Текст книги "Старые друзья"
Автор книги: Жан-Клод Мурлева
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
18
Секрет. Дождь. Секрет
Главной героиней этой игры – если ее можно назвать игрой – долгое время была моя мама Сюзанна. До того весеннего дня 1989 года, когда она сыграла свою роль с такой убедительностью и таким правдоподобием, что игра стала реальностью. Она умерла не старой – в шестьдесят один год. Судя по всему, месье Бенуа так и не научился беречь своих жен, как месье Сеген не научился беречь своих коз. Но рассказать я хочу не о том, как она умерла и как ее хоронили, а о том, что случилось за несколько дней до этого. Спать в одной постели со своим мужем Жаком она уже не могла, и мы поставили в их спальне еще одну кровать. По ночам мы с Розиной по очереди дежурили возле нее, освободив от этой обязанности отца, который быстро уставал. Под действием морфия и снотворных, призванных снять боли и страхи, большую часть времени она дремала, но в результате каких-то неведомых химических процессов ее природная фантазия разыгралась с особой силой; признаюсь, что чуть ли не до последнего вздоха ей удавалось нас веселить.
В ту ночь я сидел на краю ее постели, держал ее за руку и гладил по голове. Розина, которая, как и я, специально приехала к родителям, спала в соседней комнате – в своей бывшей спальне, отец – внизу, в своей. В горле у меня стоял ком.
– Мам?
– Да?
– Спасибо тебе. Спасибо, что заботилась обо мне, когда я был маленький…
Я давно хотел сказать ей эти слова, с тех пор, как мы узнали о ее болезни, но я боялся, что они прозвучат для нее предвестием скорой кончины. Или что она продолжит мою речь по-своему: «…хоть ты мне и не родная мать». Но теперь время поджимало – я не собирался потом всю жизнь упрекать себя, что так и не сказал ей этих слов. Я так волновался, что мне стоило немалого труда выговорить до конца: «Спасибо, что заботилась обо мне, когда я был маленький». Но я справился и теперь ждал, что она ответит. Если ответит. Она молчала. В комнате, во всем доме, на всей ферме стояла полная, абсолютная тишина. Ни собаки, ни цесарок уже не было, а люди – все, кроме нас двоих, – спали. Даже ветер не шумел. Наконец она мне ответила, и это был самый простой, самый неожиданный и самый остроумный ответ. Она сказала:
– Не за что.
И тут меня озарила одна идея. Клянусь, заранее я ничего не планировал. Мне вообще не свойственно вынуждать людей нарушать данные обещания, особенно людей слабых, а в нашем случае речь шла не о слабости, а о приближающейся смерти. Но в комнате царили такой покой и умиротворение, что у меня вырвалось само собой:
– Мам?
– Что?
– Скажи, пожалуйста, а тот шестой вопрос в викторине «Пан или пропал»… Ты знала на него ответ?
– Ох, Сильвер, прошу тебя, не надо…
Я притворился, что выкручиваю ей большой палец на руке:
– Давай, мам!
Она засмеялась:
– Да он мне сейчас палец сломает!
– Сломаю! – подтвердил я и сделал зверское лицо.
– Ну ладно. Отец спит?
– Спит.
– А Розина?
– И Розина спит.
– Закрой дверь.
Я закрыл дверь и вернулся к ней. Меня переполняли эмоции – сейчас я узнаю секрет тридцатитрехлетней давности. Она лежала на боку, прижавшись щекой к подушке. Голос ее звучал тихо и слабо, но оставался твердым и не дрожал.
– Ты дверь плотно закрыл?
– Да.
– А собачку застопорил?
– Да.
– А задвижку не забыл? – Она сама засмеялась своим придиркам. – Ну хорошо. Вопрос был такой: «Кто управлял Берлинским филармоническим оркестром до Караяна?»
– Ты знала кто?
– Знала. Челибидаке. Румынский дирижер.
– Я и не сомневался. Если бы ты не знала, ты бы нам сказала.
Насколько я помнил, она выиграла четыре тысячи франков. Решись она продолжить игру, получила бы восемь тысяч – примерно треть своей тогдашней месячной зарплаты. Представляю, как она была на себя сердита.
– Сильвер?
– Да?
– Хочешь, еще кое-что расскажу?
Я удивился. Что еще она может мне рассказать? На миг у меня даже мелькнуло: а вдруг она переспала с Заппи Максом? Будь это так, я порадовался бы за нее, но одновременно почувствовал бы себя оскорбленным. Но все оказалось совсем не так.
– А седьмой… Седьмой вопрос был про месяц и год рождения Каллас…
– Что? Заппи Макс сообщил тебе седьмой вопрос?
– Да. Сначала он не хотел, но я так ему улыбнулась… С помощью такой же точно улыбки я захомутала твоего отца… И потом, все уже ушли. Мы остались одни в зале. Сидели в первом ряду…
– И?…
– Что – и?
– Ты знала?
– …
– Мама, ты знала?
Она уснула. Я выпустил ее руку из своей и прилег рядом с ней. Примерно через час – а может, прошла всего одна минута; время в те ночи странным образом растягивалось, – меня разбудил ее голос. Я вскочил, встал перед кроватью на колени и снова взял ее за руку.
– Да, я знала… Она родилась в декабре тысяча девятьсот двадцать третьего года… Второго декабря… В Нью-Йорке.
– А… восьмой? Мам, восьмой вопрос он тебе тоже задал?
– Ну, это был самый легкий! Сколько актов в «Прекрасной Елене»?
– В «Прекрасной Елене»?
Она принялась напевать, отбивая ритм указательным пальцем. Ее губы едва шевелились: «А я храбрей всех героев, брей всех героев, брей всех героев»… А мне подумалось, что она и правда храбрей всех героев. Она ведь знала, что вступила в решающую схватку со смертью и что у нее нет ни единого шанса на победу.
– «Прекрасная Елена»… – вновь заговорила она и засмеялась своим лукавым смехом. – Ну, конечно, я знала ответ. Не такая уж я дурочка… Хотя как раз наоборот. Ужасная дурочка… Хи-хи-хи… А потом он задал мне девятый вопрос. Он уже сам не мог остановиться. Бедный Заппи…
– Мама, ты знала ответ на девятый вопрос!
– Поклянись, что не скажешь отцу!
– Клянусь!
– Это было… Нет, не помню. Забыла. Зато точно помню, что ответила правильно. Потом он задал мне десятый вопрос, а за ним – одиннадцатый.
Она снова впала в забытье. Я потряс ее за руку – довольно сильно:
– Мам, и ты ответила?
Она слегка качнула головой и медленно прошептала, словно повторяя за Заппи Максом: «Сюзанна, вы можете сказать, кто из пианистов аккомпанировал Кэтлин Ферриер при записи на радио ее концерта в феврале 1951 года в Милане?»
– Ты знала, мама?
– Знала… Джорджио Фаваретто… Конечно, я знала.
Ну конечно! Какой дурак не знает, кто аккомпанировал Кэтлин Ферриер при записи концерта на радио в феврале 1951 года в Милане?
Я представил себе, как Заппи Макс и моя мама Сюзанна сидят рядышком и шепотом, как под гипнозом, обмениваются вопросами и ответами. Оба не заметили, как втянулись в эту жестокую игру, призванную наказать за излишнее любопытство «вечными сожжжалениями», как написал бы Жан.
– Он перевернул последнюю, двенадцатую карточку. Но я накрыла ее своей рукой. Я больше не хотела… Он встал… Застегнул пальто и обнял меня… Он сказал: «Я не должен был, Сюзанна…» – «Не должны были», – согласилась я. На том мы и расстались. На улице меня ждала кузина. Она спросила, почему я так долго… Вот и все.
Она замолчала. Мы все – папа Жак, Розина и я – часто обсуждали эту легендарную историю с викториной «Пан или пропал», но ни одному из нас и в голову не приходило заглянуть дальше пресловутого шестого вопроса. Мы были не в состоянии выбраться за пределы ментальной ограды, которую сами вокруг себя соорудили. Мы и предположить не могли, как на самом деле развивались события. Но теперь я знал: она всю жизнь прожила, храня про себя эту страшную тайну, тайну ее триумфа и ее провала.
– Мама! Ты смогла ответить на одиннадцать вопросов!
Должно быть, в этот миг химические реакции в ее бедном мозгу полностью вышли из-под контроля.
– Да, Сильвер… На одиннадцать вопросов… Как аббат Пьер… ite missa est… dominum vobiscum[4]4
Завершающая часть григорианской католической мессы.
[Закрыть]… цок-цок… я могла бы выиграть двести пятьдесят шесть тысяч франков… добрый день, мадам… а привезла домой четыре тысячи… и сумку шампуня… мыть не реже раза в неделю… двести пятьдесят шесть миллионов… на эти деньги мы могли бы… dominum vobiscum…
По лицу у нее текли слезы, сбегая по крыльям носа и губам и орошая подушку.
– Мы могли бы кормить цесарок черной икрой… шоколадом… плавленым сыром… Да нет, мы могли бы послать их ко всем чертям… переехать в Бордо… в Тимбукту… ходить в оперу… я знала ответы… на все вопросы… и ни разу… ни единого разу не была в о… о… опере…
Она уснула с открытым ртом. Я впервые в жизни видел, как у человека текут слезы из закрытых глаз.
Рассказывая о похоронах моей мамы Сюзанны, я не могу не упомянуть о последней грандиозной шутке, которую она сыграла с нами в тот день. Траурный кортеж двигался по кладбищенской аллее. Светило весеннее солнце. На небе – ни облачка: ни высоко, ни низко, ни на западе, ни на востоке. Вероятность дождя стремилась к нулю, и для понимания этого не требовался прогноз погоды. Я шагал рядом с Розиной; отец, поддерживаемый внуками, шел за гробом. И вдруг на нас пролилась, вернее сказать, нас окропила легкая, сверкающая, волшебная и почти нематериальная влага неожиданно сказочного дождика. Длился он секунд тридцать. Не успели мы изумиться, как все кончилось. «Очередная проделка Сюзанны», – сказал отец, и все засмеялись.
Моя бабка умерла два года спустя, в 1991 году, в возрасте 99 лет. Еще бы пара месяцев, и она могла бы заявить, что добилась выдающегося и редкостного достижения: целый век отравляла окружающим существование. В наследство от нее отцу достался дом с провалившейся крышей и сбережения на банковском счете в сумме 16 600 франков, которых не хватило даже на оплату похорон. Но вот чего отец не узнал – и не знает до сих пор, – так это того, что она чуть ли не на смертном одре успела совершить последнюю подлость, сообщив мне нечто такое, в знании чего я нисколько не нуждался и единственным следствием чего стало то, что в моей душе поселилось ужасное сомнение, мучившее меня долгие годы.
Я был дома проездом и повез ее в Лувера к врачу, обновить рецепты. На обратном пути мы заехали в аптеку, и я доставил ее домой. Несмотря на преклонный возраст, она по-прежнему жила одна, неувядаемая, злая на весь мир и без конца проклинающая этих уродов – соседей и этого мудака – почтальона. Она по обыкновению пригласила меня выпить рюмку сиропа, и я не смог отвертеться. Мы сидели на кухне, за столом, покрытым клеенкой, на котором стояла бутылка самого дешевого клубничного сиропа; старая скряга даже не предложила крекеров, чтобы макать их в это пойло. Я смотрел на нее и думал, что хотел бы любить ее, свою бабушку, что мне в жизни не хватало этой любви, но она не дала мне ни единого шанса. И вот тогда она – как бы между прочим – спросила:
– Ты ведь знаешь про Марселя? Отец тебе говорил?
Я недоуменно молчал: какую еще пакость она задумала?
– Значит, не знаешь, – продолжила она. – Твой отец – Марсель, а не Жак! Разве он тебе не сказал? Вот хитрюга!
Ее плотно сжатые губы под отвратительного вида усиками двигались вхолостую, словно пережевывали незримый пирог.
– Ну да, они оба с ней спали, с Жанной-то. Вот так тебя и заделали…
Она ликовала. Честное слово, она ликовала. Некоторые критики называют меня писателем-гуманистом. Им неизвестно, что в тот день я был на волосок от того, чтобы схватить старую ведьму за космы и долбануть башкой об стол.
Мой отец, слепленный из того же теста, что и бабка (правда, не такого крутого), до сих пор живет у себя на ферме. Ему стукнуло восемьдесят шесть лет, и он ничем не болеет. Он ничего ни у кого не просит, никому не надоедает, большую часть дня читает с лупой газеты, прогуливается до перекрестка – посмотреть, не едет ли кто, готовит себе суп и ест его. Розина, которая живет в Лувера, навещает его каждый день и помогает ему. Я часто к ним приезжаю – на самом деле при первой возможности.
19
Премия жюри. Фотография. Фотография. Челюсти
В 18:00 вдали нарисовалось пятно парома. Довольно долго казалось, что оно не двигается, но потом вдруг обнаружилось, что паром уже заходит в залив. Море искрилось в косых лучах солнца. Я уже ясно различал настойчивый шум мотора. Паром вроде бы двигался как-то косо, но в действительности его синяя палуба шла прямо на меня. Он нес мне навстречу Жана, Лурса, Люс и Мару. Я смотрел, как он приближается, и сердце у меня колотилось.
Он причалил. Я видел его своими глазами, но не мог отделаться от ощущения, что все это мне снится, и только звуковой фон – глухой стук опущенной с палубы аппарели и звяканье якорных тросов – убеждал меня, что я не сплю.
На берег сошли несколько пассажиров. Один из них – пузатый лысый дядька – так пристально на меня уставился, что я вдруг засомневался: вдруг это Лурс. Я глупо ему улыбнулся, но он не обратил на мою улыбку никакого внимания и прошествовал мимо. Я испытал чувство облегчения – хорошо, что это не Лурс. Мои друзья спустились последними, тесной компанией.
Я стоял как пыльным мешком ударенный. Если бы все это происходило в кино, в фильме под банальным названием – скажем, «Встреча пяти друзей», – картина, бесспорно, получила бы первый приз в номинации «Старение персонажей», а критики, захлебываясь от восторга, написали бы: «Наконец-то постаревшие герои выглядят правдоподобно!», «Гримеры потрудились на славу!», «Потрясающая достоверность!».
Первым на сушу сошел не Лурс, а некий пожилой мужчина в шортах, с большой спортивной сумкой на плече, похожий на отца Лурса. Он приблизился ко мне, бросил свою сумку и распахнул мне объятия: «Сильвер! Как я рад тебя видеть!» Когда мы отстранились друг от друга, я заметил, что в глазах у него блестят слезы. Я не помнил, чтобы он был таким чувствительным. Он погрузнел, волосы у него поредели, мне даже показалось, что он стал меньше ростом; зато его лицо явно выиграло в выразительности.
Следом за ним появилась мать Люс с огромным старым рюкзаком за спиной. Она скинула его и обняла меня. Все такая же худенькая и энергичная, теперь она носила короткую стрижку с ярко-рыжей челкой, свисающей набок; она была в джинсах и пестрой шерстяной куртке. Она прижалась ко мне, засмеялась и сказала, что я красавчик. Я вернул ей комплимент, и сделал это с легким сердцем, потому что она и правда выглядела сногсшибательно.
Мара ждала своей очереди, опустив на землю две кожаные сумки. На ней было модное пальто и сапоги. Меня поразила пышность ее шевелюры. Когда мы с ней встретились взглядами, она едва заметно тряхнула головой, словно говоря: «Нет, не могу поверить», нахмурила брови и улыбнулась мягкой и немного принужденной улыбкой. Я подошел к ней, и мы обнялись. Она произнесла два слога, из которых состоит мое имя, я – два слога, из которых состоит ее. Мне пришлось сдержаться, чтобы не поцеловать ее в губы, форму которых я мгновенно узнал. Будь мы с ней одни, я бы не сдержался. Она поразительным образом сохранила всю свою красоту. И от нее хорошо пахло.
Дабы избежать разочарования, я заранее приготовился к худшему. Я беспрестанно твердил себе, что найду ее неузнаваемой: или растолстевшей, плюнувшей на себя и вульгарной, или, наоборот, усохшей и костлявой, но все равно отталкивающей. Я внушал себе, что с ней должно произойти то же, что происходит с нашими детьми, когда из прелестных крошек они превращаются черт знает во что. Обычно говорят, что в подростковом возрасте дети меняются, но это неправда; они не меняются, они исчезают, уступая место совершенно другим созданиям. Мягкие волосики, пухлые щечки, ручки и ножки в умильных перетяжечках, их слепая к нам любовь – все это куда-то уходит. Уходит безвозвратно. То же самое будет и с Марой, говорил я себе. Та, которую ты любил – и любишь до сих пор, – существует только в твоей памяти, признай это. Но сейчас передо мной оказалась самая настоящая Мара. Я обнимал ее – не в воображении, а в реальности, – но единственное, что я сумел ей сказать, было: «Как я рад тебя видеть». Она ответила, что тоже рада меня видеть.
На протяжении минувших сорока лет я сотни раз мечтал о ней, и мои фантазии развивались по одному и тому же сценарию. Она с другим, но она его не любит (как она может любить кого-то кроме меня?). Она украдкой бросает на меня взгляд, полный страстного желания. Менялись только декорации и обстоятельства.
Иногда мы встречались в окружении других людей, например на каком-нибудь коктейле. Нам приходилось делать вид, что мы не знакомы, но нас как магнитом тянуло друг к другу, и мы без конца незаметно косились друг на друга. Потом возникал некто, решивший представить нас друг другу. Мы пожимали друг другу руки как два чужака, и в этом заключался дополнительный комизм ситуации, действовавший на нас возбуждающе. Мы с тайным наслаждением разыгрывали перед публикой свое якобы первое знакомство.
Иногда мы сталкивались в парке. Она шла под руку с каким-то противным типом и, миновав меня, оборачивалась через плечо, чтобы бросить на меня беглый взгляд.
В другой раз я сидел на скамейке – все в том же парке, – а она шла мимо все с тем же типом. Они шагали медленно, как будто прогуливаясь, и она долго не смотрела в мою сторону, и я уже подумал, что она так меня и не увидит. Но в последний момент наши взгляды скрестились, и между нами как будто проскочила искра. Она ушла, а я остался сидеть словно оглушенный.
Довольно часто местом действия становился вокзал. Она заходила в вагон и прощалась с людьми, явившимися ее проводить. Я стоял в сторонке и наблюдал, как она машет им рукой, шлет воздушные поцелуи и дежурные улыбки. Но в тот миг, когда поезд трогался, она вдруг грустнела и упиралась взглядом в меня, продолжая машинально складывать пальцы для воздушного поцелуя.
Иногда ей удавалось обмануть своего стража, и тогда мы устраивали свидание в каком-нибудь случайном месте. Мы занимались запретной любовью (разумеется, она проверяла, тщательно ли закрыта дверь), после чего она быстро уходила. Порой у нее не получалось вырваться, и мы оба переживали жестокое разочарование. В нашей общей фрустрации было что-то лихорадочное, близкое к отчаянию.
И вот я смотрел на нее. Время смяло морщинами ее шею и понаставило пятен у нее на руках – против этого мы бессильны. Еще оно добавило ей немножко плоти – на щеках, в груди, в бедрах, на попе. Но оно не тронуло ее губы и глаза и ничуть не ослабило тройной эффект (ожог, ласка, затопление), который они всегда на меня производили. На меня накатило ощущение, что я перенесся в собственную мечту, – за тем исключением, что здесь не было того отвратительного мужика.
Жан все это время стоял позади, и я чуть было не забыл с ним поздороваться. В конце концов он сам ко мне подошел и насмешливо сказал: «Ты в норме? Смотри, не грохнись в обморок». После этого он меня стиснул.
Люс окликнула одного из пассажиров и попросила нас сфотографировать. Мы выстроились шеренгой перед паромом, полуобняв друг друга за плечи. Наши руки как будто двигались сами собой, норовя погладить соседа. Я стоял между Лурсом и Марой. Даже незнакомец, который нас снимал, не остался равнодушным и, возвращая Люс фотоаппарат, сказал:
– До чего приятно на вас смотреть!
– Ну что, двинули? – спросил Лурс. – Где там наше палаццо?
Они загрузили сумки и чемоданы в багажник и на крышу такси. Водитель завел мотор. Я сколько мог катил за ними на велосипеде, подбадриваемый их веселыми криками, но вскоре безнадежно отстал. Я крутил педали как ненормальный, словно вернулся в свои четырнадцать лет. На крутом повороте меня занесло, и я чуть не свалился с велосипеда. Старый месье Пак стоял возле своей калитки. Я радостно помахал ему рукой – он в ответ соизволил чуть заметно кивнуть головой. Полагаю, он лишний раз убедился, что парижские писатели только и умеют, что валять дурака.
Пока я ставил рыбу в духовку, они распределились, кто где будет спать, и вернулись в гостиную, но не с пустыми руками. На столе появились фуа-гра, дыня, испанский хамон… и, разумеется, выпивка, в основном хорошее вино. Ни тени неловкости или смущения, чего я так опасался, между нами не возникло, скорее наоборот. Мы шутили над животиком, который отрастил Лурс; над побелевшей шевелюрой Жана; над моими очками.
– А теперь больной вопрос! – провозгласила Люс. – Кто из вас успел стать дедом или бабкой?
Руки подняли все. Что еще способно объединить людей надежнее, чем разговор о внуках? Все полезли за бумажниками, чтобы продемонстрировать остальным фотографии своих Жюлей, Лол и прочих Матео; каждый настаивал, что его отпрыски – самые красивые. Внимательней всех к ним приглядывалась Люс, не намеренная спускать ничьи недостатки, даже крошечные.
– Он же косит одним глазом! – с веселым негодованием восклицала она. – Интересно, чем его родители кормят? Такой маленький, а уже такой жирный! – И тут же, без перехода, добавила: – Ну, у меня внуков нет, потому что нет детей, но своего мужа я вам покажу!
Все захлопали в ладоши. Мое виски и привезенное Лурсом из Шаранты пино подогрели атмосферу даже быстрее, чем предполагалось. Люс порылась у себя в сумочке и достала снимок. Мы дружно склонились над карточкой.
– Это у нас в саду, возле дома, – уточнила Люс.
Ее мужа звали Катрин. На фото она стояла в бикини и поливала себя из садового шланга.
– О! – не удержался Жан. – Лично мне твой муж очень нравится.
– Но-но! – одернула его Люс и пнула кулаком в живот.
Она хотела, чтобы между нами с самого начала установилась полная ясность, хотя для всех остальных время личных признаний придет позже. В тот первый вечер мы не задавались вопросами типа «Кем мы стали» или «Как мы распорядились своей жизнью». Мы интересовались друг у друга: «А что делает такой-то?» – и без конца спрашивали: «А ты помнишь, как мы?…» Никогда не думал, что подобная болтовня может принести столько радости. Мы не забыли никого и ничего: ни папашу Пифагора, ни нашу революцию, ни Германию, ни наши вечеринки – как неудачные, так и чересчур удачные. Мы перебивали друг друга, спорили по поводу самой точной версии давних событий и хохотали как безумные. К двум часам ночи у нас от смеха заболели челюсти, и мы разошлись по своим комнатам, опьяненные восторгом, воспоминаниями и вином.
Мара ночевала на первом этаже, как и я. Наши спальни разделял небольшой коридор и общая ванная комната. Я сознавал, что согласился спать внизу не столько ради того, чтобы оставить друзьям более удобные спальни второго этажа, сколько в надежде, что моей соседкой будет Мара и весь первый этаж окажется нашим.
– Я первая займу ванную, хорошо? – спросила она. – Потом я тебе постучу.
Я не возражал. Через десять минут она и правда постучала ко мне и сказала, что путь свободен. Я вышел из своей комнаты. Дверь ее спальни была закрыта. Из-за нее не доносилось ни единого звука. В ванной витал аромат ее духов.
Так завершился первый день нашей встречи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.