Текст книги "Жаклин Жаклин"
Автор книги: Жан-Клод Грюмбер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
И напоследок
Ну вот, мазл тов! Конец карантину и с ним коварному месяцу маю! Мы снова вольны ходить где захотим и куда пожелаем. Но у меня, видишь ли, нет больше ни хотения, ни желания ходить куда бы то ни было, ведь куда бы я ни пошел, от угла улицы Бюси до глуши карибского острова, я больше не найду там тебя. Ни там, ни в Греции, ни в Испании, ни на террасе кафе, ни на рынке, ни в «Карфуре», куда ты разлюбила ходить, ни даже в баре у твоего подъезда. Я знаю, знаю, что не увижу и не коснусь тебя больше никогда, даже во сне.
Пока беда парила низко над планетой, пока тревога была всеобщей, я боялся только одного, что до меня доберется этот пакостный вирус, что я этого не переживу – вирус, как оказалось, особенно охоч до восьмидесятилетних, – я боялся сыграть в ящик, не закончив твою книгу. Мне было страшно, страшно очень. Нет, я не говорю, что мне больше не страшно, но, скажем так, во время карантина, от которого страдали все, мне оставалось только сесть за любой стол в доме и высоко поднять мое перо, чтобы страх перед вирусом отступил. Потом было достаточно провести пером по чистому листу нашей любви, чтобы ты тотчас появилась, и неважно, есть ли вирус или нет. Я мог в любое время дня и ночи еще раз удержать тебя под моим пером и в моих объятиях.
И мы рассказывали друг другу истории, пережитые и разделенные за какие-то шестьдесят лет, когда мы любили друг друга, ссорились и мирились – в общем, жили.
Сегодня, прежде чем положить мое перо, роковое оружие, на кипу тетрадей, замаранных черными чернилами моей боли, которую смягчает голубой и розовый цвет наших счастливых воспоминаний, я вынужден задать себе вопрос: кому адресована книга, написанная для тебя, которую ты не прочтешь?
Знаешь, как мне хотелось бы закончить этот черновик, будь у меня талант? Я бы хотел удержать тебя еще раз, в последний раз, под моим пером, чтобы набросать одним росчерком твое лицо, дарованное всем, твою улыбку – Красавицам, твои губы – моим губам.
Я люблю тебя едва ли не больше, чем черный шоколад.
На кончике пера
Прости, родная, но с кончика моего пера просятся еще две-три мелочи. Я знаю, знаю, ты, наверное, решишь, что я ни за что не хочу отложить перо из страха расстаться с тобой, и ты будешь права. Если б я мог, я писал бы постоянно, никогда не откладывая окаянного пера. Не останавливаться, продолжать без конца, чтобы чувствовать тебя еще, снова и всегда, рядом со мной, чтобы ласкать тебя кончиком моего пера, слишком легким или слишком тяжелым. Я не хочу расставаться с тобой. Я боюсь остаться один, ампутантом лучшей части себя самого.
Мы с Ольгой и Жанной снова в Ле-Мулло, в последнем доме, который сняла ты для всех нас. Отель напротив, где мы с тобой ночевали несколько десятилетий назад, сносят, и у нас каникулы на стройке. Но не на такой анекдотической ноте я хочу с тобой расстаться. Я хочу подарить тебе на прощание маленький рассказ про Жанну.
Прошлым летом, в июле 2019-го, Ольга весь месяц играла в Авиньоне. И мне пришлось ехать самому на скоростном поезде вдвоем с Жанной. Розетта, Паскаль, Каро и прочие отправились на машине. Как только мы устроились на своих местах и поезд тронулся, она достала из своего рюкзачка книгу, которую любила читать ей ты, – сказки Эжена Ионеско для детей до трех лет. В то время, как ты знаешь, она не хотела, чтобы я говорил о тебе, и я всегда спрашивал ее почему. «Потому что ты будешь плакать». Сколько я ни твердил ей, что мы о тебе говорим и я не плачу, она все равно не хотела.
И вот в поезде она заставляет меня прочесть первую сказку. Ту самую – уморительную, – в ней всех, больших и маленьких, кукол, игрушки, даже животных, зовут Жаклин. На протяжении всей сказки перечисляются эти Жаклин, и Жаклин, и Жаклин, и Жаклин, и я читаю, не зная, смеяться мне или плакать, а она смотрит на меня, нахмурив брови, как ученый или врач наблюдает за подопытной свинкой, пытаясь оценить масштаб ее боли.
Сказка кончилась, она молча берет у меня книгу и убирает ее в рюкзак. Я говорю ей, стараясь, чтобы голос прозвучал твердо:
– Вот видишь, я не плакал.
– Твои глазки не плачут, дедуля, а голос плачет.
Мой голос плачет, бабуля, что делать?
От Ле-Мулло до Лондона
И вот июль и снова Ле-Мулло. Мы идем по кромке воды, как ходили, ходили по песку и по гальке во всех концах света. Мы больше не обнимаем друг друга за талию, не идем в ногу, и я уже не могу нагибаться, чтобы подбирать камешки. Вот и хорошо, их все равно нет на этом пляже. Для тебя еще вчера это не было проблемой. Перешагнув восьмидесятилетний рубеж, ты сохранила гибкость ума и тела. А я ковыляю по кромке отлива, я не в отчаянии, нет, я – изгнанник. Изгнанник в мире, где нет тебя, в опустевшем мире. Я ищу две пары проповедников с прошлого лета. Как знать, может быть, они молили своего Господа вернуть тебя мне, хоть на мгновение? Счастливы простодушные, что веруют, и счастлива вера, что у нее еще есть простодушные!
Иные, желая добра, говорят мне: «Зачем ты так упорно возвращаешься туда, где вы были счастливы вместе? Зачем продолжаешь жить в той же квартире, полной ее присутствия, среди шкафов, набитых ее бельем, ее вещами, с ее ванной, где еще валяются в беспорядке ее туалетные принадлежности?» Зачем? Да потому, что это она здесь у себя дома, это я живу у нее. И куда, собственно, я могу уйти? Укройся я в японской глубинке или в Северной Корее, я все равно поминутно буду твердить себе, что она этого не видит, этого не ощущает, этого не касается. На кой смотреть, нюхать, трогать, если ее нет рядом, чтобы сказать мне, что красиво, что хорошо пахнет, что приятно на ощупь.
И даже если я сошлю себя в местный отель или в дальнюю меблирашку, все равно буду жалеть, что я там без тебя. Красный уровень опасности! В моей ручке нет больше чернил, она капает слезами, но я еще могу вывести на чистом листе «Я люблю тебя, мой ангел» симпатическими чернилами.
Этой ночью мне снился сон. Я шел по улице Лондона, рядом со мной женщина – надеюсь, что это была ты, – мы шли бок о бок, молча, прижавшись друг к другу, будто укрывались под одним плащом от дождя. Мы не держались за руки, но твоя рука сжимала, ласково, но крепко, мою штучку. Я очень удивился, обнаружив это. Моя птичка тоже удивилась и начала толстеть и даже удлиняться, надо же, ведь теперь, даже чтобы просто выпрямить ее, нужно вооружиться щипчиками.
Птичка трепетала под нажатием твоей руки. Теперь можно было не сомневаться – это была твоя рука, я узнал ее, узнал ее нежность, нежность твоей ладони и твои ласковые пальчики. Тут я проснулся. Поспешно потрогал ее, и да, птичка вновь обрела краски, как раньше, до эпизода с простатой, однако не потолстела и даже не выросла.
Этот сон вернул меня почти на пятьдесят пять лет назад, сразу после смерти Нади. Мы сбежали из Парижа в Лондон, где тогда никого не знали, и ходили целыми днями, молча, бок о бок, под дождем и пасмурным небом. Мы ходили по восемь, по десять часов в день и ели черт знает что. Помню, как я поглощал карри, невесть из чего сделанное, такое горькое, что ты сочла его несъедобным. Я съел его до последней капли, настолько моя горечь подходила к его вкусу. Ночевали мы в отеле, где, когда шел дождь – а он шел! – хозяин ставил в наш номер тазы, чтобы нам было комфортнее. Там, в Лондоне, я почувствовал, что одно-единственное слово, произнесенное мной и неверно истолкованное тобой, может разлучить нас навсегда. Думаю, что и ты думала о том же. Поэтому мы оба молчали, из любви.
Вернувшись в Париж, мы зажили нашей прежней жизнью, но при этом с одной целью: почаще жить как все. Через пять лет родилась Ольга.
Умереть в 2019-м
Умереть в 2019-м мы никогда не собирались, ни ты, ни я, не верили и не надеялись, настолько у нас обоих не укладывалось в голове, что мы доживем до 2000-го. Умирая в восемьдесят лет, в девяносто, в сто и даже больше, уходит не старик или старушка, нет, это ребенок, которым он был, девушка, молодой человек, молодая женщина. Ни к чему говорить старикам: «Вам восемьдесят лет, вы прожили долгую и счастливую жизнь, ваше время кончилось, дедуля, бабуля…» Нет, говорите им о детях, которыми они были, об их юности, о взрослой жизни. Ты была девочкой двенадцати, двенадцати с половиной лет или даже постарше, в свободной зоне, на школьных фотографиях эта девочка, казалось, вобрала в свои глаза весь свет на свете.
Да, ты была этой девочкой, я ее не знал, но знаю о ней все истории, все анекдоты тех лет, прожитых семьей в свободной зоне. Знаю и парижскую историю о маленькой девочке, которая поцеловала маленького мальчика, уезжавшего в Соединенные Штаты или в Израиль. Маленький мальчик неожиданно засунул язык ей в рот, и я так и чувствую, как ты чуть не умерла и как побежала полоскать рот марсельским мылом. И другую историю об этой маленькой девочке десяти-одиннадцати лет, как она ходила со своей мамой к портнихе Ольге, и та увеличивала или уменьшала декольте, пришивала рукава-буфы, чтобы мама была еще красивее в своем платье, в котором собиралась на бал вязальщиков. Я знаю каждый жест, знаю все о девушке, которая любила танцевать, петь и целоваться в губы с кем попало. Я знаю о ней все, я любил ее до безумия, еще не зная ее. Я знаю и о той молодой женщине, что пинала меня ногой под столиками кафе в Сен-Жермен, дразнила меня, полагаю, о той, что хотела доказать свою силу, о той, с которой мы дрались на ночных улицах; о той, что выталкивала меня из постели с утра пораньше, чтобы остаться хоть на секунду одной в кровати, на этом супружеском ложе, а кончалось тем, что я сам ее выталкивал, потому что тоже хотел понежиться один, сладко потягиваясь; о той, что плакала в три ручья, потому что все слишком прекрасно, и хохотала как сумасшедшая, потому что все слишком безобразно, о той, что танцевала по поводу и без повода и пела во всех регистрах, о той, что сводила меня с ума, о той, что любила меня, несмотря ни на что.
Я стою по щиколотку в воде и смотрю на Жанну в надувном круге, а она плавает, прыгает, приплясывает и поет. Она счастлива, и я ловлю себя на том, что улыбаюсь и даже смеюсь, я внезапно тоже счастлив. А потом я вдруг думаю, что ты больше не увидишь ее, больше никогда, не увидишь, как она растет, как расцветает. Какого черта я еще делаю на этом пляже? Какого черта?
Боль, боль прогоняет малейшее дуновение радости, но эта боль мне дорога, если и она вдруг исчезнет, я буду о ней жалеть. Эта боль – расплата за разделенное счастье. Эта боль – свидетельница твоего отсутствия. Я люблю эту боль. Она напоминает мне о бесконечной радости оттого, что я знал тебя, и о бесконечном горе оттого, что я тебя потерял.
Гордость
Зачем марать столько бумаги, когда все говорит одна-единственная фраза – «я по тебе скучаю». Я по тебе скучаю, мы по тебе скучаем. Эту фразу подсказала мне Жанна. В разлуке с матерью или с отцом она говорит им по телефону: «Я по тебе скучаю». Даже мне она сказала это раз-другой, и сердце мое подпрыгнуло от радости и тут же сжалось от мысли, что она больше не сможет сказать это тебе, что она не скажет тебе этого больше никогда. Вот. Я скучал по тебе, я по тебе скучаю… Скучаю я, скучает Ольга и многие другие. Я скучаю по тебе как по спутнице, как по своему двойнику. Довольно хныкать, я скучаю по тебе, потому что нет больше никого, кто бы думал то, что думаю я, еще прежде, чем я это подумаю, или переводил бы мое молчание улыбкой.
На днях у Максима, после ужина, выпив немного водки, с Эвелиной в качестве свидетельницы, мы – в нашем возрасте простительно – заговорили о прошлом, о далеком прошлом, задолго до того, как я тебя узнал. О прошлом, которое было нашим, нашим и вашим, Грюмберов и Фломов. Об этом прошлом, которое вновь становится нашим настоящим. Максим рассказал неизвестную мне версию одного эпизода, который я пережил, не пережив, рядом с ним.
Ретивые полицейские пришли за Захарией, нашим отцом. Они не нашли его дома, на улице Шаброль, 34. После освобождения из Компьенской тюрьмы он ночует через раз – скажем так, это полупредосторожность – в комнате прислуги, которую предоставила ему консьержка, во всяком случае, так говорит легенда. Чтобы не возвращаться с пустыми руками, двое полицейских решили забрать нас троих – маму, Максима и меня – в комиссариат 10-го округа при мэрии. Три Грюмбера по цене одного – недурное дельце. Для проверки личности, сказали они, расхожая магическая формулировка. Тем не менее они посоветовали маме – никогда не знаешь, в наше-то время – собрать узелок для нас троих. И вот мы в окружении двух пар форменных ботинок идем по улице Шаброль в направлении мэрии 10-го округа.
«Ты не можешь себе представить, – сказал мне тогда Максим, – не можешь себе представить, как я гордился, что иду вот так между двумя полицейскими и вижу, как все лавочники смотрят на нас из дверей. Я так гордился, так гордился!» И я снова увидел на его лице эту детскую гордость восьмидесятилетней давности. «Я держался очень прямо, – сказал он, – шел с высоко поднятой головой, и звезда была аккуратно пришита на моей груди». Ему было восемь лет. Его лицо мужчины на теле ребенка, должно быть, светилось, как светится оно и сегодня, это лицо старика, снова гордого, как вчерашний ребенок. Мне никогда и в голову не приходило, что он может гордиться и не бояться. Я был рядом, между ним и мамой, он, наверное, держал меня за руку. Боялся ли я? Гордился ли я тоже? Я совсем не помню, как мы шли по улице Шаброль. И об этой гордости он никогда мне не говорил, никогда, ни словечка. Ему понадобилась целая жизнь, чтобы вновь пережить ее, сидя в кресле в этот вечер, и решиться упомянуть о ней.
Я заметил, что он и сегодня гордится, он согласился. Я сказал, что это упражнение на сенсорную память – вновь почувствовать то, что произошло когда-то давно, это базовый метод «Актерской студии»[40]40
«Актерская студия» – имеется в виду школа актерского мастерства режиссера Ли Страсберга (1901–1982), развивавшего идеи Константина Станиславского.
[Закрыть]. Он опять кивнул, глаза его блестели. Он снова шел по улице Шаброль. Он видел мадам Машефер – булочницу. Он видел мадам Максим с малышами. Она стояла и смотрела, как мы идем, и годы спустя еще говорила нам: «Я видела, как вы шли! У меня аж ноги подкосились! Такая хорошая женщина, ваша мамочка! Да еще с вами обоими! А я-то, я-то даже не осмелилась побежать за вами и дать вам хлеба! Так и отпустила вас, ничего вам не дала! Даже булочки!» Она все еще плакала в 47–48-м годах, когда мы в воскресенье приносили курицу на жаркое.
Комиссар оказался добрым. Он отпустил нас домой. И тогда Максим – он об этом не помнит – заорал на полицейских: «Зачем только вы нас привели! Теперь некому нести мамин узел!»
Не так давно я прочел в книге Пьера Бирнбаума о том времени, что главный комиссар 10-го округа Парижа был одним из наименее ретивых в охоте на евреев. Спасибо, господин комиссар.
Ты тоже рассказала мне историю. Вы стояли на улице, Розетта, Поль и ты, в Шатору или где-то в этой области, и видели, как проходят немцы, наверное, дивизия «Дас Рейх», они шли из Тюля и Орадура к нормандскому фронту. Поль весь дрожал, а Розетта твердила сквозь зубы, крепко стискивая ваши руки: «Нам конец, это боши, нам конец».
Вы боялись, и правильно делали. Всю жизнь мы гордились и боялись.
Маленькая патриотическая деталь. До отъезда в Муассак, в свободную зону, я не должен был носить звезду как не достигший шести лет и говорил каждому, кто готов был слушать, что мой отец еврей, мама еврейка, брат еврей, но я – француз. В любом возрасте можно предать тех, кого любишь, со звездой или без, с документами или без, с пером или без.
Твой нос
В один из приездов в Ле-Мулло я был так разочарован, не найдя тебя в доме, что поставил на ночной столик твою фотографию. Нет, не одну из тех, где ты лучишься красотой, молодостью, сексапильностью, если позволишь мне это слово, нет, другую фотографию, твою фотографию в пятьдесят лет. Ты на ней, разумеется, очень красивая, но главное – счастливая, безмятежная, будто умиротворенная. На твоих прекрасных губах играет улыбка, а глаза искрятся всем твоим юмором и всей доброжелательностью. Теперь я могу, ложась спать, если вообще способен уснуть, улыбнуться тебе в ответ и вновь увидеть тебя утром, все такую же сияющую.
В поезде на обратном пути мне довелось увидеть пассажирку в обязательной маске, сдвинутой под нос; это, конечно, запрещено, но так был виден только ее нос, немедленно напомнивший мне о твоем. Не красотой и не пропорциями, нет, просто, глядя на этот нос, я подумал, что никогда, ни единой строчки, ни единого слова не написал про твой нос. Твой нос, который всегда и при любых обстоятельствах я видел на привычном посту, по стойке «смирно», воплощавшим чудесное равновесие твоего лица. Нос, который никогда при мне не краснел и даже не вытягивался – и правда, ты так мало мне лгала, – нос, на котором любили задержаться мои губы, оторвавшись от твоих, который даже, признаюсь, я частенько любил покусывать мимоходом. Ни разу он на меня не обиделся, ни разу не указал на мою фамильярность. Нос, который в горячие моменты умел приблизиться к моему, чтобы поцеловаться эскимосским поцелуем, единственным, способным нас помирить. Нос, наконец, у которого малейший трепет ноздрей я любил расшифровывать, постигая таким образом тайны твоей души и твоих настроений. Внимание, он ни разу тебя не предал, он всегда был тебе верен и невозмутим даже в худшие времена, и он сумел остаться верным стражем красоты твоего лица, нос королевы, нос владычицы моего сердца. Этот нос теперь царствует у меня на ночном столике и охраняет наш с тобой сон.
Есть и другая фотография, та, которую ты сама вставила в рамку рядом с подставкой одного из наших телефонов. Снимая трубку, невозможно ее не увидеть. Я видел ее сотни раз и никогда толком на нее не смотрел. Обе наши семьи вместе позируют на ступеньках мэрии 10-го округа в день нашей свадьбы, 15, а не 13 января 1966-го. Розетты нет, она только что родила, а на улице слишком холодно для младенца.
На снимке твой отец, твоя мать, твой брат, мой брат, моя мама, ее отец, стало быть, мой дед, который, похоже, очень удивляется твоей «элеганц» об руку с моей неказистостью. Наши друзья, их дети, кузены, кузины, все смотрят в объектив. А ты, пряча свой девятый месяц под просторной меховой шубой, смотришь на меня и улыбаешься мне с любовью. С любовью, да, это я вижу сегодня. Я, повернувшись к тебе, что-то тебе говорю. Наверное, ляпаю какую-то глупость насчет нашей «особенной свадьбы», а ты не сводишь с меня глаз, ты смотришь как мать, как женщина, как подруга, как возлюбленная, как жена.
Ты любила меня, ты меня любила, это видно невооруженным глазом. Мне достаточно было взглянуть на фото, чтобы это понять, а я не знал и сомневался. Я знал, что я тебя люблю, мне не нужно было фото, чтобы в этом убедиться, но я не знал, что ты тоже меня любишь. Ты меня любила, а я, бедный колокольчик, разучившийся звонить, все еще люблю тебя до смерти.
Маски
Ну вот, кончились каникулы, довольно бить баклуши, школьники идут в школу, их учителя на работу, предупреждают о новом наступлении пакости, а значит, ношение масок обязательно. По радио, в СМИ, в офисах, на заводах, на бойнях, в семьях, в компаниях друзей, в барах, в табачных лавках – повсюду все разделились на два лагеря: маска! Маска! Маска!
– Носить или нет?
– Это обязательно!
– Это произвол!
– Дома – пожалуйста, но на улицу без нее – нет!
– Это покушение на наши свободы!
– На мою личную свободу!
– На мое я!
– На наши основы!
– И потом, это против законов Республики!
Бог с ними, мне совсем не до этого. Я по-прежнему переживаю покушение на мою свободу любить, жить, ходить, смеяться: старость, здоровье и вдобавок ко всему смерть. Твоя смерть, оставившая меня поверженным, сломленным, разбитым, искалеченным и одиноким, одиноким… Только смерть повергает меня в ярость, в гнев, который ищет выхода и готов все разнести.
Вот вы, товарищи без масок, ратуете за свои права, маршируете под знаменами во спасение ваших фундаментальных свобод, а нет бы вам заодно устроить акцию протеста против старости, одиночества и смерти, которые грозят нам в силу так называемого закона природы, который гласит, что всему живущему на земле однажды приходит конец? Да, я чувствую, как во мне набухает гнев, когда я думаю о тебе, а ведь я, ты же знаешь, думаю о тебе ежеминутно. Долг забвения работает во мне так же плохо, как долг памяти во всех и каждом. Ладно, пора заканчивать, я даже не знаю, куда во всем этом бардаке пристроить эту страницу, жалкий плод моего огромного разочарования.
Я встаю, конечно, с трудом, надеваю маску – в мои годы это чистый профит для окружающих – и выхожу на улицу, где расхаживают протестующие с голыми бунтарскими лицами. Знаешь, родная, будь ты еще со мной, мы могли бы над этим посмеяться. В твое отсутствие, без тебя, я не в силах над этим даже поплакать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.