Текст книги "Исповедь. Прогулки одинокого мечтателя"
Автор книги: Жан-Жак Руссо
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 60 страниц)
Предложение это явилось в момент неблагоприятный, я не мог его принять, потому что с некоторого времени задумал совсем оставить литературу и в особенности – ремесло писателя. Все, что со мной произошло, совершенно отвратило меня от литераторов. А я на опыте убедился, что невозможно идти по этому пути, не поддерживая с ними отношений. Столь же опротивели мне и светские люди и вообще тот двойственный образ жизни, который я вел, принадлежа наполовину себе, наполовину кругам, для которых совсем не подходил.
Больше чем когда-либо я чувствовал – и притом на основании неопровержимого опыта, – что всякий неравный союз всегда невыгоден для слабой стороны. Имея дело с людьми богатыми и находящимися в другом положении, чем избранное мной, я, не держа открытого дома, как они, был в то же время вынужден во многом подражать им, и мелкие расходы, ничего для них не составлявшие, для меня были столь же разорительны, сколь и неизбежны. Иной едет, например, погостить к знакомым в деревню – ему и за столом, и в спальне прислуживает собственный лакей, он посылает этого лакея за всем, что ему нужно; не имея никакого дела с хозяйской прислугой непосредственно, даже не видя ее, он дает ей на чай когда и сколько вздумает: а я – один, без слуги – всецело зависел от хозяйских слуг, расположения которых по необходимости должен был добиваться, чтобы избежать больших неудобств; являясь в глазах прислуги рóвней хозяину, я должен был обращаться с ней, как его ровня, и одаривать ее даже больше всякого другого, потому что действительно гораздо больше нуждался в ней. Еще полбеды, когда слуг мало; но в тех домах, где я бывал, их было много, все чрезвычайные наглецы, плуты, народ очень расторопный в смысле угождения своим собственным интересам, – и мошенники эти умели сделать так, что я беспрерывно в них нуждался. Парижанки очень умны, но о таких вещах имеют самое превратное представление, и, желая поберечь мои средства, они меня разоряли. Если я ужинал в городе довольно далеко от дома, то хозяйка ни за что не позволяла мне послать за извозчиком, а приказывала заложить лошадей и отвезти меня домой; она при этом бывала очень довольна, что дала мне возможность сберечь двадцать четыре су на извозчика, и не думала о том, что я должен дать экю ее лакею и кучеру. Писала ли мне дама из Парижа в Эрмитаж или в Монморанси, она, жалея те четыре су, которые я должен был бы уплатить за доставку письма, посылала мне его со своим слугой; он приходил усталый, весь в поту, и я считал себя обязанным накормить его и дать ему экю, вполне им заслуженное. Предлагала ли она мне провести неделю-другую у нее в деревне, она говорила себе: «Все-таки бедный малый сэкономит за это время, еда ничего не будет ему стоить». Она не думала, что в течение этого времени я совсем не буду работать, что мои домашние расходы на хозяйство, квартиру, белье и одежду не прекратятся; что я буду платить цирюльнику вдвое дороже и что у нее мне придется тратить гораздо больше, чем у себя дома. Хотя я позволял себе такое скромное расточительство только в тех немногих домах, где имел обыкновенье гостить, оно тем не менее было для меня разорительно. Могу заверить, что я истратил не менее двадцати пяти экю в доме г-жи д’Удето в Обоне, где ночевал не более четырех или пяти раз, и более ста пистолей в Эпине и Шевретте за те пять или шесть лет, когда был там частым гостем. Эти расходы неизбежны для человека моего характера, не умеющего ни о чем позаботиться, ни к чему примениться, ни вынести вида угрюмого лакея, когда тот ворчит и прислуживает вам неохотно. Даже у г-жи Дюпен, где я был свой человек и оказывал слугам тысячу любезностей, от них я никогда не принимал ни одной услуги иначе как за деньги. В дальнейшем пришлось совершенно отказаться от этих маленьких трат, которых мое положение уже не позволяло мне делать; и тогда я еще сильнее почувствовал неудобство бывать у людей неодинакового со мной положения.
Будь еще такая жизнь мне по вкусу, я утешался бы тем, что обременительный расход оправдывается моими удовольствиями; но разоряться для того, чтобы скучать, было просто нелепо. Меня до такой степени тяготил подобный образ жизни, что, воспользовавшись свободным промежутком, который тогда у меня наступил, я решил не прерывать его и, совершенно отказавшись от большого света, от сочиненья книг, от всех литературных связей, замкнуться на весь остаток дней в узкой и мирной сфере, для которой был создан.
Доход от «Письма к д’Аламберу» и «Новой Элоизы» немного поправил мои финансы, сильно истощившиеся в Эрмитаже. В перспективе у меня было около тысячи экю. «Эмиль», за которого я принялся вплотную, когда кончил «Элоизу», сильно подвинулся вперед, и доход от него должен был по крайней мере удвоить эту сумму. Я задумал поместить этот капитал так, чтобы он давал мне небольшую пожизненную ренту, которая вместе с заработком от переписки позволила бы мне существовать, не прибегая к помощи писательского пера. У меня было еще два сочиненья в работе. Первое – это мои «Политические установления». Я проверил, в каком состоянии эта книга, и обнаружил, что на нее нужно потратить еще несколько лет труда. У меня не хватило мужества продолжать ее и ждать, когда она будет окончена, чтобы осуществить свой план. Итак, отказавшись от завершения этого труда, я решил извлечь из него то, что возможно, а все остальное сжечь; взявшись за дело горячо, я, не прерывая работы над «Эмилем», меньше чем в два года придал окончательную отделку «Общественному договору».
Оставался «Музыкальный словарь». Это была работа ремесленная, для денег, и ее можно было делать во всякое время. Я решил, что брошу ее или буду продолжать, как мне вздумается, – смотря по тому, окажется ли она необходимой для меня или излишней при собранных мною средствах. Что же касается «Чувственной морали», то этот труд, едва лишь намеченный, я совершенно оставил.
У меня был еще план: если удастся обойтись совсем без переписки, уехать куда-нибудь подальше – из-за наплыва посетителей жить близ Парижа было для меня очень дорого, и приходилось поэтому тратить много времени на заработок. А для того чтобы не скучать в своем убежище, как скучает, говорят, всякий писатель, когда оставит перо, я приготовил себе занятие, которое могло бы заполнить пустоту моего одиночества и избавляло бы меня от искушения напечатать при жизни еще что-нибудь. Не знаю, что за фантазия пришла Рею, но он уже давно убеждал меня написать свои воспоминания. Хотя история моей жизни была до тех пор не богата событиями, однако я чувствовал, что воспоминания мои могут стать интересны той прямотой, которую я способен проявить в них; и я решил сделать их произведением единственным в своем роде, написать его с беспримерной правдивостью, чтобы в нем можно было увидеть душу хотя бы одного человека без всяких прикрас. Я всегда смеялся над фальшивой наивностью Монтеня: он как будто и признает свои недостатки, а вместе с тем приписывает себе только те, которые привлекательны; тогда как я всегда считал и теперь считаю, что я, в общем, лучший из людей, и вместе с тем уверен, что, как бы ни была чиста человеческая душа, в ней непременно таится какой-нибудь отвратительный изъян. Я знал, что в обществе меня рисовали чертами, до такой степени непохожими на мои, а иногда и такими уродливыми, что, даже не скрывая ничего дурного в себе, я могу только выиграть, если покажу себя таким, каков я есть. Поскольку это невозможно сделать, не показав и других людей такими, каковы они есть, подобное сочиненье не могло бы появиться в свет ранее моей собственной смерти и смерти многих других, а это еще больше придавало мне смелости написать свою «Исповедь», за которую мне никогда не придется ни перед кем краснеть. И вот, решив посвятить свои досуги тщательному выполнению этой задачи, я принялся собирать письма и бумаги, которые могли направить или пробудить мою память, глубоко сожалея обо всем, что когда-то разорвал, сжег, потерял.
Этот проект полного уединенья, один из самых разумных, какие только у меня бывали, прочно укоренился в моем уме, и я уже принялся за его осуществленье, когда небо, готовившее мне иную участь, кинуло меня в новый водоворот.
Монморанси, старинная и прекрасная вотчина знаменитого рода, который носит это имя, после конфискации уже не принадлежит ему. Она перешла через сестру герцога Анри к роду Конде, переменившему название Монморанси на Энгьен. В этом герцогстве нет другого замка, кроме старой башни, где приносили клятву вассалы, а теперь хранится архив. Но в Монморанси, или Энгьене, есть особняк, выстроенный Круаза по прозвищу Бедный, – величественный, как самые великолепные замки, и заслуженно называемый замком. Внушительность этого прекрасного здания, терраса, на которой оно расположено, вид, открывающийся оттуда, – быть может, единственный в мире, – его просторная, расписанная превосходной кистью гостиная, окружающий его сад, разбитый по плану знаменитого Ленотра, – все это составляет гармоническое целое, поразительно величавое и вместе с тем пленяющее какой-то простотой. Герцог Люксембургский, занимавший тогда этот дом, приезжал два раза в год в эти края, где некогда его предки были хозяевами, и проводил здесь в общей сложности пять или шесть недель, как частный человек, но в роскоши, не уступавшей старинному блеску его рода. В первый свой приезд туда после моего переселения в Монморанси маршал и его супруга прислали лакея, который передал мне поклон от их имени и приглашение ужинать у них, когда мне будет угодно. И в каждый свой приезд они не забывали повторять то же самое приветствие и приглашенье. Это привело мне на память г-жу де Безанваль, пославшую было меня обедать в буфетную. Времена переменились; но я остался тот же. Я не желал, чтоб меня посылали в буфетную, и мало дорожил столом вельмож. Я предпочел бы, чтоб они оставили меня в покое, не чествуя и не унижая. На учтивость герцога и герцогини Люксембургских я ответил вежливо и почтительно, но не принял их приглашения. Мое нездоровье, мой застенчивый нрав и неуменье вести разговор заставляли меня содрогаться при одной мысли о появлении в обществе придворных, и я даже не пошел в замок поблагодарить, хотя понимал, что как раз этого-то и хотят от меня и что вся эта предупредительность вызвана скорей любопытством, чем расположением.
Между тем любезности продолжались и даже все усиливались. Графиня де Буффле, очень дружившая с супругой маршала, приехав погостить в Монморанси, прислала узнать о моем здоровье и выразила желанье меня видеть. Я ответил, как должно, но не тронулся с места. В следующий приезд, на пасху 1759 года, кавалер де Лоранзи, принадлежавший к двору принца де Конти и кругу герцогини Люксембургской, несколько раз был у меня; мы завязали знакомство; он настаивал, чтобы я сделал визит в замок; я не послушался. Наконец однажды, в полдень, когда я меньше всего этого ожидал, ко мне приехал сам герцог Люксембургский в сопровождении пяти или шести лиц. На этот раз никак нельзя было уклониться: под страхом прослыть нахалом и невежей я уже не мог не отдать ему визита и не засвидетельствовать своего почтения его супруге, от лица которой он осыпал меня самыми любезными комплиментами. Так начались, в недобрый час, отношения, от которых я уже не мог больше защититься, хотя с полным основанием страшился их, пока не оказался в них втянутым.
Я ужасно боялся герцогини Люксембургской. Я знал, что она хороша собой. Я видел ее несколько раз в театре и у г-жи Дюпен, за десять-двенадцать лет перед тем, когда она еще была герцогиней де Буффле и блистала красотой в первом расцвете; но ее считали злой, и такая репутация столь знатной дамы вызывала во мне трепет. Едва я увидел ее, как уже был покорен. Я нашел в ней ту чарующую прелесть, то обаяние, не исчезающее с годами, которое всего более способно подействовать на мою душу. Я предполагал, что она говорит умно, но колко и язвительно. Ничуть не бывало: она говорит совсем не так, гораздо лучше. Разговор ее не пересыпан блестками остроумия. В нем нет неожиданных оборотов, сопоставлений, нет даже, собственно, того, что называется гибкостью ума; но он полон восхитительного изящества, никогда не поражающего и всегда очаровывающего. Ее похвалы тем более пленительны, что они так просты; кажется, будто она не думая роняет их вскользь и будто уста ее говорят от избытка чувств. Мне в первое же посещение показалось, что, несмотря на мой неловкий вид и нескладную речь, я ей понравился. Все придворные дамы мастерицы уверить в этом, когда хотят, – будь то правда или нет, – но не все умеют, подобно герцогине Люксембургской, сделать эту уверенность такой отрадной, что сомневаться в ней не хватает духу. В первый же день я готов был почувствовать к ней полное доверие (вскоре и действительно почувствовал его), если б ее падчерица, герцогиня де Монморанси, ветреная, довольно хитрая и довольно насмешливая особа, не принялась за меня и своей болтовней не вызвала у меня подозрения, что под покровом бесчисленных похвал со стороны ее маменьки и притворного заигрыванья со стороны ее самой меня попросту вышучивают.
Может быть, я не так-то легко разуверился бы в этом, если б оставался только в обществе этих дам; но исключительная благосклонность самого маршала убедила меня, что их любезность неподдельная. Принимая во внимание мою застенчивость, можно только удивляться, до чего быстро завязались у нас с герцогом отношения равного с равным, как ему того хотелось, и не менее удивительна его готовность ничем не нарушать полнейшую независимость, в которой я желал жить. И он и его супруга были уверены в том, что я доволен своим положением, не желаю изменять его, и, по-видимому, не интересовались моим материальным положением и не думали о моем устройстве; хотя я не мог сомневаться в теплом внимании их обоих ко мне, они не предлагали мне места или какой-либо поддержки, если не считать одного раза, когда герцогиня пожелала, чтобы я согласился вступить во Французскую академию. Я напомнил о своей религии; герцогиня сказала, что это не препятствие и что она берется уладить это. Я ответил, что, как ни велика для меня честь принадлежать к столь славной корпорации, но, отказав г-ну де Трессану и в известном смысле даже польскому королю вступить в Нансийскую академию, я, не нарушая приличий, не могу сделаться членом какой-либо другой. Герцогиня не настаивала, и больше об этом не было речи. Такая простота в отношениях со столь знатными особами, имевшими возможность все сделать для меня, поскольку герцог был – и вполне заслуженно – личным другом короля, представляла удивительный контраст с беспрестанными, предупредительными и назойливыми заботами со стороны покинутых мною друзей-покровителей, которые старались не столько услужить мне, сколько унизить меня.
Когда маршал посетил меня в Мон-Луи, мне было нелегко принять его вместе со свитой в единственной моей комнате – не потому, что я вынужден был усадить его среди грязных тарелок и разбитых горшков, а потому, что пол в комнате прогнил и я боялся, как бы под тяжестью свиты он совсем не провалился. Озабоченный не столько опасностью, угрожавшей мне лично, сколько той, которой из-за своей снисходительности подвергался этот добрый вельможа, я поспешил увести своего гостя и, несмотря на еще холодную погоду, повел его в мою башню, совершенно открытую и не имевшую печи. Когда мы туда пришли, я объяснил ему причину, заставившую меня принимать его в этом помещении; он передал об этом своей супруге, и оба стали меня уговаривать перейти на время, пока у меня будут перестилать пол, в другое помещение – в замке или, если мне больше нравится, в уединенном здании, расположенном посреди парка и носившем название «Малого замка». Об этом очаровательном месте стоит поговорить.
Парк, или сад, в Монморанси расположен не на ровном месте, как в Шевретте, а на склонах, пригорках и в ложбинах, удачно использованных искусным художником, разбросавшим здесь рощи, гроты, пруды, бельведеры и с помощью уменья и таланта, если можно так выразиться, увеличившим пространство, само по себе довольно ограниченное. Парк этот в верхней своей части увенчан террасой и замком; в нижней он сужается, а затем снова расширяется в направлении долины, причем образуемый узкой частью угол занимает большой пруд. Между оранжереей, построенной в широкой части парка, и прудом, дремлющим в кольце холмов, по которым красиво разбросаны рощицы и одинокие деревья, находится упомянутый выше «Малый замок». Здание это вместе с окружающим его участком земли когда-то принадлежало знаменитому Лебрену, любовно выстроившему и украсившему его с тем восхитительным вкусом в области орнаментации и архитектуры, которым питалось творчество этого великого живописца. С тех пор замок перестраивался, однако всегда по чертежам первого владельца. Он невелик, прост, но изящен. Так как он стоит в низине, между водоемом оранжереи и большим прудом, и, следовательно, не огражден от сырости, в нем посредине проделали сквозной перистиль, по бокам которого тянутся в два этажа колонны; благодаря такому устройству воздух овевает все здание и, несмотря на его положение, стены остаются сухими. Если смотреть на это строение с противоположной высоты, откуда открывается на него чудный вид, кажется, что оно со всех сторон окружено водой, и можно подумать, что это какой-то очарованный остров или самый красивый из трех Борромейских островов на Лаго-Маджоре, называемый Isola bella.
В этом-то уединенном здании мне и предоставили на выбор одно из четырех жилых помещений, которые в нем находятся, не считая нижнего этажа, состоящего из зала для танцев, бильярдной и кухни. Я взял самое маленькое и простое, над кухней, которую тоже отдали мне. Комнаты отличались чистотой, мебель в них была белая и голубая. В этом-то восхитительном уединении, среди лесов и вод, под пенье всевозможных птиц, вдыхая аромат цветущих апельсинных деревьев, писал и в непрерывном восторге пятую книгу «Эмиля», и свежим ее колоритом я в значительной мере обязан окружавшей меня обстановке.
С какой поспешностью бежал я каждое утро при восходе солнца вдохнуть благоуханного воздуха в перистиле! Какой вкусный кофе с молоком пил я там наедине с моей Терезой! Моя кошка и собака составляли нам компанию. Одной этой свиты было бы мне довольно на всю жизнь, и я никогда не знал бы скуки. Я чувствовал себя там как в земном раю: моя жизнь текла с той же невинностью, и я наслаждался таким же счастьем.
В свой июльский приезд герцог и герцогиня Люксембургские выказали мне столько внимания и ласки, что, живя у них и осыпанный их милостями, я не мог отблагодарить их иначе как частыми посещениями. Я почти не расставался с ними: утром я шел засвидетельствовать свое почтенье супруге маршала и обедал там, днем отправлялся на прогулку с маршалом; но ужинать я не оставался из-за многолюдного общества и потому, что там ужинали слишком поздно для меня. До сих пор все было пристойно, и ничего дурного не произошло бы, сумей я этим ограничиться. Но я никогда не умел держаться середины в своих привязанностях и просто выполнять требования общества. Я всегда был либо всем, либо ничем; вскоре я стал всем. Видя, что меня чествуют, балуют особы столь значительные, я переступил границу и воспылал к ним такой дружбой, какую позволительно иметь только к равным. В свое обращение я внес всю свойственную ей непринужденность, тогда как они никогда не расставались со своей обычной вежливостью. Впрочем, я никогда не чувствовал себя вполне свободно с супругой маршала. Хоть и не совсем успокоившись относительно ее характера, я опасался его менее, чем ее ума, – он меня тревожил. Я знал, что к разговору она требовательна, и с полным правом. Мне было известно, что женщины, в особенности знатные дамы, желают, чтобы их занимали, и лучше задеть их, чем заставить скучать; по ее замечаниям о только что ушедших собеседниках я мог представить себе, что она должна думать о моих неловких речах. Мне было так страшно разговаривать при ней, что я прибег к вспомогательному средству: это было чтение. Она слышала о «Юлии», знала, что это сочинение печатается, и выразила желание поскорей познакомиться с ним; я сказал, что могу прочесть его; она согласилась. Каждое утро я являлся к ней к десяти часам утра; приходил маршал; дверь закрывали. Я читал, сидя возле ее постели; и я так хорошо рассчитал свое чтение, что его хватило бы на время их пребывания в деревне, хотя бы даже оно не прерывалось5252
Крупное поражение, очень огорчившее короля, заставило герцога Люксембургского немедленно вернуться ко двору. (Примеч. Руссо.)
[Закрыть]. Успех этого средства превзошел мои ожидания. Герцогиня увлеклась «Юлией» и ее автором; она говорила только обо мне, занималась только мной, осыпала меня любезностями, обнимала по десять раз на день. Она пожелала, чтобы мое место за столом было всегда рядом с нею, а когда некоторые вельможи хотели занять его, говорила, что оно принадлежит мне, и сажала их на другое место. Можно представить себе, как меня очаровывала такая благосклонность, если малейшая ласка покоряет меня. Я искренне привязался к ней. Видя такое внимание и чувствуя, что мой ум лишен той приятности, которая могла бы оправдать его, я боялся только одного: как бы приязнь не перешла в отвращенье, – и, к несчастью для меня, этот страх оказался слишком основателен.
Наверно, была какая-то врожденная противоположность между ее образом мыслей и моим, если, помимо тысячи неловкостей, постоянно прорывавшихся у меня в разговоре и даже в письмах, когда я бывал с ней в самых лучших отношениях, случалось, что ей многое не нравилось, и я не мог понять почему. Приведу только один пример, хотя мог бы привести их двадцать. Она знала, что я переписываю для г-жи д’Удето «Элоизу» за постраничную оплату. Она пожелала тоже получить экземпляр на тех же условиях. Я обещал и, включив ее тем самым в число своих заказчиков, написал ей что-то любезное и почтительное по этому поводу; по крайней мере, таково было мое намерение. Вот ее ответ (связка В, № 43), заставивший меня свалиться с облаков:
Версаль, вторник
Я рада, я в восхищении: ваше письмо доставило мне бесконечное удовольствие; спешу сообщить вам об этом и поблагодарить вас.
Вот подлинные выраженья вашего письма: «Хотя вы, несомненно, очень выгодная заказчица, я не без колебаний беру с вас деньги: в сущности, это я должен был бы платить вам за удовольствие работать для вас». Ничего к этому не прибавлю. Я огорчена, что вы никогда ничего не сообщаете мне о своем здоровье. Это интересует меня больше всего. Люблю вас от всего сердца. Признаюсь, что с великим огорчением сообщаю об этом письменно, так как была бы рада сказать вам об этом лично. Герцог любит вас и обнимает от души.
Получив это письмо, я отложил более тщательное изучение его и поспешил ответить, чтобы протестовать против всякого дурного толкования моих слов. А после многодневного обдумыванья – вполне естественно, полный тревоги, по-прежнему ничего не понимая, – вот какой я дал по этому поводу окончательный ответ:
Монморанси, 8 декабря 1759 г.
Со времени моего последнего письма я сотни раз думал об этой фразе. Я рассматривал ее в ее собственном и прямом смысле, разбирал во всех смыслах, какие только можно ей придать, и признаюсь, милостивая государыня, – не знаю, должен ли я принести вам извинения, или это вы должны просить их у меня.
Прошло уже десять лет с тех пор, как эти письма были написаны. Я часто думал о них с того времени; и моя глупость в этом вопросе до сих пор настолько велика, что мне так и не удалось понять, что могла она найти в этой фразе – не говорю обидного, но хотя бы неприятного.
Относительно рукописного экземпляра «Элоизы», который пожелала иметь герцогиня Люксембургская, я должен рассказать, какое сделал к нему добавление, чтобы отличить его каким-нибудь заметным преимуществом от всех других. Я написал отдельно приключения милорда Эдуарда и долго колебался, включать или не включать их, целиком или в отрывках, в это произведение, где они казались мне нужными. В конце концов я решил совсем их выбросить, потому что они отличаются по тону от всего остального и могли нарушить его трогательную простоту. К этому у меня появилось и другое, более веское основание, когда я лучше узнал герцогиню. Дело в том, что в этих приключениях фигурирует одна римская маркиза с отвратительным характером, отдельные черты которого, совсем не свойственные герцогине, могли быть приписаны ей теми, кто знал ее только понаслышке. Поэтому я очень радовался своему решению и укрепился в нем. Но, горячо желая обогатить ее экземпляр чем-нибудь таким, чего не было ни в одном другом, я не нашел ничего лучшего, как сделать из этих злосчастных приключений выдержки и прибавить их туда. Мысль безрассудная, нелепая, и объяснить ее можно только слепой судьбой, увлекавшей меня к гибели!
Я был настолько глуп, что сделал выдержки с особой тщательностью, потратив на них много труда, и послал ей этот отрывок, как самую прекрасную вещь на свете, – причем предупреждал, что сжег оригинал (как это и было в действительности), что выдержки сделаны для нее одной и их никто никогда не увидит, если только она сама не покажет их. Все это, нисколько не убедив ее в моем благоразумии и скромности, как я рассчитывал, только дало ей повод думать, будто я усматриваю здесь обидное для нее сходство. Я безрассудно был уверен, что она придет в восторг от моего поступка. Однако, вопреки моим ожиданиям, она не выразила по этому поводу никакого восхищения и, к великому моему удивлению, никогда ни одним словом не упомянула о присланной тетради. Но я по-прежнему был доволен своей находчивостью и только много времени спустя – по другим признакам – заметил, какое впечатление она произвела.
Относительно ее экземпляра мне пришла в голову еще одна идея, более благоразумная, но по своим отдаленным последствиям явившаяся для меня не менее вредной: все содействует року, когда он влечет человека к несчастью. Мне захотелось украсить эту рукопись рисунками для гравюр к «Юлии», оказавшимися одного формата с тетрадью. Я попросил эти рисунки у Куанде, так как они принадлежали мне с любой точки зрения, тем более что я отдал ему весь доход с гравюр, а оттиски с них расходились в большом количестве. Куанде настолько же хитер, насколько я лишен хитрости. Заставив себя упрашивать, он добился того, что узнал, зачем они мне понадобились. Тогда, под предлогом, что ему захотелось прибавить к этим рисункам несколько украшений, он принудил меня оставить их у него, и кончилось тем, что поднес их сам.
Это окончательно открыло ему двери дома герцога Люксембургского, и с тех пор он стал бывать там запросто. После моего временного переселения в «малый замок» Куанде очень часто приходил туда ко мне, и всегда с самого утра, – особенно когда герцог и герцогиня бывали в Монморанси. Получалось так, что, для того чтобы провести с ним день, я не показывался в замке. Меня стали упрекать за это отсутствие; я объяснил причину. Меня попросили привести г-на Куанде; я привел его. А плут Куанде только этого и добивался. Так, благодаря исключительной доброте ко мне герцога и герцогини служащий г-на Телюзона, которого хозяин иногда удостаивал сажать с собой за стол, когда не было гостей, вдруг оказался допущенным к столу маршала Франции, в общество принцев, герцогинь, самой высокой придворной знати. Никогда не забуду, как однажды Куанде нужно было вернуться в Париж раньше обычного и маршал после обеда сказал присутствующим: «Пойдем прогуляемся по дороге в Сен-Дени; проводим господина Куанде». Голова бедного малого окончательно закружилась. Что до меня, я разволновался и не мог сказать ни слова. Я шел позади, плача как ребенок и изнемогая от желания целовать следы доброго маршала. Но история с переписываньем «Элоизы» заставила меня забежать вперед. Вернемся к изложению событий по порядку, насколько позволит мне память.
Как только домик в Мон-Луи был готов, я его чисто и просто омеблировал и вернулся туда, не желая нарушить правило, принятое мною при выезде из Эрмитажа, – иметь всегда свою собственную квартиру; но я не мог также отказаться от своего помещения в «малом замке». Я взял с собой ключ от него и, дорожа прелестными завтраками в перистиле, часто ночевал там и проводил иногда по два, по три дня, как на даче. Из всех частных лиц в Европе я обладал тогда, быть может, самым лучшим и приятным помещением. Мой хозяин, г-н Мата, самый милый человек на свете, предоставил мне целиком руководство ремонтом в Мон-Луи и пожелал, чтобы я распоряжался его рабочими, а он совсем не будет вмешиваться. И вот я ухитрился сделать себе из одной комнаты на втором этаже полную квартиру, состоящую из спальни и гардеробной. На первом этаже были кухня и комната Терезы. Башня служила мне кабинетом; в ней поставили хорошую застекленную перегородку и сложили камин. Поселившись там, я для развлечения принялся украшать террасу, уже осененную двумя рядами молодых лип; я велел прибавить к ним еще два, чтобы получилась зеленая беседка, и поставить там каменный стол и скамьи; посадил вокруг сирень, жасмин и жимолость, разбил параллельно обоим рядам деревьев прекрасный цветник. Эта терраса была расположена выше, чем терраса замка; с нее открывался не менее прекрасный вид: я приручил там множество птиц; она служила мне гостиной, где я принимал маршала и его супругу, герцога де Вильруа, принца де Тенгри, маркиза д’Армантьера, герцогиню де Монморанси, герцогиню де Буффле, графиню де Валантинуа, графиню де Буффле и других лиц того же ранга, которые не отказывались совершать паломничество из замка в Мон-Луи по очень утомительному подъему. Всеми этими посещениями я был обязан благосклонности герцога и герцогини Люксембургских; я понимал это, и сердце мое было полно благодарности. Однажды в припадке умиления я сказал герцогу, обнимая его: «Ах, господин маршал, я ненавидел великих мира сего, пока не узнал вас, а теперь ненавижу их еще больше, – ибо вы показали мне, как легко им было бы заставить себя обожать».
Впрочем, приглашаю всех, кто знал меня в это время, засвидетельствовать, заметили ли они, чтобы весь этот блеск хотя бы на минуту ослепил меня, чтобы дым этого фимиама одурманил мне голову, изменился ли я в своем обращении, стал ли менее прост в своих манерах, раздружился ли с соседями, перестал ли тесно общаться с народом, не был ли так же готов всем услужить, когда мог, не раздражаясь из-за бесчисленных и нередко бессмысленных беспокойств, которые постоянно мне доставляли. Если сердце влекло меня в замок Монморанси вследствие искренней привязанности к его хозяевам, оно также заставляло меня возвращаться в мои края, чтобы насладиться радостями жизни спокойной и простой, без которой для меня нет счастья. Тереза подружилась с дочерью каменщика, моего соседа, некоего Пийе, а я подружился с ним самим; и вот, пообедав утром в замке – не ради удовольствия, а чтобы сделать приятное супруге маршала, с каким нетерпеньем возвращался я вечером оттуда, чтобы поужинать с добряком Пийе и его семьей то у него в доме, то у меня!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.