Текст книги "Сон страсти"
Автор книги: Александр Блок
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
Л.Д. Менделеева-Блок
От влюбленности к любви навек
Воспоминания
<С ревности и началось>О, день, роковой для Блока и для меня! Как был он прост и ясен! Жаркий, солнечный июньский день, расцвет московской флоры. До Петрова дня еще далеко, травы стоят некошеные, благоухают. Благоухает душица, легкими, серыми от цвета колосиками обильно порошащая траву вдоль всей «липовой дорожки», где Блок увидал впервые ту, которая так неотделима для него от жизни родных им обоим холмов и лугов, которая так умела сливаться со своим цветущим окружением. Унести с луга в складках платья запах нежно любимой, тонкой душицы, заменить городскую прическу туго заплетенной «золотой косой девичьей», из горожанки перевоплощаться сразу по приезде в деревню в неотъемлемую часть и леса, и луга, и сада, инстинктивно владеть тактом, уменьем не оскорбить глаз какой-нибудь неуместной тут городской ухваткой или деталью одежды – это все дается только с детства подолгу жившим в деревне, и всем этим шестнадцатилетняя Люба владела в совершенстве, бессознательно, конечно, как, впрочем, и вся семья.
После обеда, который в деревне кончался у нас около двух часов, поднялась я в свою комнатку во втором этаже и только что собралась сесть за письмо – слышу: рысь верховой лошади, кто-то остановился у ворот, открыл калитку, вводит лошадь и спрашивает у кухни, дома ли Анна Ивановна <Менделеева>? Из моего окна ворот и этой части двора не видно; прямо под окном – пологая, зеленая железная крыша нижней террасы, справа – разросшийся куст сирени загораживает и ворота, и двор. Меж листьев и ветвей только мелькает. Уже зная подсознательно, что это «Саша Бекетов», как говорила мама, рассказывая о своих визитах в Шахматово, я подхожу к окну. Меж листьев сирени мелькает белый конь, которого уводят на конюшню, да невидимо внизу звенят по каменному полу террасы быстрые, твердые, решительные шаги. Сердце бьется тяжело и глухо. Предчувствие? Или что? Но эти удары сердца я слышу и сейчас, и слышу звонкий шаг входившего в мою жизнь.
Автоматически подхожу к зеркалу, автоматически вижу, что надо надеть что-нибудь другое, мой ситцевый сарафанчик имеет слишком домашний вид. Беру то, что мы так охотно все тогда носили: батистовая английская блузка с туго накрахмаленным стоячим воротничком и манжетами, суконная юбка, кожаный кушак. Моя блузка была розовая, черный маленький галстук, черная юбка, туфли кожаные коричневые, на низких каблуках. Шляпы в сад я не брала. Входит Муся, моя насмешница – младшая сестра, любимым занятием которой было в то время потешаться над моими заботами о наружности: «Mademoiselle велит тебе идти в Colonie, она туда пошла с шахматовским Сашей. Нос напудри!» Я не сержусь на этот раз, я сосредоточена.
Colonie – это в конце липовой аллеи наши бывшие детские садики, которые мы разводили во главе с mademoiselle, не меньше нас любившей и деревню и землю. Говорят, липовая аллея цела и посейчас, разросшаяся и тенистая. В те годы липки были молодые, лет десять назад посаженные, еще подстриженные, не затенявшие целиком залитую солнцем дорожку. На полпути к Colonie деревянная скамейка, лицом к солнцу и виду на соседние холмы и дали. Дали – краса нашего пейзажа.
Подходя немного сзади через березовую рощицу, вижу, что на этой скамейке и занимает разговорами mademoiselle сидящего спиной ко мне. Вижу, что он одет в городской темный костюм, на голове мягкая шляпа. Это сразу меня как-то отчуждает: все молодые, которых я знаю, в форменном платье. Гимназисты, студенты, лицеисты, кадеты, юнкера, офицеры. Штатский? – Это что-то не мое, это из другой жизни, или он уже «старый». Да и лицо мне не нравится, когда мы поздоровались. Холодом овеяны светлые глаза с бледными ресницами, не оттененные слабо намеченными бровями. У нас у всех ресницы темные, брови отчетливые, взгляд живой, непосредственный. Тщательно выбритое лицо придавало в то время человеку «актерский» вид – интересно, но не наше.
Так – как с кем-то далеким – повела я разговор, сейчас же о театре, возможных спектаклях. Блок и держал себя в то время очень «под актера», говорил не скоро и отчетливо, аффектированно курил, смотрел на нас как-то свысока, откидывая голову, спуская веки. Если не говорили о театре, о спектакле, болтал глупости, часто с явным намерением нас смутить чем-то не очень нам понятным, но от чего мы неизбежно краснели. Мы – это мои кузины Менделеевы, Сара и Лида, их подруга Юля Кузьмина и я. Блок очень много цитировал в то время Кузьму Пруткова, целые его анекдоты, которые можно иногда понять и двусмысленно, что я уразумела, конечно, значительно позднее. У него в то время была еще любимая прибаутка, которую он вставлял при всяком случае: «O, yes, mein Kind!»[11]11
О, да, мое дитя (англ. и нем.).
[Закрыть]. А так как это обращалось иногда и прямо к тебе, то и это смущало некорректностью, на которую было неизвестно, как реагировать.
В первый же этот день кузины пришли вскоре, проводили время вместе, условились о спектаклях, играли в «хальму» и крокет. Пошли в парк к Смирновым, нашим родным; это была громадная семья – от взрослых барышень и студентов до детей. Играли все вместе в «пятнашки», в горелки. Тут Блок стал другой, вдруг свой и простой, бегал и хохотал, как и все мы, дети и взрослые.
В первые два-три приезда выходило так, что Блок больше обращал внимания на Лиду <Менделееву> и Юлю Кузьмину. Они умели ловко болтать и легко кокетничать и без труда попали в тон, который он вносил в разговор. Обе очень хорошенькие и веселые, они вызывали мою зависть. Я была очень неумела в болтовне и в ту пору была в отчаянье от своей наружности. С ревности и началось.
Что было мне нужно? Почему мне захотелось внимания человека, который мне вовсе не нравился и был мне далек, которого я в то время считала пустым фатом, стоящим по развитию ниже нас, умных н начитанных девушек? Чувственность моя еще совсем не проснулась; поцелуи, объятия – это было где-то далеко, – далеко и нереально. Что меня не столько тянуло, сколько толкало к Блоку?.. «Но то звезды веленье», – сказал бы Леонор у Кальдерона. Да, эта точка зрения могла бы выдержать самую свирепую критику, потому что в плане «звезды» все пойдет потом как по маслу: такие совпадения, такие удачи в безнаказанности самых смелых встреч среди бела дня – что и не выдумаешь! Но пока допустим, что Блок, хотя и не воплощал моих девчонкиных байроническо-лермонтовских идеалов героя, был все же и наружностью много интереснее всех моих знакомых, был талантливым актером (в то время ни о чем другом, о стихах тем более, еще и речи не было), был фатоватым, но ловким «кавалером» и дразнил какой-то непонятной, своей мужской, неведомой опытностью в жизни, которая не чувствовалась ни в моих бородатых двоюродных братьях, ни в милом и симпатичном, понятном Суме – студенте, репетиторе брата.
Так или иначе, «звезда» или «не звезда», очень скоро я стала ревновать и всеми внутренними своими «флюидами» притягивать внимание Блока к себе. С внешней стороны я, по-видимому, была крайне сдержанна и холодна, – Блок всегда это потом и говорил мне и писал. Но внутренняя активность моя не пропала паром, и опять-таки очень скоро я стала уже с испугом замечать, что Блок, – да, положительно, – перешел ко мне, и уже это он окружает меня кольцом внимания. Но как все это было не только не сказано, как все это было замкнуто, сдержанно, не видно, укрыто. Всегда можно сомневаться – да или нет? Кажется или так и есть?
Чем говорили? Как давали друг другу знак? Ведь в этот период никогда мы не бывали вдвоем, всегда или среди всей нашей многолюдной молодежи, или, по крайней мере, в присутствии mademoiselle, сестры, братьев. Говорить взглядом мне и в голову не могло прийти; мне казалось бы это даже больше, чем слова, и во много раз страшнее. Я смотрела всегда только внешне-светски и при первой попытке встретить по-другому мой взгляд уклоняла его. Вероятно, это и производило впечатление холодности и равнодушия.
«Нет конца лесным тропинкам…» – это в Церковном лесу, куда направлялись почти все наши прогулки. Лес этот – сказочный, в то время еще не тронутый топором. Вековые ели клонят шатрами седые ветви; длинные седые бороды мхов свисают до земли. Непролазные чащи можжевельника, бересклета, волчьих ягод, папоротника, местами земля покрыта ковром опавшей хвои, местами заросли крупных и темнолистых, как нигде, ландышей. «Тропинка вьется, вот-вот потеряется». «Нет конца лесным тропинкам».
Мы все любили Церковный лес, а мы с Блоком особенно. Тут бывало подобие прогулки вдвоем. По узкой тропинке нельзя идти гурьбой, вся наша компания растягивалась. Мы «случайно» оказывались рядом. Помолчать рядом в «сказочном лесу» несколько шагов – это было самое красноречивое в наших встречах. Даже красноречивее, чем потом, по выходе из леса на луговины соседней Александровки, переправа через Белоручей – быстрый, студеный ручей, журчащий и посейчас по разноцветным камушкам. Он не широк, его легко перепрыгнуть, ступив один раз на какой-нибудь торчащий из воды большой валун. Мы всегда это легко проделывали одни. Но Блок опять-таки умудрялся устроиться так, чтобы без невежливости протянуть для переправы руку только мне, предоставляя Суму и братьям помогать другим барышням. Это было торжество, было весело и задорно, но в лесу, понятно, было большее.
В «сказочном лесу» были первые безмолвные встречи с другим Блоком, который исчезал, как только снова начинал болтать, и которого я узнала лишь три года спустя.
<И было нам шестнадцать и семнадцать лет>Первый и единственный за эти годы мой более смелый шаг навстречу Блоку был вечер представления «Гамлета». Мы были уже в костюмах Гамлета и Офелии, в гриме. Я чувствовала себя смелее. Венок, сноп полевых цветов, распущенный напоказ всем плащ золотых волос, падающий ниже колен… Блок в черном берете, колете, со шпагой. Мы сидели за кулисами в полутайне, пока готовили сцену. Помост обрывался. Блок сидел на нем, как на скамье, у моих ног, потому что табурет мой стоял выше на самом помосте. Мы говорили о чем-то более личном, чем всегда, а главное, жуткое: я не бежала, я смотрела в глаза, мы были вместе, мы были ближе, чем слова разговора. Этот, может быть десятиминутный, разговор и был нашим «романом» первых лет встречи, поверх «актера», поверх вымуштрованной барышни, в стране черных плащей, шпаг и беретов, в стране безумной Офелии, склоненной над потоком, где ей суждено погибнуть. Этот разговор и остался для меня реальной связью с Блоком, когда мы встречались потом в городе уже совсем в плане «барышни» и «студента». Когда еще позднее мы стали отдаляться, когда я стала опять от Блока отчуждаться, считая унизительной свою влюбленность в «холодного фата», я все же говорила себе: «Но ведь было же…»
Был вот этот разговор и возвращение после него домой. От «театра» – сенного сарая – до дома, вниз под горку сквозь совсем молодой березнячок, еле в рост человека. Августовская ночь черна в Московской губернии, и «звезды были крупными необычно». Как-то так вышло, что еще в костюмах (переодевались дома) мы ушли с Блоком вдвоем в кутерьме после спектакля и очутились вдвоем Офелией и Гамлетом в этой звездной ночи. Мы были еще в мире того разговора, и было не страшно, когда прямо перед нами в широком небосводе медленно прочертил путь большой, сияющий голубизной метеор. «И вдруг звезда полночная упала…»
Воспоминание о «Гамлете»
1 августа в Боблове
Посв<ящается> Л.Д. М<енделеевой>
Тоску и грусть, страданья, самый ад —
Всё в красоту она преобразила.
Офелия
Я шел во тьме к заботам и веселью,
Вверху сверкал незримый мир духов.
За думой вслед лилися трель за трелью
Напевы звонкие пернатых соловьев.
«Зачем дитя Ты?» – мысли повторяли…
«Зачем дитя?» – мне вторил соловей…
Когда в безмолвной, мрачной, темной зале
Предстала тень Офелии моей.
И… бедный Гамлет… я был очарован,
Я ждал желанный сладостный ответ…
Ответ немел… и я, в душе взволнован,
Спросил: «Офелия, честна ты или нет!?!?..»
И вдруг звезда полночная упала,
И ум опять ужалила змея…
Я шел во тьме, и эхо повторяло:
«Зачем дитя Ты, дивная моя?!!?..»
Перед природой, перед ее жизнью и ее участием в судьбах мы с Блоком, как оказалось потом, дышали одним дыханием. Эта голубая «звезда полночная» сказала все, что не было сказано. Пускай «ответ немел», «дитя Офелия» и не умела бы сказать ничего о том, что просияло мгновенно и перед взором, и в сердцах.
Даже руки наши не встретились, и смотрели мы прямо перед собой. И было нам шестнадцать и семнадцать лет.
<Прекрасная дама взбунтовалась!>…Саша соединяет два лета в одно – 1899 и 1900. Лето 1899 года, когда по-прежнему в Боблове жили «Менделеевы», проходило почти так же, как лето 1898 года, с внешней стороны, но не повторялась напряженная атмосфера первого лета и его первой влюбленности. Играли «Сцену у фонтана», чеховское «Предложение», «Букет» Потапенки.
К лету 1900 года относится: «Я стал ездить в Боблово как-то реже и притом должен был ездить в телеге (верхом было не позволено после болезни).
Помню ночные возвращения шагом, осыпанные светлячками кусты, темень непроглядную и суровость ко мне Любови Дмитриевны». (Менделеевы уже не жили в этом году; спектакль организовала двоюродная моя сестра, писательница Н.Я. Губкина, уже с благотворительной целью, и тут мы играли «Горящие письма» Гнедича. Ездила ли к Менделеевым в этот год, не помню).
«К осени (это 1900 год. – Л.Б.) я, по-видимому, перестал ездить в Боблово (суровость Любови Дмитриевны и телега). Тут я просматривал старый “Северный вестник”, где нашел “Зеркала” З. Гиппиус. И с начала петербургского житья у Менделеевых я не бывал, полагая, что это знакомство прекратилось».
К разрыву отношений, произошедшему в 1900 году, осенью, я отнеслась очень равнодушно. Я только что окончила VIII класс гимназии, была принята на Высшие курсы, куда поступила очень пассивно, по совету мамы и в надежде, что звание «курсистки» даст мне большую свободу, чем положение барышни, просто живущей дома и изучающей что-нибудь вроде языков, как тогда было очень принято.
Перед началом учебного года мама взяла меня с собой в Париж, на Всемирную выставку. Очарование Парижа я ощутила сразу и на всю жизнь. В чем это очарование, никому в точности определить не удается. Оно так же неопределимо, как очарование лица какой-нибудь не очень красивой женщины, в улыбке которой тысяча тайн и тысяча красот. Париж – многовековое лицо самого просвещенного, самого переполненного искусством города, от монмартрской мансарды умирающего Модильяни до золотых зал Лувра. Все это в воздухе его, в линиях набережных и площадей, в переменчивом освещении, в нежном куполе его неба. <…>
Хоть я и поступила на Курсы не очень убежденно, но с первых же шагов увлеклась многими лекциями и профессорами, слушала не только свои – первого курса, но и на старших. Платонов, Шляпкин, Ростовцев, каждый по-разному открывали научные перспективы, которые пленяли меня скорее романтически, художественно, чем строго научно. Рассказы Платонова, его аргументация были сдержанно пламенны, его слушали, затаив дыхание. Шляпкин, наоборот, так фамильярно чувствовал себя со всяким писателем, о ком говорил, со всякой эпохой, что в этом была своеобразная прелесть, эпоха становилась знакомой, не книжной. Ростовцев был красноречив, несмотря на то, что картавил, и его «пегиоды, базы, этапы» выслушивались с легкостью благодаря интенсивной, громкой, внедряющейся речи. Но кем я увлеклась целиком, это А.И. Введенским. Тут мои запросы нашли настоящую пищу. Неокритицизм помог найти место для всех моих мыслей, освободил всегда живущую во мне веру и указал границы «достоверного познания» и его ценность. Все это было мне очень нужно, всем этим я мучилась. Я слушала лекции и старших курсов, по философии, и с увлечением занималась своим курсом, психологией, так как меня очень забавляла возможность свести «психологию» (!) к экспериментальным мелочам.
Я познакомилась со многими курсистками, пробовала входить даже в общественную жизнь, была сборщицей каких-то курсовых взносов. Но из этого ничего не вышло, так как я не умела эти сборы выжимать и мне никто ничего не платил. Бывала с увлечением на всех студенческих концертах в Дворянском собрании, ходила в маленький зал при артистической, где студенты в виде невинного «протеста» и «нарушения порядка» пели «Из страны – страны далекой». «Расходились» по очень вежливым увещеваниям пристава. На курсовом концерте была в числе «устроительниц» по «артистической», ездила в карете за Озаровским и еще кем-то, причем моя обязанность была только сидеть в карете, а бегал по лестницам приставленный к этому делу студент, такой же театрал, как я. В артистической я благоговела и блаженствовала, находясь в одном обществе с Мичуриной в французских Академических пальмах, только что полученных <ею>. Тут же Тартаков (всегда и везде!), Потоцкая, Куза, Долина. Быстро отделавшись от обязанностей, шла слушать концерт, стоя где-нибудь у колонны, с моими новыми подругами-курсистками Зиной Линевой, потом – Шурой Никитиной. <…>
После концерта начинались танцы в зале и продолжались прогулки в боковых помещениях, среди пестрых киосков с шампанским и цветами. Мы не любили танцевать в тесноте, переходили от группы к группе, разговаривали и веселились, хотя бывшие с нами кавалеры-студенты были так незначительны, что я их даже плохо помню.
Бывала я и у провинциальных курсисток, на вечеринках в тесных студенческих комнатках, – реминисценции каких-то шестидесятых годов, не очень удачные. И рассуждали, и пели студенческие песни, но охотнее слушали учеников консерватории, игравших или певших «Пою тебя, бог Гименей…», и очень умеренно и скромно флиртовали с белобрысыми провинциалами – технологами или горняками.
Так шла моя зима до марта. О Блоке я вспоминала с досадой. Я помню, что в моем дневнике, погибшем в Шахматове, были очень резкие фразы на его счет, вроде того, что «мне стыдно вспоминать свою влюбленность в этого фата с рыбьим темпераментом и глазами…» Я считала себя освободившейся.
Но в марте (у Блока мы узнали, в каких числах) около курсов промелькнул где-то его профиль, – он думал, что я не видела его. Эта встреча меня перебудоражила. Почему с приходом солнечной, ясной весны опять образ Блока? А когда мы оказались рядом на спектакле Сальвини, причем его билет был даже рядом со мной, а не с мамой (мы уже сидели), когда он подошел, поздоровался, до того как были сказаны первые фразы, я с молниеносной быстротой почувствовала, что это уже совсем другой Блок. Проще, мягче, серьезный, благодаря этому похорошевший (Блоку вовсе не шел задорный тон и бесшабашный вид). В обращении со мной почти нескрываемая почтительная нежность и покорность, а все фразы, все разговоры – такие серьезные; словом, от того Блока, который уже третий год писал стихи и которого от нас он до сих пор скрывал.
Посещения возобновились сами собой, и тут сложился их тип на два года.
Блок разговаривал с мамой, которая была в молодости очень остроумной и живой собеседницей, любившей поспорить, пусть зачастую и очень парадоксально. Блок говорил о своих чтениях, о взглядах на искусство, о том новом, что зарождалось и в живописи, и в литературе. Мама с азартом спорила. Я сидела и молчала, и знала, что все им говорится для меня, что убеждает он меня, что вводит в этот открывшийся ему и любимый мир – меня. Это за чайным столом, в столовой. Потом уходили в гостиную, и Блок мелодекламировал «В стране лучей» А. <Н.> Толстого под «Quasi una fantasia»[12]12
«Почти фантазия» (ит.). Название одной из сонат-фантазий Л. Бетховена.
[Закрыть] или еще что-нибудь из того, что было в грудах нот, которые мама всегда покупала.
Мне теперь нравилась его наружность. Отсутствие напряженности, надуманности в лице приближало черты к статуарности, глаза темнели от сосредоточенности и мысли. Прекрасно сшитый военным портным студенческий сюртук красивым, стройным силуэтом условных, жестких линий вырисовывался в свете лампы у рояля, в то время как Блок читал, положив одну руку на золотой стул, заваленный нотами, другую – за борт сюртука. Только, конечно, не так ясно и отчетливо все это было передо мной, как теперь. Теперь я научилась остро смотреть на все окружающее меня – и предметы, и людей, и природу. Так же отчетливо вижу и в прошлом. Тогда все было в дымке. Вечно перед глазами какой-то «романтический туман». Тем более Блок и окружающие его предметы и пространство. Он волновал и тревожил меня; в упор его рассматривать я не решалась и не могла.
Это ведь и есть то кольцо огней и клубящихся паров вокруг Брунгильды, которое потом было так понятно на спектаклях Мариинского театра. Ведь они не только защищают валькирию, но и она отделена ими от мира и от своего героя, видит его сквозь эту огненно-туманную завесу.
В те вечера я сидела в другом конце гостиной на диване, в полутьме стоячей лампы. Дома я бывала одета в черную суконную юбку и шелковую светлую блузку, из привезенных из Парижа. Прическу носила высокую – волосы завиты, лежат тяжелым ореолом вокруг лица и скручены на макушке в тугой узел. Я очень любила духи – более, чем полагалось барышне. В то время у меня были очень крепкие «Coeur de Jeannette»[13]13
духи «Сердце Жаннетты» (фр.).
[Закрыть]. Была по-прежнему молчалива, болтать так и не выучилась, а говорить любила всю жизнь только вдвоем, не в обществе.
В это время собеседниками для серьезных разговоров были у меня брат мой Ваня, его друг Розвадовский и особенно его сестра Маня, учившаяся в ту зиму живописи у Щербиновского, очень в вопросах искусства подвинутая. В разговорах с ней я научилась многому, от нее узнала Бодлера (почему-то «Une Charogne»[14]14
«Падаль» (фр.).
[Закрыть]), но особенно научилась более серьезному подходу к живописи, чем царившее дома передвижничество, впрочем, давно инстинктивно мне чуждое.
Живописи я много насмотрелась в Париже, вплоть до крайностей скандинавских «символистов», очень упрощавших задание, сводивших его к сухой умственной формуле, но помогавших оторваться от веры в элементарные, бытовые формы. Что я читала в эту зиму, я точно не помню. Русская литература была с жадностью вся проглочена еще в гимназии. Кажется, в эту зиму все читали «Так говорил Заратустра». Думаю, что в эту зиму я и читала французов, для гимназистки запретный плод: Мопассан, Бурже, Золя, Лоти, Доде, Марсель Прево, за которого хваталась с жадностью, как за приоткрывавшего по-прежнему неведомые «тайны жизни». Но вот уж верная-то истина: «чистому все чисто».
Вот каков был внешний обиход!
От Боткиных провожал меня домой на извозчике Блок. Это было не совсем строго корректно, но курсистке все же было можно. Помню, какими крохами я тешила свои женские претензии. Был страшный мороз. Мы ехали на санях. Я была в теплой меховой ротонде. Блок, как полагалось, придерживал меня правой рукой за талию. Я знала, что студенческие шинели холодные и попросту попросила его взять и спрятать руку. «Я боюсь, что она замерзнет». – «Она психологически не замерзнет». Этот ответ, более «земной», так был отраден, что врезался навсегда в память.
И тем не менее в январе (29-го) я с Блоком порвала. У меня сохранилось письмо, которое я приготовила и носила с собой, чтобы передать при первой встрече на улице, но передать не решилась, так как все же это была бы я, которая сказала бы первые, ясные слова, а моя сдержанность и гордость удержали меня в последнюю минуту. Я просто встретила его с холодным и отчужденным лицом, когда он подошел ко мне на Невском, недалеко от собора, и небрежно, явно показывая, что это предлог, сказала, что боюсь, что нас видели на улице вместе, что мне это неудобно. Ледяным тоном: «Прощайте!» – и ушла.
А письмо было приготовлено вот какое:
«Не осуждайте меня слишком строго за это письмо… Поверьте, все, что я пишу, сущая правда, а вынудил меня написать его страх стать хоть на минуту в неискренние отношения с вами, чего я вообще не выношу и что с вами мне было бы особенно тяжело. Мне очень трудно и грустно объяснять вам все это, не осуждайте же и мой неуклюжий слог.
Я не могу больше оставаться с вами в тех же дружеских отношениях. До сих пор я была в них совершенно искренна, даю вам слово. Теперь, чтобы их поддерживать, я должна была бы начать притворяться. Мне вдруг совершенно неожиданно и безо всякого повода ни с вашей, ни с моей стороны, стало ясно – до чего мы чужды друг другу, до чего вы меня не понимаете. Ведь вы смотрите на меня, как на какую-то отвлеченную идею; вы навоображали обо мне всяких хороших вещей и за этой фантастической фикцией, которая жила только в вашем воображении, вы меня, живого человека, с живой душой, и не заметили, проглядели…
Вы, кажется, даже любили – свою фантазию, свой философский идеал, а я все ждала, когда же вы увидите меня, когда поймете, чего мне нужно, чем я готова отвечать вам от всей души… Но вы продолжали фантазировать и философствовать… Ведь я даже намекала вам: “надо осуществлять…” Вы отвечали фразой, которая отлично характеризует ваше отношение ко мне: “Мысль изреченная есть ложь”. Да, все было только мысль, фантазия, а не чувство хотя бы только дружбы. Я долго, искренно ждала хоть немного чувства от вас, но наконец, после нашего последнего разговора, возвратясь домой, я почувствовала, что в моей душе что-то вдруг навек оборвалось, умерло; почувствовала, что ваше отношение ко мне теперь только возмущает все мое существо. Я живой человек и хочу им быть, хотя бы со всеми недостатками; когда же на меня смотрят как на какую-то отвлеченность, хотя бы и идеальнейшую, мне это невыносимо, оскорбительно, чуждо. Да, я вижу теперь, насколько мы с вами чужды друг другу, вижу, что я вам никогда не прощу то, что вы со мной делали все это время, – ведь вы от жизни тянули меня на какие-то высоты, где мне холодно, страшно и… скучно.
Простите мне, если я пишу слишком резко и чем-нибудь обижу вас; но ведь лучше все покончить разом, не обманывать и не притворяться. Что вы не будете слишком жалеть о прекращении нашей “дружбы”, что ли, я уверена; у вас всегда найдется утешение и в ссылке на судьбу, и в поэзии, и в науке… А у меня на душе еще невольная грусть, как после разочарования, но, надеюсь, и я сумею все поскорей забыть, так забыть, чтобы не осталось ни обиды, ни сожаления…»
Прекрасная Дама взбунтовалась! <…>
Но письмо передано не было, никакого объяснения тоже не было, nach wie vor[15]15
после, как и перед тем (нем.).
[Закрыть], так что «знакомство» благополучно продолжалось в его «официальной» части, и Блок бывал у нас по-прежнему.
Впоследствии Блок мне отдал три наброска письма, которое и он хотел мне передать после «разрыва» и также не решился это сделать, оттягивая объяснение, необходимость которого чувствовалась и им. <…>
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.