Электронная библиотека » Жан-Клод Грюмбер » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Жаклин Жаклин"


  • Текст добавлен: 3 апреля 2023, 13:42


Автор книги: Жан-Клод Грюмбер


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я скучаю по тебе, мое наваждение

Моих слов, моих жалких слов на бумаге недостаточно. Я никогда не умел, ты же знаешь, говорить о любви без усмешки. Никогда не умел сказать тебе вот так прямо: я люблю тебя, до последних лет нашей жизни вдвоем. «Говорите мне о любви…»[3]3
  Строчка из популярной песни Parlez-moi d’amour, слова и музыка Жана Ленуара, первая исполнительница Люсьен Буайе, 1930. Так же называются духи от Джона Гальяно.


[Закрыть]
Как написать о любви, как сказать о любви? О нашей любви, которая преодолевала все и жила, несмотря на мелкие неприятности, ссоры, стычки, размолвки. «Раз ты так, я ухожу!» Дальше кто первый вскочит, направится к входной двери и хлопнет ею как можно громче, а потом вернется через час, через два или через пять минут, поджав хвост – я, с агрессивной сигаретой в зубах – ты. Молча сесть и ждать, пока у кого-то из нас не хватит мужества сделать первый шаг, или первым улыбнуться, или первым как бы случайно накрыть ладонью руку другого. И еще – надо ли говорить обо всем? – ненависть – надо ли выкладывать все, когда говоришь о себе? – ненависть, мелкие ненависти, мимолетные, преходящие. Или другая, которая воцаряется навязчивой идеей и не уходит. Ненависть, вызывающая крики, слезы, побои. Можно ли прожить шестьдесят лет в любви без ненависти?

Любовь выстояла, преодолела и превозмогла даже износ, пресловутый износ пар, которым современники прожужжали нам все уши. Ни износа, ни скуки, никогда, правда, никогда-никогда за все эти шестьдесят лет, что мы прожили, спаянные, склеенные, прикрепленные, можно сказать, друг к другу в одной выемке, никогда, никогда мы не скучали, ни одной секунды; всегда потрясенные тем, что мы вместе, всегда завороженные друг другом, мы разговаривали, ссорились и мирились, были сообщающимися сосудами.

Да, да, были и трудные годы, очень трудные. Особенно после «Ателье». Депрессия как следствие успеха – мне было сорок, и что-то во мне говорило, что я должен начать с чистого листа, – но, едва оказавшись вдали от тебя, я звонил тебе через каждые двадцать минут, чтобы услышать твой голос, буквально поселившись в телефонной кабине отеля «Метрополь» в Брюсселе. Тогда мне не хватало тебя, как не хватает сегодня, и я оплакивал твое отсутствие, как и сегодня оплакиваю его.

Я знал, что я болен, и ты тоже это знала. Ты ждала, когда болезнь уйдет. И это длилось годы, то хуже, то лучше, как всегда при депрессии, что говорить… Ты ждала выздоровления, мы оба ждали, по разные стороны черной реки, несущей грязь прошлого, которую я должен был мало-помалу смыть. Вода вновь стала чистой, и я смог перебраться к тебе на другой берег, туда, где ты ждала меня. Мы снова были вместе, как прежде, лучше, чем прежде, и никогда ты не упрекнула меня за эту адову жизнь, вести которую тебя заставил я, нет, это безумец во мне заставил тебя ею жить. Мы победили и снова были вместе по ту сторону реки Амур, реки Любовь, миновав буруны, пороги и обломки потерпевших крушение кораблей.

А потом… а потом наша любовь все росла, и только твой уход вернул меня в то отчаяние. Наша любовь могла бы прожить сто лет, если бы сигареты – твоя самая большая страсть – не привели нас к мукам и разлуке.

Да, можно ли говорить о любви, о нашей любви, как ты, казалось, желала этого в твоих упреках последнего часа? Разговор о любви требует, быть может, сказки о том, как бедный и некрасивый портняжка женился на принцессе, руки которой добивались тысяча рыцарей. Как Пиноккио завоевал наконец сердце феи и попал в чрево кита, чтобы найти отца и спасти его. И наконец, наконец, как жизнь, любовь, ты и психоаналитик превратили деревянную куклу в настоящего маленького мальчика.

Совершенный вид

Есть, готово, победа, я одолел в себе клей времени. Теперь я не буду рабом хронологии, которая, между нами говоря, больше не годится ни для тебя, ни для меня. То, что я пишу сегодня, будет до или после – в зависимости от нашего настроения – написанного вчера или завтра, и даже того, что я сумел нацарапать в самый день или наутро после твоего безжалостного ухода.

А вот грамматику одолеть я не сумел. Я ненавижу грамматику, ты же знаешь, всегда ее ненавидел. Ребенком, подростком я уже смутно знал, что во имя этой грамматики нас преследовали, хватали, истребляли. Грамматика, французская грамматика полновластно царила в декретах, повестках, как и в бесчисленных книгах и брошюрах, посвященных «вопросу». Опять же грамматика в колонках «Я везде» и «Глас народа», без лишних слов, лишь бы никого не обидеть, в «Ла Круа» былых времен и ему подобных, в «Либр пароль» утреннем и вечернем. Ни единой грамматической ошибки не допускалось в любой печатной подтирке.

Нет, я не победил грамматику, которая обрекает меня говорить о тебе в прошедшем времени, тогда как я хочу о тебе говорить только в настоящем. Некоторые из тех, кто числит себя моими друзьями и наверняка в сговоре с национальной грамматикой Третьей республики Французского государства, скромно рекомендуют мне использовать сослагательное наклонение. А не пошли бы вы! Никогда! Никогда, слышите, никогда! Никогда я не приму для тебя ничего, кроме настоящего.

Только в крайнем случае, о тебе, я готов говорить в совершенном виде.

Когда прошедшее становится слишком настоящим, пора забыть будущее.

Некролог

Я сижу в гостиной, время за полдень. Пробегаю глазами, если можно так выразиться, «Монд», страницу некрологов. Лучше подготовиться к лучезарному будущему, пока еще хоть немного видишь. А ты лежишь в странной позе на спине в спальне на нашей кровати. Твоя левая рука – ты левша – протянута ко мне, раскрытая, как дар, ладонь лежит плашмя, будто ты приглашаешь меня лечь рядом. Дружелюбная улыбка, детская и чувственная, озаряет твое лицо, и я ощущаю, как она озаряет и мое тоже. Но, прежде чем я успеваю двинуться к тебе, «Монд» падает на пол. Бабах… Хочется плакать, и это желание прогоняет мимолетное счастье. Хочется плакать, но я не плачу. Не поднимаю «Монд», лежащую на полу. Беру «Фигаро», открываю на странице некрологов. Подумать только, как умершие дня в «Фигаро» отличаются от умерших дня в «Монд».

Кстати – не об умерших, но о слезах, о желании плакать, – мне не дает покоя один вопрос: как это вышло, что я так мало плачу? Почти никогда, а ведь плакать мне постоянно хочется, ведь стоит малейшей твоей тени коснуться моего подсознания, слезы подступают к глазам, но не льются, хоть я и не делаю ничего, чтобы их удержать. Почему не заплакать? Не зарыдать на разрыв аорты, как я рыдал годами в пору моей депрессии? Я плакал так отчаянно и так долго, что даже, пожалуй, любовался собой, плачущим так долго и отчаянно, не зная толком, о ком и о чем я плачу.

Так почему не заплакать сегодня, когда у меня есть очевидная, бесспорная причина рыдать? Почему не воспользоваться ею? Не плакать в три ручья? Это профанация горя! Бесполезно, непродуктивно, если я не воспользуюсь, не выплачусь до донышка, когда у меня есть причина, веская причина плакать днем и ночью. Почему? Почему?

Может быть потому, что тебе не понравилось бы, плачь я все время, это было бы недостойно тебя. Уж лучше, ты права, мне плакать внутренне, днем и ночью, ночью и днем, беззвучно, без слез, как это сумела бы ты, уйди я первым, ведь об этом мы с тобой договаривались.

Утром 4 июня, когда я разлегся в гостиной со вчерашней «Монд» в руке, изо всех сил стараясь не думать ни о чем и особенно о тебе, муха, гостиная муха, моя муха, прости, наша общая муха, последняя из мух, еще посещавшая нашу литературную гостиную, уселась на мою правую руку и стала прогуливаться между поникшими волосками. Я дал ей немного погулять, а потом легким, по моему мнению, жестом, взмахом вчерашней «Монд», смахнул ее. Да, эта муха, севшая на мою правую руку так нежно, так жестоко заставила меня вспомнить о твоей руке, ложившейся на ту же мою руку знакомым жестом между любовью и дружбой. Была ли эта муха твоей тайной посланницей? Прилетела ли она от тебя, из твоего загробного мира, чтобы сказать мне твоим грудным и теплым голосом: «Держись, мой милый, я с тобой».

Уходя, точнее перед самым уходом, ты тревожилась за тех, кого оставляла: Ольгу, Жанну, Розетту, Жанни, Ребекку. Но не за меня. «Ты выдержишь», – сказала ты мне. Я выдержу? Чего бы я только не дал, поверьте, чтобы почувствовать хоть на одну секунду, как твоя левая ладонь ложится, легкая, точно мушиная лапка, на мою правую руку.

Исси-ле-Мулино

Ужас! Ужас! Прожить полдня, не ощущая боли от твоего отсутствия! Ужас! Разве что слегка потянуло в области сердца. Может быть, это и имеют в виду, когда говорят «щемит сердце»? Или это были загадочные для меня межреберные боли?

В такси «Убер» из издательства «Сёй», в обществе очаровательной стажерки, похоже, привыкшей сопровождать глубоких инвалидов и даже лежачих писателей, я еду на праздник книги в Исси-ле-Мулино. Исси-ле-Мулино, слишком короткое путешествие для тебя, я знаю.

По приезде, после привычного ожидания, комплименты, поздравления:

– Мне очень понравилась ваша последняя книга!

– Спасибо, вы очень любезны.

– Я слежу за вами после «Секрета».

– О, вы очень любезны, но «Секрет» – это не я.

– Не вы?

– Нет, не я.

– Вы уверены?

– Да.

– Но вы же Гримбер?[4]4
  Филипп Гримбер (р. 1948) – французский психоаналитик и писатель. Много работает с детьми, страдающими аутизмом и психическими нарушениями. Автор двух романов и многочисленных эссе. Его роман «Секрет» вышел на русском под названием «Семейная тайна».


[Закрыть]

– Да, я Грюмбер, но не Гримбер. «Секрет» – это другой Гримбер.

– Другой Гримбер!

– Да, а я – «Товар».

– Во всяком случае, мне очень понравился ваш «Секрет», очень, пишите, пишите еще!

– Спасибо, спасибо.

Ну вот, дежурные поздравления, потом автограф-сессия и наконец коллоквиум, на котором я выступаю с двумя коллегами, одинаково словоохотливыми. Наступает моя очередь. Я говорю, говорю, чтобы не надо было слушать других. И в этот поток слов я пытаюсь вставить несколько пустячных мелочей, несколько мелких фактов, которые мы пережили вместе и разделили, чтобы ты снова была рядом со мной. Напрасный труд, тебя нет, ты не придешь в Исси-ле-Мулино. Я тебя понимаю. И вот я один, разглагольствую в одиночестве, без тебя. Я говорю, но ты меня не слышишь, и я все равно что не говорю. Но мне не больно, разве что этот едва ощутимый укол в области сердца.

А ведь на пути туда, как и обратно, «Убер» пересек 15-й округ, проехал мимо последней больницы. Только когда шофер открывает мне дверцу и я выкарабкиваюсь наконец из машины, возвращается знакомое смятение. Я трижды ошибаюсь, набирая код, будто в моей голове, потом в груди и дальше до кончиков пальцев пустота – пустота твоего отсутствия снова наполняет меня. И эти полдня, проведенные без тебя, без боли утраты, меня пугают. Что это – забвение? Уже забвение? Или, хуже того, я ничего не забыл, но уже привыкаю?

Стыд охватывает меня и страх оттого, что я больше недостаточно страдаю. Когда я вхожу в дом, вся моя боль возвращается, и это даже утешает. Да, я снова с тобой. Я вновь ощущаю твое нестерпимое отсутствие во всем моем теле, в потаенных глубинах души, как говорят поэты. Мы снова вместе, едины за гранью жизни, спаянные неразрывно, мы рядом. Внезапно я ощущаю, как будто спазм, нестерпимую жестокость разлуки, шок от твоего ухода. Я сдерживаю слезы, но они утешают меня и успокаивают. Забвение придет не завтра.

Я вернулся в наш дом. Я кладу руку на подлокотник кресла, и это твоя рука в моей руке, я подношу ее к губам. Я чувствую тепло твоей ладони, пожатие твоих пальцев. Так, рука в руке, мы остаемся, кажется, на краткий миг, мы счастливы, что снова вместе, счастливы вновь ощутить нестерпимую тоску друг по другу. Наконец я выпускаю твою отсутствующую руку, и тут чудовищная истина обрушивается на меня: я тебя не, ты меня не, мы не увидимся больше никогда. Никогда больше твоя рука не найдет мою руку, никогда наши пальцы не переплетутся, никогда я не обниму тебя, никогда не прижмусь губами к твоим губам, к твоему лбу, никогда не стисну в ладонях твои груди, никогда их живые кончики не расцветут под моими пальцами и языком, никогда, больше никогда…

Но почему? Что это за история? По какому такому закону мы никогда больше не увидимся? Никогда не расцветет цветок под моими пальцами? Никогда не будет моей штучки в твоей щелке?

– Это жизнь, детка.

– Жизнь?

– Да, это жизнь. И это то, что зовется смерть.

– Смерть?

– Да, смерть.

– Но я-то жив!

– Скажем, тебе дали отсрочку.

– А как жить, зачем мне отсрочка без нее?

– Тебе достаточно вспомнить без малого шестьдесят прожитых лет, ночь за ночью, день за днем. Как вам повезло, только подумай!

– Я думаю, думаю, но…

– Но что?

– Меня это не утешает, наоборот, совсем наоборот…

– Ты предпочел бы быть несчастным? Жить плохо в течение шестидесяти лет?

– Что я предпочел бы сегодня, так это снова увидеть ее, просто увидеть, хоть на минутку.

– Зачем?

– Чтобы сказать ей все, что не смог или не сумел сказать за эти годы.

– Что ж, я передам твою просьбу верховным властям.

– Кто эти верховные власти?

– Тсс! Спи!

– Если я усну, она придет?

– Если ты уснешь, да, может быть.

– Может быть?

– А если не придет, ты ей напишешь.

– Как же, напишу я ей! Не держи меня за идиота!

– Спокойной ночи, старый пень!

– Старый пень?!

– Не сердись, я не в обиду, в моей семье очень любят старых пней.

– Кто ты? Почему я тебя не вижу?

– Я мышка-норушка на старушку прорушка.

– Где ты живешь?

– Дома.

– Дома? А где твой дом?

– Здесь.

– Здесь?

– Мы беседуем на МОЕЙ кухне, признай это, старый пень.

– На твоей кухне? Так это из-за тебя, гадкая мышка, она каждое утро визжала от ужаса, когда заходила на свою кухню?

– Нет-нет, я вечерняя мышка-норушка, утром приходит другая мышка, кузен или кузина, смотря как прошла ночь.

– Я ничегошеньки не понимаю, о чем ты?

– Каждую ночь ты приходишь на кухню плакать, потому что твоя мышка-роднушка, подружка дней и ночей, ушла. Ну и что? Подумай-ка о нас, подумай о мышином народе, подумай, как нас травят, как нас ловят, как нас истребляют. Вы даже выдумали – о, жестокие люди! – такую липучку, что только поставь на нее ножку или тронь мордочкой, тут же прилипнешь лапкой или задом и не оторвешься, пока не умрешь. И твоя мышка – слышишь? – была за такие вещи.

– Нет-нет-нет! Она была против липучки.

– Но она была за мышеловки, которые захлопываются! И за отравленный сыр!

– Как бы то ни было, вы плодитесь быстрее, чем кролики, так что…

– И это оправдание? Знай, тупица, что у нас с вами девяносто восемь процентов общих генов.

– Ага-ага, я слышал эту байку по радио.

– Разве мы не страдаем, когда нас ловят? Разве не истекаем кровью, когда нас ранят? Разве не умираем, когда нас убивают? И за что все это? За жалкий кусочек сыра.

На этом мышка закончила свою речь и убежала в норку.

Видишь, родная, какие ужасные ночи я провожу без тебя. Дошел до того, что разговариваю с гадкими мышками. Одно утешает: товарищество жильцов наконец объединилось и решило проблему мышек. Ты можешь вернуться без боязни, ни днем, ни ночью ты не встретишь их больше в доме, ни на своей кухне, ни в гостиной, ни даже в шкафах и под раковиной.

Стыд

В иные моменты, нежданно-негаданно, когда я один или в компании, стыд, да, стыд, вдруг обрушившись, накрывает меня и прогоняет вон боль и горе. Кого мне стыдно? Чего мне стыдно? Стыдно, что я еще живу, а ты больше нет. Это стыд труса, согласившегося быть в этом мире без тебя. Стыд слабака, который не смог ничего для тебя сделать. Стыд того, кто, будучи не в силах ничего сделать, пытается своими смешными писаниями удержать тебя в живых на замаранной бумаге. Мне стыдно продолжать ложиться одному в нашу общую постель и, несмотря ни на что, засыпать в ней, вставать по утрам, бриться, проводить час или два в сортире, и все это – даже не питая тщетной надежды увидеть тебя еще когда-нибудь. Стыдно, и точка.

Научившись благодаря тебе жить в подобии счастья, должен ли я теперь учиться жить один в этом подобии стыда?

Вообще-то, я не знаю, как быть, а тебя, увы, больше нет со мной, чтобы сказать мне, как быть, и никогда уже мне не знать, как быть.

Я хочу, чтобы ты была рядом, подле меня, во мне, всегда, где бы я ни был, куда бы ни пошел, что бы ни делал, и чем нужнее мне твое присутствие, тем острее я сознаю твое отсутствие, тем сильнее от него страдаю.

Хуже того, если, поглощенный делами по хозяйству – да-да-да, по хозяйству! – или чтением, разговором, зрелищем, даже телевизором, а то и, как это случилось со мной недавно, во время публичного выступления, так вот, если я забываю молить о твоем присутствии на время, пусть совсем короткое, если я забываю тебя, Жаклин, бумеранг разит со страшной силой. Как предатель, изменив родине, всем своим нутром и всей душой ощущает мерзость своего поступка, так и во мне тотчас воцаряется боль. Твое отсутствие вкупе с моим тяжким грехом вновь призывает меня к моему долгу: всегда молить о твоем присутствии, чтобы страдать без тебя непрестанно, непрестанно…

Обычно во все дебаты, интервью и даже беседы с друзьями я ухитряюсь вмешать тебя, включить в мою речь, рассказывая о дискуссии, о поездке, далекой или близкой, в которой ты сопровождала меня, в которой принимала участие. Я делаю это, чтобы ты была со мной, в центре беседы, и таким образом представляю тебя тем, кому не посчастливилось тебя узнать. Но иногда мне приходится – пойми это – отвечать на прямые и точные вопросы, и я не могу включить тебя в эти ответы – которые тоже должны быть прямыми и точными.

Однажды, лет двадцать пять или тридцать тому назад, я ответил в прямом эфире, кажется на радио «Европа 1», на несколько подлых, нелепых, даже непристойных вопросов, заданных с какой-то агрессивной глупостью. Дома ты заявила мне, что тебе за меня стыдно, тебе до ужаса стыдно было слышать, как спокойно я отвечаю на такое, и поэтому ты немедленно от меня уходишь. Ты уже надела пальто и собрала чемодан, но было два часа ночи, и я убедил тебя, что уйти и завтра не поздно, и, пока ты снимала пальто, я спросил, что, по-твоему, должен был сделать.

– Он задавал абсолютно нелепые вопросы, согласен, даже непристойные, согласен, но что ты хотела, чтобы я сделал?

– Послал его подальше! Набил ему морду!

Вот чего мне не хватает, понимаешь, родная, твоего мнения, просто твоего мнения.

С тех пор как ты ушла, я словно ребенок, отправленный на весь остаток своих дней в лагерь с неумелыми вожатыми, обреченный жить вот так, на бесконечных каникулах, брошенным ребенком среди других брошенных детей.

И потом, и потом, должен тебе признаться, мне и в голову не могло прийти, учитывая наш возраст и обстоятельства, до какой степени мне будет не хватать тебя телесно. В ходе моего короткого эпизода с простатой, скромно предшествовавшего твоему легкому, в силу облучения и подкожного введения гормонов моя птичка, и без того уже съежившаяся, перестала взлетать и была, стало быть, неспособна юркнуть, хоть на секундочку, в твое милое гнездышко.

Эскулап, к которому я обратился, подтвердил:

– Простата пшик, либидо на нуле.

– Это может вернуться, доктор?

– Учитывая ваш возраст и обстоятельства, лучше об этом больше не думать.

– А как об этом не думать, доктор?

– Забыть.

– Забыть?

– Да, надо забыть.

И я попытался забыть. Пресловутый долг забвения.

А потом, а потом, благодаря тебе, забыть не пожелавшей, благодаря нашему опыту и общей страсти к объятиям в подворотнях, мы мало-помалу вернулись, под восемьдесят лет, к нашим изначальным игрищам; игрищам не совсем платоническим, но, скажем так, не проникновенным. Бескрылая птичка не могла больше летать, и все же мы вдвоем дотягивались, тесно сплетясь, почти до седьмого неба.

Последняя сигарета

Мне вспомнился один разговор – ты курила, я кашлял – лет двадцать, тридцать или сорок назад, какая разница, после определенного возраста времени больше не существует, десятилетие утекает, как проливается чаша слез.

Я только что покончил с депрессией и уже лишился правого глаза, левый был под угрозой. И мы говорили о будущем – мрачном, наверняка мрачном. В конце разговора, помнишь, я в очередной раз умолял тебя бросить курить. Курение было едва ли не главным в твоей жизни. Ты начала в пятнадцать лет и курила непрерывно до восьмидесяти. Шестьдесят пять лет сигарет из расчета в среднем две пачки в день. Ты работала, уезжала в отпуск, заботилась обо мне, об Ольге, о чужих детях, одевала всю семью, стряпала, делала две полных коллекции, по одной на сезон, и еще две на межсезонье, бегала по поставщикам, занималась клиентами, сопровождала меня в театр, когда я играл, была в зале каждый вечер, и все это, все ты делала, куря сигарету за сигаретой. Но тут я испугался и умолял тебя бросить, прежде всего для себя, потом, эгоистично, для меня, и для всех остальных тоже, для всех, кто знал тебя и любил.

Я знал, что бесполезно уговаривать тебя бросить, курить ты любила больше всего на свете, наверно, даже больше, чем меня. Может быть, ты и курить уже не любила, но, говорила ты, мне это нужно. Зачем? Чтобы жить. Ты не могла обойтись без сигарет. В конечном счете, зная, что проиграл эту партию, и все же не решаясь задать тебе доверительный вопрос, убийственный вопрос – если ты не бросишь курить, я ухожу, выбирай, иными словами, сигареты или я, – нет, нет, я слишком боялся, что ты выберешь сигареты, – я сказал тебе, помнишь: «Кури сколько хочешь, но, когда заполучишь рак, нет, вернее, когда рак легкого заполучит тебя, знай, что я оставлю тебя умирать в больничке», – и в точности так все и было, я оставил тебя умирать в больничке, одну.

Надо отдать тебе должное, один раз за эти шестьдесят пять лет курения ты все же попыталась бросить, на три недели. Ты плакала день и ночь. Я предлагал тебе обратиться за помощью, а ты отвечала, что как раз и обратилась за помощью, потому и плачешь.

Ты записалась вместе с Розеттой в общество анонимных курильщиков, желающих бросить курить. Там были собрания, дискуссии, каждый должен был рассказывать, какие усилия он предпринимает, чтобы бросить, чтобы не закурить снова. Розетта не плакала. Жаклин плакала непрерывно. Позже, много позже, уже вернувшись к своим двум пачкам в день и душевному равновесию, перестав плакать, ты узнала, почему не плакала Розетта: она-то не бросила, даже на день! Она продолжала курить все три недели курса. И все эти три недели ты плакала, а она нет. Розетте, правда, повезло вскоре после этого схлопотать инфаркт миокарда, и это вынудило ее или склонило бросить курить окончательно.

Ты тоже в конце концов бросила, накануне твоей операции на легком, в июле 2018-го. 15 июля, когда Франция выиграла Кубок мира, мы вернулись в пожарном порядке, операцию надо было сделать как можно скорее, так решили в больнице. Мы спешно выехали из Ле-Мулло, сошли с поезда на вокзале Монпарнас посреди всеобщего безумия и – неприятный сюрприз – не нашли ни автобуса, ни такси, так что отправились домой пешком сквозь ликующую толпу, которая что-то там выиграла и вопила во всеуслышание: «Мы победили! Мы победили!» Назавтра ты легла в больницу Монсури и, расставаясь вечером накануне операции, раздавила ногой окурок в больничном саду и протянула мне початую пачку, сказав с некоторой торжественностью в голосе: «Это была последняя». Я взял пачку, я сохранил ее и спрятал в ящик комода в нашей спальне, она до сих пор там. «Это была последняя…»

И знаешь, знаешь, я жалею сегодня, жалею о том, что не предложил тебе сигарету, когда узнал, когда мы узнали, что сделать больше ничего нельзя. Пакость из легкого колонизировала печень, и эта гнусная пакость убивала тебя, разрастаясь быстрее, чем прежде росла в легком. Да, я должен был предложить тебе одну, последнюю, по-настоящему последнюю, потому что ты любила курить так, что готова была за это умереть.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации