Электронная библиотека » Жан-Жак Руссо » » онлайн чтение - страница 51


  • Текст добавлен: 23 мая 2024, 14:00


Автор книги: Жан-Жак Руссо


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 51 (всего у книги 60 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Вымыслы, имеющие нравственную цель, называются апологами или баснями; и так как цель их заключается или должна заключаться только в том, чтобы облечь полезные истины в наглядную и приятную форму, в таких случаях не стремятся скрыть фактический обман, который есть не что иное, как одежда истины, – и тот, кто сочиняет басню только ради басни, ни в какой мере не лжет.

Есть другие вымыслы, совершенно пустые, – такова большая часть сказок и романов, которые, не заключая в себе никакого подлинного поучения, имеют целью только забаву. Эти вымыслы, лишенные какой бы то ни было нравственной пользы, могут быть оценены только в зависимости от намерения того, кто их выдумывает, и если он, рассказывая их, утверждает, будто это подлинная правда, то невозможно не признать, что это настоящий обман. Однако кто же когда-нибудь особенно стыдился такого обмана и кто серьезно ставил его в вину тем, которые к нему прибегают? Если есть, например, какая-нибудь нравственная цель в «Книдском храме», цель эта очень плохо видна и нарушена, искажена чувственными подробностями и сладострастными картинами. Что сделал автор, чтобы прикрыть это дымкой стыдливости? Он представил дело так, будто его произведение – перевод одной греческой рукописи, и сочинил историю открытия этой рукописи с таким расчетом, чтобы лучше всего убедить своих читателей в истинности своего рассказа. Если это не бесспорный обман, пусть тогда мне скажут, что значит – лгать? Между тем кто решится поставить этот обман автору в вину и назвать его за это лжецом?

Напрасно будут на это возражать, что это только шутка, что автор не стремился никого убедить своими утверждениями, что он действительно никого не убедил и что публика ни минуты не сомневалась в том, что он сам автор этого якобы греческого произведения, переводчиком которого он себя называет. Я отвечу, что подобная совершенно бесцельная шутка была бы только очень глупым ребячеством; что обманщик, утверждая, уже лжет, хотя бы он и не был в состоянии убедить; что нужно отличать от образованной публики множество простых и доверчивых читателей, действительно введенных в заблуждение историей рукописи, рассказанной автором серьезно, с мнимой добросовестностью, и безбоязненно пивших из античной по виду чаши яд, который вызвал бы в них, по крайней мере, опасение, если б был им поднесен в современном сосуде.

Имеются или нет эти различия в книгах – они во всяком случае имеются в сердце каждого честного перед самим собой человека, который не хочет позволить себе ничего такого, в чем совесть может его упрекнуть. Потому что сказать что-нибудь ложное для собственной выгоды – значит совершить не меньший обман, чем если б это было сказано к невыгоде другого, хотя обман здесь и менее преступен. Дать преимущество тому, кто не должен иметь его, – значит нарушить правопорядок; ложно приписать себе или другому действие, из которого может воспоследовать похвала или порицание, обвинение или оправдание, – значит сделать вещь несправедливую; стало быть, все, что, будучи противным истине, каким бы то ни было образом оскорбляет справедливость, – есть обман. Вот точная граница. Но все, что, будучи противным истине, ни в какой мере не затрагивает справедливости, – есть лишь выдумка; и я признаюсь, что всякий, кто упрекнет себя за чистую выдумку, как за обман, обладает совестью более взыскательней, чем моя.

То, что называют угодливым обманом, есть подлинный обман, потому что вводить в заблуждение в интересах другого или своих собственных – не менее несправедливо, чем вводить в заблуждение в ущерб ближнему. Кто хвалит или порицает вопреки истине – лжет, если речь идет о лице реальном. Если же речь идет о лице воображаемом, он может говорить о нем что угодно, не совершая обмана, если только не высказывает суждений о нравственной стороне событий, которые выдумывает, и если суждения его об этом не являются ложными; ибо в этом случае если он не лжет в отношении фактов, то лжет против истины нравственной, во сто раз более заслуживающей уважения, чем истина фактическая.

Видал я людей, в свете слывших правдивыми. Всей правдивости их хватает на то, чтобы в пустом разговоре не указывать времени, места, лиц, не позволять себе никакой выдумки, не преувеличивать. Во всем, что не затрагивает их интересов, они соблюдают в своем рассказе нерушимую правду. Но как только зайдет речь о каком-нибудь деле, их касающемся, как только нужно рассказать о чем-нибудь таком, что задевает их за живое, – так пускаются в ход все краски, чтобы представить вещи в самом выгодном для них свете; и если обман им полезен, а сами они воздерживаются от него, они ловко его поощряют и устраивают так, чтобы в него поверили, но не имели возможности приписать им. Этого требует осторожность: правдивость, прощай!

Человек, которого я называю правдивым, поступает как раз наоборот. В вопросах совершенно безразличных истина, к которой в этих случаях светский человек так внимателен, занимает его очень мало, и он вовсе не постесняется позабавить общество выдуманными историями, из которых не получится никаких несправедливых суждений ни за, ни против кого бы то ни было из живых или мертвых. Но всякая речь, клонящаяся к чьей-нибудь выгоде или вреду, к хорошей или дурной славе, к похвале или порицанию вопреки истине и справедливости, есть обман, который никогда не приблизится ни к его сердцу, ни к устам, ни к перу. Он непоколебимо правдив, даже вопреки своим интересам, хоть и не старается во что бы то ни стало быть правдивым в пустом разговоре. Он правдив в том, что не хочет никого обманывать, что одинаково держится как той истины, которая говорит против него, так и той, которая делает ему честь, и что никого не вводит в заблуждение ни ради своей выгоды, ни для того, чтобы повредить врагу. Таким образом, различие между моим правдивым человеком и светским правдолюбцем состоит в том, что последний очень строго держится истины всякий раз, как это ему ничего не стоит, но не более, а мой служит ей тем более преданно, чем больше это требует жертв.

Но, возразят мне, как согласовать подобное послабление с той пламенной любовью к истине, за которую я его прославляю? Видно, любовь эта притворная, если она мирится с такой примесью? Нет, она чиста и правдива; но она только вытекает из любви к справедливости и не хочет быть лживой, хотя часто бывает склонна к фантазированию. Истина и справедливость в его сознании – два синонима, и он пользуется одним вместо другого без различия. Святая истина, которую боготворит его сердце, заключается не в безразличных фактах и пустых наименованиях, а в том, чтобы правдиво отдать каждому должное, все, что действительно принадлежит человеку из того, что ему приписывается хорошего или дурного, из воздаваемых почестей или порицаний, похвал или хулы. Он не лжет во вред другому, потому что этому мешает его чувство справедливости и он не хочет никому вредить незаслуженно; не лжет он и к своей выгоде, потому что этому мешает его совесть и он не в состоянии присвоить себе то, что ему не принадлежит. Больше всего он беспокоится об уважении к самому себе: это благо, без которого ему трудней всего обойтись, и приобретение уважения от других за счет этого блага он воспринял бы как настоящую потерю. И вот он иной раз солжет, говоря о вещах безразличных, не стыдясь и не думая, что солгал, – но никогда не солжет ни во вред, ни к выгоде другого или самого себя. Во всем, что относится к истинам историческим, во всем, что связано с поведением людей, со справедливостью, с общественными отношениями, с полезными знаниями, он, насколько это от него зависит, предохранит от ошибки и самого себя, и других. Всякий обман за пределами этого не представляется ему таковым. Если «Книдский храм» – произведенье полезное, то история греческой рукописи – только невиннейший вымысел; и она – непростительный обман, если произведение вредно.

Таких правил, по совести, держался я в вопросе об истине и обмане. Сердце мое бессознательно следовало этим правилам еще прежде, чем их воспринял мой разум, когда один только нравственный инстинкт заставлял меня применять их. Преступный обман, жертвой которого стала бедная Марион, оставил во мне неизгладимые угрызения, и во всю остальную жизнь они удерживали меня не только от обмана такого рода, но и от всякого, который каким бы то ни было образом мог затронуть интересы и доброе имя другого человека. Обобщая, таким образом, исключение, я избавился от необходимости точно взвешивать преимущества и невыгоды обмана вредоносного и обмана угодливого и устанавливать точные границы между ними; считая оба эти вида обмана недопустимыми, я наложил на себя запрет относительно того и другого.

В этом, как и во всем остальном, мой темперамент сильно повлиял на мои правила, или, вернее, на мои привычки, потому что я почти не действовал по правилам или не слишком следовал в чем бы то ни было иным правилам, кроме побуждений своей природы. Никогда преднамеренная ложь не приближалась к моей мысли, никогда не лгал я ради собственной выгоды; но нередко лгал из стыда, чтобы выйти из затруднения в вещах безразличных либо важных самое большее для меня одного, – когда, поставленный в необходимость поддержать беседу, я из-за медлительности своей мысли и скудости источников для разговора бывал вынужден прибегать к вымыслам, чтобы было что сказать. Если непременно надо говорить, а занимательные факты не приходят мне достаточно быстро в голову, я сплетаю басни, чтобы не оставаться немым; но, выдумывая эти басни, я, насколько могу, слежу за тем, чтобы в них не было обмана, то есть чтобы они не оскорбляли ни должной истины, ни справедливости и не были бы ничем, кроме как вымыслом, безразличным для всех и для меня. Желанием моим, конечно, было бы по крайней мере восполнить отсутствие правды фактической правдой нравственной, то есть правильно представить в них естественные склонности человеческого сердца и обязательно преподать какое-нибудь полезное наставление, – словом, сделать их нравоучительными притчами, апологами; но надо иметь больше находчивости и дара речи, чем у меня, чтобы воспользоваться светской болтовней для поучения. Ход ее, более быстрый, чем ход моих мыслей, заставлял меня почти всегда говорить необдуманно и нередко наводил меня на глупости и нелепости, осуждаемые моим разумом; сердце мое отвергало их по мере того, как они вылетали из моих уст; но, опережая действительное мое суждение, они не могли уже быть изменены под влиянием его цензуры.

Опять-таки по тому же первому и непреодолимому побуждению моего темперамента – от стыда и застенчивости – неожиданные и быстрые вопросы часто вызывают у меня ложь, в которой не участвует моя воля; в известном смысле ложь предваряет ее из-за необходимости тотчас же дать ответ. Глубокое впечатление при воспоминании о бедной Марион всегда удерживает меня от той лжи, которая может повредить другим, но не от той, которая может помочь мне выпутаться из затруднения, когда это касается меня одного, – хоть и это все же противоречит моей совести и моим принципам.

Призываю небо в свидетели, что, если б я мог через мгновение всякий раз брать обратно свои слова и вместо оправдывающей меня лжи говорить обличающую меня правду, не навлекая на себя нового унижения этим противоречием, я всегда делал бы это от всего сердца; но стыд, связанный с подобным самообличением, еще удерживает меня, и я очень искренне раскаиваюсь в своем проступке, не смея, однако, исправить его.

Один пример лучше пояснит то, что я хочу сказать, и покажет, что я лгу не ради выгоды, не из самолюбия и еще меньше по склонности или злому умыслу, но единственно из смущения и ложного стыда, иногда даже очень хорошо зная, что обман мой известен и не может принести мне никакой пользы.

Несколько времени тому назад г-н Ф *** уговорил меня, против моего обыкновения, поехать с женой в обществе его самого и г-на Б *** за город; наш пикник закончился обедом у г-жи ***, рестораторши, которая вместе с двумя своими дочерьми тоже села обедать с нами. Посреди обеда ее старшая дочь, недавно вышедшая замуж и беременная, вздумала вдруг, глядя на меня в упор, резко спросить, были ли у меня дети. Густо покраснев, я ответил, что не знал этого счастья. Она с хитрой улыбкой оглядела присутствующих: все это было слишком прозрачно даже для меня.

Прежде всего ясно, что этот ответ – не тот, который я хотел бы дать, даже если б имел намерение сказать неправду, потому что, видя, в каком настроении обедающие, я мог быть вполне уверен, что ответ мой не внесет никакого изменения в их мнение об этом предмете. Отрицательный ответ ожидался, его даже хотели вызвать – чтобы доставить себе удовольствие, заставив меня солгать. Я был не настолько туп, чтобы не заметить этого. Минуты через две ответ, который я должен был бы дать, пришел мне на ум сам собой: «Вот неловкий вопрос со стороны молодой женщины человеку, который состарился холостяком».

Сказав это, я, не прибегая ко лжи и не будучи вынужден краснеть из-за каких-либо признаний, перетянул бы насмешников на свою сторону и дал бы ей небольшой урок, который, естественно, должен был отбить у нее охоту задавать мне дерзкие вопросы. Но я сделал совсем другое: я не сказал того, что надо было сказать, и сказал то, чего говорить не следовало и что не могло принести мне никакой пользы. Таким образом, очевидно, что мой ответ не был мне продиктован ни здравым смыслом, ни волей и что он был бессознательным следствием моего смущенья. В прежнее время этого смущенья у меня не было, и, признаваясь в своих проступках, я испытывал больше желания быть искренним, чем стыда, – не сомневаясь, что не останется незамеченным то, что их искупает и что я ощущаю внутри себя; но недоброжелательный взгляд раздирает мне сердце и приводит меня в замешательство; став более несчастным, я стал более робок; а я никогда не лгал, кроме как из робости.

Никогда не испытывал я с большей силой свойственного мне отвращения к обману, как в то время, когда писал свою «Исповедь»: вот когда соблазн обмануть читателя являлся бы часто и настойчиво, если б только естественная склонность тянула меня в эту сторону. Но я ни о чем не умолчал, ничего не скрыл из того, что было мне во вред, делая это благодаря умственному складу, который я затрудняюсь объяснить себе самому и который, возможно, есть следствие отчуждения от всякой подражательности; напротив, я скорее чувствовал склонность к противоположной лжи, предпочитая обличать себя с чрезмерной строгостью, чем извинять с чрезмерной снисходительностью, и совесть моя служит мне порукой, что настанет день, когда меня будут судить менее строго, чем я судил сам себя. Да, я говорю и чувствую это с гордостью в душе: в этом произведении я довел добросовестность, правдивость, откровенность до того предела – и, может быть, даже перешел за этот предел, – до которого никогда не доводил их никто другой; по крайней мере, мне так кажется; чувствуя, что добро во мне перевешивает зло, я имел выгоду говорить все – и я сказал все.

Я никогда не говорил меньше того, что было. Иногда я говорил больше – не в отношении фактов, а в отношении обстоятельств, и этот вид обмана был скорей следствием бреда воображения, чем проявлением воли. Я даже не прав, называя это обманом, потому что ни одно из этих добавлений им не было. Я писал свою «Исповедь» уже стариком, прикоснувшись ко всем жизненным наслаждениям, пресытившись ими и глубоко почувствовав их пустоту. Я писал ее по памяти; память часто изменяла мне или возрождала лишь неотчетливые воспоминания, и я заполнял пробелы подробностями, выдуманными в дополнение к этим воспоминаниям, но которые никогда им не противоречили. Мне нравилось распространяться о счастливых минутах моей жизни, и я украшал их иногда прекрасными чертами, которые подсказывало мне нежное сожаление. Я передавал предметы позабытые в том виде, в каком, мне казалось, они должны были быть, в каком, может быть, они действительно были, и никогда в обратном тому, в каком я их помнил. Мне, может быть, случалось придавать истине чуждое ей очарование, но никогда не ставил я на ее место ложь, чтобы прикрыть свои пороки или присвоить себе какие-нибудь добродетели.

Если иногда я, не замечая этого, невольным движением утаивал невыгодную сторону, рисуя себя в профиль, то эта недоговоренность вполне уравновешивалась другими, еще более странными недомолвками, когда я нередко умалчивал о хорошем более тщательно, чем о дурном. Это – странность моего характера, и людям вполне простительно мне не верить, но при всем своем неправдоподобии она тем не менее вполне реальна; я часто сообщал о дурном во всей его постыдности; я редко сообщал о хорошем во всей его привлекательности, а нередко и совсем о нем умалчивал, потому что оно делало мне чересчур большую честь, и в то время, как я писал свою исповедь, получалось бы впечатление, будто я пишу себе похвальное слово. Я описал свои молодые годы, не хвастаясь счастливыми качествами, которыми было наделено мое сердце, и даже опускал события, слишком выставлявшие их напоказ. Я вспоминаю здесь два таких случая, относящихся к раннему детству. Хотя они и приходили мне на память, когда я писал, я отбросил их на том единственном основании, о котором только что говорил.

Почти каждое воскресенье я ходил на весь день в Паки к г-ну Фази, женатому на одной из моих теток и владевшему там ситцевой фабрикой. Однажды я был в сушильном отделении и смотрел на валы каландра; блеск их ласкал мой взор, мне захотелось дотронуться до них, и я с удовольствием водил пальцами по лощеной поверхности цилиндра, – как вдруг молодой Фази вошел в колесо и повернул его на четверть оборота так ловко, что мне только прихватило два пальца на руке; но этого было довольно для того, чтобы кончики их оказались раздавленными и чтобы оба ногтя остались в машине. Я испустил пронзительный крик. Фази в тот же миг поворачивает колесо обратно, но ногти все-таки остались на цилиндре, и кровь потекла ручьями у меня из пальцев. Фази в ужасе кричит, выходит из колеса, обнимает меня и заклинает удержаться от криков, прибавляя, что он пропал. Среди своих мук я был тронут его мукой, я умолк; мы кинулись к пруду с карпами, где он мог мне обмыть пальцы и остановить кровь с помощью мха. Он со слезами умолял меня не выдавать его; я обещал и так хорошо сдержал обещание, что даже двадцать лет спустя никто не знал, как случилось, что у меня два пальца искалечены; они навсегда остались такими. Я пролежал больше трех недель в постели и больше двух месяцев не мог владеть рукой, продолжая утверждать, что упал большой камень и раздавил мне пальцы.

 
Magnanima menzogna! Or quando è il vero
Si bello che si possa à to preporre?
 

Между тем этот несчастный случай был мне очень неприятен по особым обстоятельствам: это было время военного обучения, обязательного для всех граждан, и я уже входил в один отряд с тремя другими мальчиками моего возраста, с которыми и должен был, одетый в форменное платье, делать упражнения вместе со всем нашим кварталом. Мне с горечью пришлось услышать барабан нашего отряда, когда он проходил под моим окном с тремя моими товарищами, в то время как я лежал в постели.

Другая моя история – совершенно такая же, но относится к более позднему возрасту.

Я играл в Плен-Пале в шары с одним своим товарищем по имени Пленс. Во время игры мы поссорились, подрались, и он ударил меня прямо по голове молотком от шаров так крепко, что, будь рука у него сильнее, он убил бы меня. Я свалился с ног. Ни разу в жизни не приходилось мне видеть такого смятения, как у этого бедного малого, когда он увидел кровь, текущую ручьем у меня по волосам. Он подумал, что убил меня. Он кидается ко мне, целует меня, крепко сжимает в объятиях, разражаясь слезами и оглашая воздух пронзительными криками. Я тоже изо всех сил обнимал его, плача, как и он, в волнении, не лишенном некоторой приятности. Наконец он принялся останавливать кровь, продолжавшую течь из раны, и, видя, что обоих наших платков для этого не может хватить, потащил меня к своей матери, у которой был неподалеку оттуда садик. Эта добрая женщина, увидев, в каком я состоянии, чуть не лишилась чувств. Но она нашла в себе силы, чтобы заняться мной, и, как следует промыв мне рану, приложила к ней лепестки лилий, вымоченные в водке, – превосходное и очень у нас распространенное средство для лечения ран. Слезы ее и ее сына так глубоко тронули меня, что я долго смотрел на нее, как на свою мать, а на него, как на своего брата, – и только когда потерял обоих из вида, понемногу их забыл.

Я хранил в тайне этот случай, так же как и первый, и со мной произошла в жизни еще сотня подобных случаев, о которых у меня не было даже никакого желания говорить в своей «Исповеди», – так мало стремился я там выставить в выгодном свете то хорошее, что я ощущал в своем характере. Нет, если я тогда и говорил против истины, известной мне, то лишь относительно предметов безразличных и более от неумения говорить или из любви к писанию, чем ради какой бы то ни было личной заинтересованности, либо к выгоде или вреду для другого. И всякий, кто прочтет мою «Исповедь» беспристрастно – если только это когда-нибудь случится, – поймет, что мои признания тем более унизительны и тяжелы, чем если б речь шла о большем зле, о котором не так стыдно говорить; но о нем я не говорил, потому что не делал его.

Из всех этих соображений вытекает, что взятое мною на себя обязательство быть правдивым опирается больше на чувство прямоты и справедливости, чем на подлинность самих предметов, и на практике я чаще следовал указаниям своей совести, чем отвлеченным понятиям правды и неправды. Я часто рассказывал басни, но очень редко лгал. Следуя своим принципам, я часто ставил себя в очень невыгодное положение перед другими, но никому не вредил и не приписывал самому себе больших достоинств, чем те, которыми обладал. Вот единственно в каком смысле, мне кажется, правда есть добродетель. Во всех остальных отношениях она для нас лишь метафизическая сущность, из которой не вытекает ни добра, ни зла. Впрочем, я не чувствую такого сердечного удовлетворения от этих различий, чтобы считать себя вполне безупречным. Взвешивая так старательно свои обязательства перед другими, довольно ли внимательно рассмотрел я обязательства по отношению к самому себе? Если надо быть справедливым к ближнему, то надо быть правдивым и с собой: это дань уважения, которую порядочный человек обязан воздавать своему собственному достоинству. Когда моя беспомощность в разговоре вынуждала меня прибегать к невинным вымыслам, я поступал неправильно, потому что не надо для забавы другого унижать себя; а когда, увлеченный удовольствием писать, я прибавлял к действительным фактам выдуманные прикрасы, то поступал еще неправильней, потому что прикрашивать истину баснями – на самом деле значит искажать ее.

Но еще более непростительным делает все это девиз, выбранный мной. Девиз обязывал меня больше всякого другого к самому строгому соблюдению истины, и недостаточно было, чтобы я всегда жертвовал ей своими интересами и склонностями: мне надо было также принести ей в жертву свою слабость и свой робкий характер. Надо было иметь смелость и силу быть правдивым всегда, при всех обстоятельствах, и сделать так, чтобы никогда не выходило ни одной выдумки или басни из уст и из-под пера человека, посвятившего себя истине. Вот что я должен был бы сказать себе, беря этот гордый девиз, и беспрестанно повторять это все время, пока отваживался иметь его. Никогда мои обманы не бывали продиктованы лживостью, все они были порождены слабостью, – но это для меня очень плохое оправдание. С душою слабой можно, самое большее, оградиться от порока, но было бы дерзко и безрассудно осмеливаться исповедовать великие добродетели.

Вот размышления, которые, вероятно, никогда не пришли бы мне в голову, если бы аббат Р. не навел меня на них. Теперь слишком поздно, конечно, пытаться ими воспользоваться; но не поздно, по крайней мере, исправить ошибку и вернуть свою волю на правильный путь: отныне это все, что зависит от меня. Таким образом, в этом и во всех подобных вопросах правило Солона применимо ко всякому возрасту, и никогда не поздно учиться, даже у врагов, быть воздержанным, правдивым, скромным и не переоценивать себя.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации