотрелась в зеркальце пудреницы, проверяя, в порядке ли твоя красота. И возлегла, царственная, готовая принять челядь Монсури. Вот такую тебя, в тот день, владычицу, царственную, я хочу вспоминать. И твою красоту, твою гибкость, твою женскую силу, твое мужество перед неотвратимым я тоже хочу вспоминать.

Но нет, я не хочу вспоминать тебя, с тобой, со всей тобой я хочу жить, жить вечно, как мы оба верили в возможность этого все эти почти шестьдесят лет.

Скорбь за скорбь

Хлеб скорби едят в одиночестве и пережевывают долго, так трудно его проглотить.

Когда мы встретились, я так мало знал жизнь, что тебе пришлось учить меня, как себя вести, чтобы быть человеком среди людей. Когда же ты ушла, восемь месяцев тому назад… Уже восемь? Как можно прожить такие долгие дни в такие короткие месяцы? Ладно, неважно, когда ты нас покинула, я обнаружил, что почти ничего не знаю о смерти. Поначалу я в своем неведении думал, будто то, что я чувствую, это ужасное ощущение постоянного отсутствия, ослабнет по ходу дней и месяцев, слишком длинных и слишком коротких. Но дни сменялись днями, месяцы месяцами, и твое отсутствие все больше ощущалось во всем и вся. Потому ли, что отсутствие маскирует слово «смерть», а само это слово «смерть» придумано лишь для того, чтобы закамуфлировать неопровержимое и неосязаемое доказательство твоего бесконечного отсутствия?

Между тем и для тебя, и для меня смерть была рядом с колыбели, и для наших близких тоже, только под псевдонимами: облава, арест, депортация, лагерь, отбор, исчезновение. После долгой бумажной волокиты Сюзанна, моя мать, добилась наконец от властей волшебного слова: «Скончался», с припиской каллиграфическим почерком, гласящей, что Захария Грюмбер, будь он французским гражданином, имел бы право на формулировку «Погиб за Францию». Будь у моей тети яйца, она была бы моим дядей…

Захария, мой незнакомый отец, апатрид, экс-румын, почти француз, скончался вдали от наших глаз, вдали от сердец, как и его отец Нафтали, еще более апатрид и еще более незнакомый своему внуку. Оба принадлежат к тем шести миллионам, из которых я не смог, не сумел или не захотел их вычленить, чтобы дать им идентичность и личную историю.

Сюзанна же, получив в семейной книжке запись «скончался» – в Дранси, ладно, но какая разница, «скончался», – сочла, что кое-что выиграла, не войну, конечно, но как минимум битву, и могла теперь писать после своего имени замужней женщины: «Сюзанна, вдова Грюмбер, урожденная Хац». Хац – с «Х». Вся остальная родня, отец, мать, братья, сестры, звались Кацами, с «К», так что она всю жизнь прожила под фальшивым именем. В общем, отныне она была «Сюзанна, вдова Грюмбер», и это казалось ей более респектабельным, более достойным матери двоих детей, которые оба получили свидетельство о начальном образовании и росли в чудесном статусе «Опека нации»[25]25
  Присваивается несовершеннолетнему, один из родителей которого был ранен или убит во время войны, теракта или оказывая определенные услуги обществу.


[Закрыть]
. Не надо оваций.

Сюзанна, вдова Грюмбер, скончалась во вторник около пяти часов. По вторникам после обеда я навещал ее в доме престарелых на берегу Марны. Максим приходил по средам, или четвергам, или даже иногда по пятницам, а я по вторникам и воскресеньям, с тобой или с Ольгой, а иногда и в другие дни, один или с Максимом.

Но в тот вторник я был записан к офтальмологу в клинике Общества взаимопомощи в области народного образования. Максим предложил пойти вместо меня. Так что в четыре-пять часов я был в клинике, а поскольку я расширяю зрачки плохо, скажем так, медленно, пришлось закапать мне в оба глаза – тогда у меня еще были оба глаза – шесть флаконов расширяющих капель. Маленькое уточнение: сужаю я их еще медленнее, чем расширяю. Так что я расширился и, значит, ничего не видел, просто сидел в приемной, ждал, удивляясь, что, уже расширившись, приходится ждать. Наконец появился офтальмолог, впустил меня в свой кабинет, усадил на табурет, но сам не сел. Оставшись стоять, он сказал мне примерно следующее: «Я не смогу вас осмотреть». Я хотел было запротестовать, возмутиться, но он жестом заставил меня замолчать. «Звонила ваша жена, вам надо ей перезвонить». Я ощупью набрал номер ателье. Трубку взяла ты, и тебе выпало сообщить мне, что Максим говорил с тобой, не зная, где меня искать.

Он пришел незадолго до пяти часов. Было еще светло, погода хорошая, и он предложил выйти прогуляться по саду. Она не хотела, ворчала: «Ты пришел слишком поздно, скоро стемнеет». Максим помог ей вдеть руку в первый рукав пальто, и, когда подставил второй, она упала.

А меня там не было.

За несколько лет до этого у нас с тобой, к нашей радости, появилась маленькая девочка, Надя, которую особо рьяная сотрудница мэрии непременно хотела назвать Надин. Я вежливо, но твердо сказал, что и мать, и я, отец, хотим, чтобы ребенка звали Надя. Надин, повторила она с широкой улыбкой.

После двух-трех вежливых заходов я предложил ей по-быстрому завести себе девочку, которую она может назвать Надин, если хочет, а наша будет зваться Надей.

Надя задохнулась во сне в возрасте пяти месяцев.

А меня там не было.

Я с Полем и Лулу уехал тогда в Бретань подыскать дом на август. Это ты обнаружила малышку бездыханной в кроватке, это тебе пришлось бежать с ней на руках за помощью, в отчаянии, тем ранним, холодным и пустынным утром.

Так что я не приобрел никакого опыта в кончинах, разве что из книг. Успокаивая меня, некоторые из моих друзей утверждают, что не нужны какие бы то ни было знания, чтобы умереть в свою очередь самому. Я согласен, однако предпочел бы по обыкновению не присутствовать при собственной кончине.

Ты ушла в 23:20 4 мая 2019-го, в день рождения Ольги. Ты спокойно уснула около половины десятого, и мы все ушли. В 23:20 мы были у Паскаля и Каро, за подобием именинного пирога, чтобы не огорчать Жанну, которая так любит дни рождения и пироги тоже, когда зазвонил телефон и нам сообщили, что ты угасла во сне.

А меня там не было.

Успокойся, незнакомый друг, где бы ты ни был, когда уходит любимый человек, ты ни за что не окажешься в нужном месте и, что бы ты ни сделал, что бы ни сказал или не сказал, ты себе не простишь. В книгах, фильмах, стихах, песнях, рассказах тот, кто остается, принимает с уст любимого человека произнесенные шепотом последние слова: «Я умираю без ненависти в сердце к немецкому народу… и я хочу, чтобы ты жил и чтобы у тебя был ребенок», Манушян[26]26
  Мисак Манушян (1906–1944) – французский антифашист армянского происхождения, национальный герой Франции, рабочий-коммунист, поэт и переводчик.


[Закрыть]
. А Морис Фельд, мой кузен, расстрелянный в семнадцать лет, написал из тюрьмы Санте 22 августа 1942-го своей сестре, тоже заключенной: «Когда ты прочтешь это письмо, меня уже не будет в живых. Я понимаю, какую боль причинит моя смерть тебе и особенно нашей бедной матери. Я хотел бы знать, мальчик у тебя или девочка, но уверен, что твой ребенок будет прекрасен». Ребенок, маленькая девочка, тоже умерла в тюрьме. А сегодня, за восемьдесят, что может сказать тот, кто уходит, тому, кто остается, и что может сказать тот, кто остался, той, что ушла? До скорого?

Ты не поверишь

Ты не поверишь, с тех пор как ты ушла, я сожительствую в доме, в нашем доме, да, да, со старой развалиной, у которой только его простата на уме и артроз бедра на языке. В его оправдание позволю себе оговориться, надо признать, что упомянутая простата – не лучшее из творений создателя в плане локализации, функций и прочего. Наконец, чтобы закрыть это простатическое досье, теперь известно и научно доказано, что у женщин ее нет и они прекрасно без нее обходятся, что никак не вредит ни их красоте, ни здоровью. В наши времена равенства полов это непорядок, верно? Кому жаловаться? Никому. Создатель всего и вся, в том числе и этой исключительно мужской простаты, был мудр и не создал гарантийного обслуживания и даже никакого бюро претензий. Дураков нет! Ладно, проехали. Вернемся к старому хрычу. Я его не выношу, особенно с тех пор, как он утверждает, что и сам потерял недавно дорогого, очень дорогого человека. Он действует мне на нервы. Вдобавок он возомнил себя бог весть кем или бог весть чем под предлогом шумного успеха книги, неожиданного, запоздалого и, скорее всего, незаслуженного.

Он сидит, развалившись в кресле, целыми днями, и когда мне хочется немного тишины и покоя, чтобы подумать о чем-нибудь приятном – о тебе, например, – тотчас принимается стонать, причитать и хныкать, волоча ноги от одного кресла к другому с тростью в руке. Да-да-да, с недавних пор – это что-то новенькое – он ходит с тростью, для понта, похоже.

Когда я встречаю его, с глазу на глаз, в зеркалеплатяного шкафа, я едва сдерживаюсь, чтобы не плюнуть ему в физиономию, не облить его дерьмом. Какого черта ты здесь делаешь? Какого черта ты еще здесь, урод? Чего ты ждешь? На что еще надеешься? Эта развалина ничего не отвечает. Отворачивается и уходит хорониться в кухне. Я ненавижу стариков так же, как ненавидел, и даже больше, чем ненавидел молодых, пока не узнал тебя.

Наконец, себе в утешение, я думаю, что это не может продолжаться долго, потому что его простата снова шалит, и ему приходится обращаться к изрядному количеству спецов по пальцам в заднице, которые неминуемо вскоре зальют ему за воротник хорошую ежедневную дозу женских гормонов, и я рад, что он окажется со сморщенным колибри в портках и двумя отвисшими сиськами, как Наполеон на Святой Елене, по словам английских законников.

Вот у Гитлера в бункере, по словам русских, осталось только одно яичко, да и то крошечное. Чтобы получить удовольствие, он должен был, опять же, если верить русским медикам, мочиться на лицо Евы или даже на морду своей собаки Блонди. Знаю, знаю, родная, ты находишь меня злопамятным, и ты права. Но что поделаешь, такой у меня характер, это сильнее меня, ты же знаешь, что я всегда терпеть не мог Наполеона. Что же до Гитлера, один очевидец, не русский, а эсэсовец, стало быть, достойный доверия, утверждал в 1945-м, что видел, как блеснула слеза в одном из газово-голубых глаз фюрера, когда тому пришлось, под нажимом евреев, которые, это всем известно, не любят животных, выпустить пулю в голову Блонди, своей любимой собаки. Ни русские, ни американцы об этом никогда не упоминали, в их планы входило скрыть от людей, что Гитлер тоже был человеком.

Прости, ты права, хватит бередить прошлое, очистим-ка лучше свежую луковку, эту старую гнилую развалину, что спит в нашей постели. Да, ты и правда мне не поверишь, и мне трудно тебе это сказать, этот выживший из ума старец мастурбирует, да-да-да, дрочит, если тебе так больше нравится, и этот гадкий старик хочет впарить мне, что, мол, делает это, чтобы почтить твою память и воздать тебе должное. Хоть плачь, не правда ли? Тем более что у него ничего не получается, и немудрено, учитывая, в каком состоянии его железы и, так сказать, железо.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации