Электронная библиотека » Жан-Клод Грюмбер » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Жаклин Жаклин"


  • Текст добавлен: 3 апреля 2023, 13:42


Автор книги: Жан-Клод Грюмбер


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Мрачное воскресенье»

Я только что прослушал на «Франс Интер», в музыкальной передаче, которую ты так любила, «Мрачное воскресенье»[18]18
  «Мрачное воскресенье» (1933) – песня венгерского композитора Режё Шереша (1899–1968), мировой хит, популярный у различных исполнителей. Считается, что Шереш, пианист одного из будапештских ресторанов, был автором как музыки, так и первоначального текста, в котором говорилось об обреченности мира в целом. Затем журналист Ласло Явор написал новый, более камерный текст, рассказывающий о намерении отвергнутого влюбленного совершить самоубийство, чтобы после смерти встретиться с умершей возлюбленной. Утверждается, что в 1936 году по Венгрии прокатилась волна самоубийств, связанных с этой песней. Так или иначе, по миру эта песня начала распространяться именно как «Венгерская песня самоубийц». Во Франции ее кавер-версию в 1935 году записала певица Дамия, а в Румынии в 1937 году – Пётр Лещенко («Мрачный воскресный день»).


[Закрыть]
в исполнении поочередно Дамии, Сары Воан, Билли Холидей и русского певца, имя которого я сейчас не вспомню. Этот певец записал советское «Мрачное воскресенье» в 1937-м, этот год дорог моему сердцу, потому что это год твоего рождения. Увы, этот год был и кульминацией сталинских чисток, и решающим годом войны в Испании. А стало быть, концом иллюзий для большого количества мужчин и женщин, так называемых левых, этой нравственной и интернационалистской левизны, что несет будущее без светлого завтра.

Мрачное воскресенье… Сегодня суббота, мрачная донельзя, и я погружен в нее по уши, но это русское «Мрачное воскресенье» ужасно меня насмешило. Да-да, насмешило до слез. Слишком много накопившегося горя вызывает смех. И слезы тоже, согласен. Этого ты и требовала от меня – чтобы я добивался от зрителей, да и от читателей, смеха, смешанного со слезами. И это я до сих пор пытаюсь подарить тебе, чтобы влюбить тебя в себя, обольщать тебя снова и снова.

Русский певец, бежавший в Бухарест, сообщает ведущий, умер там в тюрьме, до смерти замученный Секуритате. Я подозреваю, что этот русский певец родился под той же звездой, что ты и я. Композитор, написавший это «Мрачное воскресенье», венгр, выбросился из окна шестого этажа, чудом остался жив и, едва встав на ноги, повесился на телефонном проводе. Кто хочет, тот добьется, говорила моя мать. Количество слушателей его переведенного и записанного на всех языках мира «Мрачного воскресенья», которые повесились или покончили с собой иным образом, исчисляется тысячами, если не сотнями тысяч. Да, накопившееся несчастье – я это уже говорил, но мне нравится повторять – смешит, если не убивает.

Я очень-очень сильно, да, очень-очень сильно думал о тебе, слушая Дамию. И смеялся, покатывался от смеха, а еще сильнее думал о тебе, когда слушал русскую версию, полную скрипок и слез. Выбирай, если у тебя еще есть выбор, свою любимую версию и знай, что для меня теперь каждый день – воскресенье, даже если это суббота, как сегодня. И все будние дни недели стали мрачными воскресеньями.

Успокойся, даже если я прослушал четыре версии «Мрачного воскресенья» подряд, я не стану пытаться повеситься на проводе своего мобильного телефона, мобильника, который я купил исключительно для того, чтобы иметь возможность связываться с тобой в любой момент, когда ты лежала в больнице. Но теперь для меня все дни будут мрачными воскресеньями.

Какую бы версию ты ни выбрала, не забывай посмеяться над ней, прежде чем плакать. Помнишь? Тебе было так плохо, тридцать или сорок лет тому назад, но мы все же решили пойти в кино, в один из двух залов племянника Миттерана в 15-м округе. Мы посмотрели, вернее, пересмотрели какой-то фильм с Лорелом и Харди[19]19
  Лорел и Харди – Стэн Лорел (1890–1965) и Оливер Харди (1892–1957) – британо-американские киноактеры, комики, одна из наиболее популярных комедийных пар в истории кино.


[Закрыть]
. Ты так смеялась, что чуть не упала со стула. Едва не каталась по полу от смеха. А когда мы вышли, заявила мне и всему свету: «Лорел и Харди меня вылечили».

Еще одно смешило тебя до колик: когда я разбивал нос посреди улицы или на лестнице. Ты корчилась от смеха, одной рукой прикрывала рот, извиняясь, а другой держалась за живот. Ты смеялась, смеялась. Я мог бы убиться насмерть, ты все равно бы смеялась, увидев, как я упал. И конечно, меня это тоже смешило. Я любил смешить тебя, чтобы ты смеялась и смеялась. Как бы я хотел снова падать перед тобой, разбивать нос без конца, лишь бы слышать твой смех, видеть тебя снова и снова – левая рука у рта, правая на животе, а ты сотрясаешься от смеха и извиняешься. Да, я готов разбивать себе физиономию перед тобой без конца.

Знаешь, когда я пишу, в воскресенье, или в субботу, или в любой другой мрачный день недели, это ты, ты, родная, подсказываешь мне, чем я должен марать бумагу. Ты ведешь мою руку по листу, как вела ее в наших подъездах и подворотнях к Граалю твоей плоти.

Ты же и держишь мое перо, и эти моменты для меня самые отрадные, самые драгоценные, потому что их я проживаю рядом с тобой, плечом к плечу, бок о бок, как прежде, как всегда, и я почти готов прочесть тебе вслух то, что мы написали, как делал это, помнишь, полвека назад, ловя на твоем лице улыбку, смех и даже, что еще ценнее, слезу. Да, когда я пишу вот так подле тебя, наедине с тобой, в ночи, время проходит. Время проходит для тебя, как и для меня, когда я пишу о тебе, обо мне, о нас.

Надо иметь мужество писать о тебе, о нас, днем и ночью и даже во все эти мрачные воскресенья. Вечером или, как сегодня, далеко за полночь, когда я иду в постель, падаю без сил, перечитав нашу прозу, я ложусь с тобой рядом. Засыпаю, пьяный от радости, гордый по самое не балуй. Какой шедевр мы с тобой снова выдали миру сегодня вечером, ты и я! Увы, утром, когда я просыпаюсь, простыня с твоей стороны холодная. Я один и перечитываю написанное. Совет будущим писателям: научитесь писать, только когда вы испытываете в этом абсолютную необходимость, но главное, главное, не учитесь читать и тем более перечитывать с утра, когда проснетесь, написанное накануне.

И уж если на то пошло, это хлеба не просит, еще совет новобрачным: разводитесь, расставайтесь, уходите очень рано, очень скоро, не ждите, пока станет слишком поздно, после пятидесяти или шестидесяти лет совместной жизни, совместной любви. С надеждой на долгую жизнь разводитесь как можно раньше. Не привязывайтесь, сопротивляйтесь! Не давайте другому стать вашей половинкой. Очень больно, слишком больно, когда этого другого, ставшего частью нас, от нас отрывают. Расставайтесь, расставайтесь, пока любовь еще не слишком сильна. Меняйте партнеров, пользуйтесь вашей молодостью, предавайтесь свальному греху, меняйтесь, смотрите порнофильмы, но не любите друг друга долго.

Да, конечно, я вам этого не желаю, если вы встретите привлекательную, очень привлекательную молодую женщину и если, хоть сами вы не особо привлекательны, она станет вашим другом, потом любовницей, потом женой, потом матерью вашего ребенка, вашей музой, вашим гидом, вашей названной матерью, вашим приемным отцом, вашим братом по крови и вашей сестрой по сердцу, одним словом, вашей половиной и вашим всем, и в довершение всего ваша история любви, единственной и взаимной, будет жить и цвести пятьдесят семь с лишним лет, даже все пятьдесят восемь, какая разница, какие могут быть счеты, когда любишь, вот тогда вы сможете на законном основании считать, что вам не повезло.

Ладно, и что же делать? Главное, не разнюниться над своей судьбой и своим невезением. Лучше исхитритесь загнуться от какого-нибудь рачка, прежде чем она умрет от своего. А если нет, что ж, страдайте. Страдайте молча, – нет ее больше, и некому выслушивать ваши жалобы, утирать ваши слезы и утешать вас улыбкой или объятием.

Но как? Как? Что вы хотите сказать? Конечно, если вы имели несчастье встретить Жаклин, вы никогда не сможете с ней расстаться, просто не сможете. Так заставьте ее хотя бы бросить курить.

Клод Руа[20]20
  Клод Руа (1915–1997) – французский поэт и эссеист.


[Закрыть]
, сам жертва сигарет и рака легкого, остановил меня однажды возле маленькой аптеки на улице Сены и сказал: «Если ты позволяешь Жаклин курить столько, сколько она курит, ты убийца». Я – убийца. А ведь я пытался, и не раз, твердил ей и повторял, уговаривал бросить курить, например, во имя нашей любви, но она ответила мне, что любит меня больше, чем я ее, потому что никогда не пыталась заставить меня закурить во имя нашей любви или чего бы то ни было еще. В яблочко.

Теперь

Теперь ты не ложишься больше рядом со мной, даже во сне.

Ты не прижимаешься больше своим горячим телом к моему заледеневшему, даже во сне.

Твои руки не пытаются больше оживить мою сбитую птичку, даже во сне.

Твои губы не ищут больше моих губ в сердце ночи, даже во сне.

Твой утренний голос после первой сигареты боль-ше не поет мне Duerme duerme negrito[21]21
  «Спи, спи, негритенок» (исп.) – популярная латиноамериканская колыбельная.


[Закрыть]
, ни даже Belz, mayn shtetele Belz или Chiribim Chiribom[22]22
  «Майн штетелэ Бэлз» («Мой городок Белз») и «Чирибим, чирибом» – еврейские песни на идиш.


[Закрыть]
.

Десять раз за ночь я просыпаюсь, чтобы убедиться, что снова не вижу снов.

И даже когда я вижу сны, ты мне больше не снишься.

Я вижу сны как живу, мелко, без тебя, я даже не сплю, я даже не чувствую себя живым.

Днем меня одолевает желание подносить к губам вещи, которых касалась ты, я нахожу их забытыми в шкафу или затерянными в пляжной сумке. Подношу к губам шарфик, ручку, которая не пишет, найденную на дне сумочки двадцати– или тридцатилетней давности. Дрожу перед твоим скомканным старым плащом с изношенной молнией, который ты повязывала вокруг талии зимой в Греции и летом в Ульгате и Кабуре.

Я уж не говорю тебе о фотографиях, ни о твоих пластинках фламенко, ни о других, бесчисленных, твоего репертуара на идиш. Не говорю даже о пластинке твоей матери, которую ты записала сама и на которой я еще слышу твой голос, подбадривающий ее, поддерживающий и вторящий ей иногда. В восемьдесят она пела как дитя о своем канувшем мире.

Я не в состоянии сказать, чего мне сильнее всего не хватает. Может быть, просто себя, да, себя, потому что без тебя я не могу быть вполне собой. Да, наверное, именно себя мне не хватает больше всего.

Жанна спросила меня, почему я никогда не смеюсь.

– Что ты, я смеюсь, смеюсь, родная!

– Нет, ты никогда не смеешься.

Я вспомнил тогда о словах Ольги, которые ты пересказала мне много позже, после моей депрессии. Она спросила тебя: «А раньше папа, когда вы с ним познакомились, хоть иногда смеялся?» Ну вот, и для моей дочери, и для моей внучки я тот, кто никогда не смеется. Вдовец, безутешный… не знаю, смеялся ли я вчера, смеюсь ли сегодня и буду ли смеяться завтра, знаю только, что в пору моей депрессии я старался, между рыданиями, рассмешить вас с Ольгой. А на крайний случай, если мне это не удавалось, пытался рассмешить своего психоаналитика. И правда, теперь я больше не смеюсь и никого не смешу.

Забвение

Пятьдесят лет и даже дольше я делаю дела на периферии долга памяти, и я понял, что, если хочу выжить или даже просто продолжать жить, мне надо параллельно научиться делать дела на периферии потребности забвения.

Переживать заново, вспоминать ежечасно ужасы мира – это может положить конец всякой жизни на земле. И я, когда прогуливаюсь, прихрамывая, с тросточкой в руке, под бледным зимним солнцем, иной раз ловлю себя на том, что напеваю. Ужас! Но вместо того, чтобы устыдиться, возмутиться, я должен этому радоваться. Забвение, забвение на время позволяет памяти продолжать жить.

Чтобы вспоминать о тебе, о нас, я должен принять это забвение, иначе мне придется сделать шаг, тот маленький шажок, еще отделяющий меня от тебя. Прийти к тебе, сегодня или завтра, и это будет концом долга памяти, который я признаю перед тобой.

Сон о бумаге, которую нельзя выбросить

Ты давно не наведывалась и вот решила, весьма разумно, надо сказать, прийти к нам с Ольгой в этом маленьком городке на пять тысяч душ в горах Юра, расположенном среди зеленеющих лесов, куда мы заехали на денек по дружескому приглашению ассоциации книготорговцев.

Ольга прекрасно и просто прочитала пять первых глав сказки. Потом были дебаты, вернее, дружеская беседа с очень взволнованными слушателями и читателями. Мы с Ольгой много думали о тебе, зная, до какой степени этот вечер, этот город и его жители тебе бы понравились, как и доброта и простота работников книжного магазина. И кто знает, может быть, наверное, как бывало обычно, тебе бы захотелось купить домик в этом городе на лоне природы, чтобы поселиться в нем на склоне дней?

Ночью я лежал в огромном и роскошном номере гостиницы, где нас поселили, – Ольга была в другом, таком же просторном и шикарно обставленном, – и ты вошла, когда я этого совсем не ожидал. Ты не легла ко мне в большую расстеленную кровать, как я был вправе надеяться. Впрочем, и меня в ней уже не было, я был в другой комнате, еще более незнакомой, чем та, в которой мне полагалось спать, тоже гигантской, но почему-то без кровати – вместо нее был стол, и я сидел на нем по-турецки, утопая в груде бумаг, которые, наверное, должен был разобрать и рассортировать.

Ты крикнула мне на ходу, как кричит мать своему ребенку, даже не взглянув на него: «Ничего не выбрасывай, не показав мне!» Потом, не замедляя шага и даже не думая останавливаться, ты царственно вышла в другую дверь, а за тобой по пятам следовала Ольга, тоже с важным видом. Она шла, словно привязанная к твоей юбке, держась очень прямо, одетая по-праздничному. И тут мне бросилось в глаза ваше сходство. Ей было не больше десяти, а ты, казалось, вступила в свою пору ревущих и блестящих сороковых. Вы горели одним огнем, одной энергией.

Я сидел в прострации и словно тонул, поглощенный морем старых бумаг, наверное, черновиков, оборванных, незаконченных текстов, или, хуже того, остатков бумажной волокиты, связанной с твоим уходом. Вы обе прошли мимо, словно торопясь куда-то, и ваша почти военная энергия буквально натолкнула меня на мысль о женской силе и моей мужской слабости.

Последние новости с фронта

«Самый дорогой» расходится как горячие пирожки. Все его хотят, кто прочесть, кто подарить, кто поставить спектакль, снять фильм, сделать ревю. Скажется ли это на остальном моем репертуаре? Распространится ли он по территории Франции, эмигрирует ли в ближние и дальние страны? Я не знаю, и, честно говоря, мне плевать, потому что тебя больше нет со мной, чтобы разделить то, что должно было стать нашей общей радостью. Хлеб скорби едят в одиночестве и пережевывают долго, так трудно его проглотить.

Весь мир хочет пригласить меня – от Бразилии до Юго-Восточной Азии. Мне предлагают турне по французским лицеям в Южном полушарии, где я никогда не был. Увы, моя половинка, которая любила путешествовать, ушла и оставила одну ту половинку, которая путешествия ненавидит. Я помню, как ты хотела в Японию. «Самый дорогой» скоро выйдет на японском. Ты могла бы, абы-кабы, мы могли бы, если бы да кабы… А я лишь попробую добраться до нескольких лицеев и коллежей в Парижском регионе.

Да, мы могли бы на склоне дней метаться с континента на континент, как ты того хотела. Я бы, конечно, делал это без удовольствия, но чтобы доставить удовольствие тебе, как доставлял всегда. Следовать за тобой, всегда следовать, сопровождать тебя, смотреть, как ты восторгаешься, любуясь пейзажами, городами, небом, морем. Все, все в красоте мира волновало тебя и окрыляло. Все творение возвышала ты своим взглядом. А я восторгался, видя, как восторгаешься ты.

Если есть где-то наверху организатор подвохов, он может быть доволен, этот фокус ему удался: преподнести мне мир на серебряном блюде и отнять единственную причину желать его отведать.

Звонит будильник

Звонит будильник, я открываю глаз, и, о чудо, ты здесь! Сидишь со своей стороны на краю кровати. Ты уже не на ногах, но еще не легла. Спина прямая, руки на бедрах. Я не вижу тебя, потому что лежу к тебе спиной, а ты сидишь спиной ко мне. Не вижу тебя, но угадываю. Угадываю твои бедра, твои красивые руки, ровно лежащие плашмя. Угадываю твою коротенькую ночнушку из вышитой бумазеи. Ты скрестила руки, твои пальцы ухватились за подол ночнушки, и одним движением, одним-единственным, с грацией восьмидесятилетней девушки, ты взметнула ее над головой и уронила на подушку. Тебе, наверное, жарко, это из-за приливов. А мне холодно, не знаю, из-за чего. Я хочу коснуться твоей теплой спины кончиками своих холодных пальцев. Ты вздрагиваешь, трясешь головой, твои плечи весело ходят ходуном.

Сколько раз, сколько раз я вот так касался кончиками пальцев твоего затылка, сколько раз ты вот так встряхивала головой, сколько раз, несмотря ни на что, на тебя, на меня, я гладил твою спину, сколько раз ты вздрагивала, словно давая мне понять, что сейчас не время, что тебе надо сначала заняться нужными, важными, неотложными вещами: встать, надеть халат, летний или зимний, по сезону, выйти в гостиную, где ждет тебя на черном табурете, еще с вечера, пачка, ужасная пачка, иллюстрированная страшными и смешными фотографиями, пачка, из которой ты аккуратно извлечешь первую за день сигарету. Единственную, говорила ты, единственную, которая по-настоящему имеет значение. Сколько раз мои пальцы на твоем затылке…

Я еще не знал, увы, что переживал тогда мои самые горячие минуты, рискуя обжечь пальцы.

Я наконец поворачиваюсь к тебе, мои пальцы словно невольно вытягиваются, а тебя нет. Куришь ли ты уже в гостиной? Или на кухне затягиваешься второй? Видишь, моя красавица, не надо больше видеть снов, пришло время утренних постсупружеских галлюцинаций. Я натягиваю простыни и одеяло, закутываюсь в них и жду, когда успокоится сердце и согреются пальцы. Как знать, может быть, жду и твоего возвращения, после того как ты докуришь первую пачку? Будильник все еще звонит, в спальне пахнет табачным дымом. Кончиками моих ласкавших тебя пальцев я яростно придавливаю его кнопку. Заткнись! По ком ты звонишь, звонарь несчастья? Все мое время позади. Моя шагреневая кожа сжимается на глазах. Нет больше никакого резона вставать по утрам.

Падам-падам-падам

Перед самыми полуночными новостями, сидя в пустой кухне, старичок, вдовец, одинокий и отчаявшийся, цедит вечерний липовый чай и ждет полуночных новостей без особого нетерпения. Ему ни хорошо, ни плохо, скорее хуже, чем лучше… И вдруг «Опавшие листья», Монтан. Он не говорит и не поет, он просто артикулирует слова Превера на музыку Косма. «Опавшие листья», Монтан, «воспоминания и сожаления…»

Как он это делает, что просто песня, просто голос – голос Монтана, согласен, но все равно всего лишь голос – вот так, без предупреждения, вытягивает из тебя все, что ты чувствуешь, но не можешь сказать. И тем более написать, да что там, безутешный вдовец не может даже прошептать это за полночь в подушку в ночной тишине сам себе.

Как шансонетка, сочиненная Превером и Косма между грушей и сыром, без особых эмоций, за ресторанным столиком, чтобы прозвучать в фильме Карне и Превера[23]23
  Имеется в виду фильм французского режиссера Марселя Карне «Врата ночи» (фр. Les Portes de la nuit, 1946) по сценарию Жака Превера.


[Закрыть]
, как эта песенка, написанная наспех, может вызывать такое волнение? В конце обеда, когда еще даже не убрана грязная посуда, песня готова, вечная песня. «Я так хочу, чтобы помнила ты дни счастья, когда друзьями были мы…» О черт! Помню ли я?! Я даже помню те далекие дни, когда не знал тебя и ты меня не знала.

Уже тогда ты любила Монтана до безумия. Я тоже любил его, но не так, как ты, просто любил, как мальчишка из Союза коммунистической молодежи любит своего популярного певца. Ты же любила его, как верующий любит Бога. Он пел, как ты хотела бы петь сама, да как ты сама и пела. Для меня он воплощал пролетарского певца, для тебя – чувственность, грацию, мужчину. Ты любила его всецело, плотью, сердцем и ушами. Ты любила его так, что выбрала псевдоним, на тот случай, как знать, если и ты станешь одной из великих певиц – а почему бы нет? Ты могла бы, ты должна была… Ты заранее выбрала сценическое имя, чтобы не быть застигнутой врасплох, если вдруг невольно окажешься звездой и популярной певицей: Гаяроф, Жаклин Гаяроф. Гаяроф значит на идише «поднимайся», «иди и поднимайся». Жаклин Монтан[24]24
  Фамилия Монтан происходит от французского глагола monter – подниматься.


[Закрыть]
. И ты тренировалась, говорила ты мне, целыми часами расписывалась: Гаяроф. Ж. Гаяроф. Искренне ваша. С удовольствием. Жаклин Гаяроф.

Ты пела целыми днями, песни на идиш, разумеется, и еще песни Пиаф и Монтана. «На равнинах Дальнего Запада», его первый хит, который был и твоим первым семейным хитом. Много лет спустя я любил, когда ты его пела. Ты любила еще «На рассвете», но твоим самым, самым большим хитом была не песня Монтана, а «Падам-падам», не помню, кто ее пел, Пиаф? На каникулах ты выигрывала шоу талантов, заставляя плакать всех курортников на любых пляжах, еще в двенадцать-тринадцать лет.

Ты не стала певицей, ты пела ради своего удовольствия, и нашего тоже, и детей всей семьи, но, конечно, говорила ты сама, ты пела не так хорошо, как твоя мать. Твоя мать пела изумительно, на идиш, по-польски, по-русски и на своем личном, очень личном французском. Но твоя мать пела далеко не так хорошо, говорили все, далеко не так хорошо, как одна из ее сестер, которая, по словам всей уцелевшей родни, должна была стать оперной певицей. Ее голос угас в газовой камере.

Нет, я тоже не стал певцом, благодарение Богу, которого нет, я оказался актером и драматургом, случай в очередной раз решил все за меня. После успеха «Ателье», успеха, к которому я не был готов, я пошел ко дну под грузом этого успеха, и моих сорока лет, и других мелких проблем, на которые до тех пор не обращал внимания. Я просто рухнул, сраженный депрессией, затянувшейся на годы. Я был словно раздавлен и успехом, и многочисленными, разнообразными предложениями, которые, в связи с этим успехом, были совершенно неприемлемы. Литературные и кинематографические предложения так и сыпались, а я яростно отвечал на все «нет».

Ты же в ту пору трудилась день и ночь, ты нашла применение своему таланту и вкусу к одежде, к чувственности этой одежды и ее женственности. Ты работала, выпускала набивные платья тысячами, но при этом бывала на всех представлениях «Ателье», когда я играл.

Однажды Симона Синьоре попросила меня написать для нее то, что тогда еще не называли телесериалом; я сказал нет. Она настаивала. Я повторил: нет. Она продолжала настаивать, и тут я понял, что, если опять скажу нет, это будет концом моей жизни артиста, да и вообще моей жизни. И я сел за «Терезу Эмбер», которая имела, благодаря ей, но немножко, наверное, и мне, и режиссеру Марселю Блювалю, изрядный успех.

Этот успех сблизил нас с ней, до такой степени, что однажды она пригласила нас на ужин в ресторан: я, ты, Ив, она, Клод Руа и его жена Лоле Беллон, талантливая актриса и драматург. Хоть и в депрессии, я был счастлив подарить тебе эту возможность встретить твоего кумира во плоти. Для тебя это была большая радость, ты радовалась как ребенок, но и как женщина, уверенная в своей красоте и очаровании. Но перед Монтаном ты снова стала маленькой девочкой, обожавшей его несколько десятилетий назад. Только что не краснела.

Тебя посадили между ним и Симоной. В начале ужина Ив говорил громко, очень громко, о политике, об обществе, обо всем и ни о чем. Он говорил не только для нашего столика, нет, он говорил так, чтобы все, за другими столиками, слышали его и не упустили ни одного слова. Весь зал жадно впитывал его слова. В середине ужина, перед тем как подали горячее, он извинился, ему надо было уйти. Симона, похоже, была в курсе, она наблюдала за ним, глядя на него, как глядит мать на непоседливого ребенка, который рвется жить своей жизнью. Перед уходом он отпустил еще несколько шуточек и, расцеловавшись со всеми, в том числе и с тобой, вышел.

В отсутствие главного оратора разговор не клеился. Симона Синьоре, очень предупредительная с тобой, кажется, вошла в роль и на Лоле Беллон, сыгравшую в «Золотой Каске» ее соперницу в сердце Сержа Реджани, смотрела враждебно, как Золотая Каска на дочку хозяина. Клод Руа, Лоле Беллон и я говорили о театре. Симона же доверительно сообщила тебе почти сразу после ухода певца, как тяжело было ей быть выставленной рогоносицей на первых полосах газет всего мира. Тем более что в ту пору она была еще неплохо сложена. При виде вас двоих рядышком, беседующих вполголоса, я подумал о женской силе, объединившейся здесь, на моих глазах.

Мы возвращались домой пешком, от площади Дофин до Одеона два шага. Ты пела «Опавшие листья», а потом танцевала на набережной у Нового моста, а потом, на улице Дофин, запела «На рассвете». Я плакал, в пору моей депрессии слезы у меня всегда были под рукой. Ты утешала меня поцелуями подруги, матери и любовницы. А потом спела мне «Чирибим, чирибом», и мы водили хоровод вдвоем на тротуаре улицы Сены. И наконец, на лестнице – у нас тогда еще не было лифта – ты спела для меня одного, вполголоса, чтобы не разбудить соседей, твой хит, «Падам-падам». Я плакал от смеха и эмоций и плачу еще до сих пор.

Гаяроф, Жаклин Гаяроф, навсегда и всегда в моем сердце, в моих венах, в моих объятиях, в моих снах, Гаяроф.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации