Текст книги "Мечта о Французике"
Автор книги: Александр Давыдов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
Запись № 8
Поутру болит голова, но теперь не от физического, а от умственного похмелья, против которого бессилен алкозельцер, огуречный рассол, грузинский хаш и горячая ванна. Вчера таки состоялась мной задуманная конференция с утвердительно пафосным, зловещим наименованием «Смерть!». Я, конечно, испытывал наперед некоторое злорадство, подбросив лучшим умам нашей державы эту коварную тему. «Собственную-то смерть никак не обойдешь и не объедешь. А коль рыпнешься вперед себя, так она тебя за ворот схватит. Предстояние смерти лицом к лицу отметает все частные озабоченности, оставляя единственную насущную заботу – уговорить ее, чтобы та хотя бы чуть повременила. Но смерть не идет на сделки, а время ее невременяще». Точно так выразился (я записал слово в слово) один из докладчиков, который как раз не относится к «лучшим умам», а просто мой давний знакомец, вольный мыслитель, довольно импозантный маргинал, неудачник по жизни и дилетант во всем. Поэтому не удивляюсь, что именно он, свободный от интеллектуальной предвзятости, каких-либо академических целей и корпоративной этики, то есть обладая умом ничем не замусоренным, лучше всех понял суть дела. Но его слишком пафосная речь там прозвучала довольно глупо и почти непристойно, ибо он, конечно, отстал от интеллектуальной моды и слабо владел научной лексикой. Поэтому его грозное напоминание только меня одного впечатлило, другие же его, не сомневаюсь, пропустили мимо ушей. Уверен, что напрасно.
Устроившись в заднем ряду, я поначалу всех слушал внимательно, старался записывать, но вскоре заскучал и все речи для меня слились в один монотонный гул. Конечно, я не то что даже отстал от умственной моды, но и никогда не был с нею вровень, – куда нам? – а из научной лексики, кроме уже названного, помню еще пяток слов типа «дискурс» и «десакрализация», – а это, знаю, теперь почти архаизмы. Но все ж я понял, не умом, а чутьем, своей задницей, что ни у кого из этих умников не хватило мужества поглядеть смерти в лицо. Один за другим, с восхитившей меня изобретательностью, они старались ее именно что обойти и объехать, так, сяк, слева, справа, по кривой, по касательной. То есть именно пытались рыпнуться вперед себя, представив смерть вовсе не роковым финалом, где поневоле кончается рассуждение, а, так сказать, рабочим моментом, через который возможно переступить иль перескочить, хотя бы мысленно. Типа она, конечно, досада, но не такая уж великая.
Был еще ловкий способ, по-своему замечательная уловка – ее обезличить, представить не собственной неизбежностью, а будто ничейной, непримененной и, по сути, неприменимой. Тогда она становилась просто неким понятием, причем относительным, разнящимся от эпохи к эпохе, над которым волен вооруженный современным знанием ум, – может его и вовсе упразднить за ненадобностью. Понимаю, что по научной малограмотности изложил услышанное очень приблизительно и обобщил в меру своего недалекого разумения. Но, главное, понял, что смерть, которая не идет на сделки даже с великими мудрецами, здесь хотят просто зашугать, уморить академической скукой. Так что к обеденному перерыву она уже агонизировала, почти сдохла. Докладчики будто подхлестывали друг друга, один в другого вселяя умственный кураж. А потом ведь каждый останется наедине с собой, так и не приручив смерть, нашу гордую подругу, сестру нашу, как ее называл Французик, иль черную матушку, чей образ мне когда-то являлся в сладко-тревожных снах, – с отчаянной тревогой ожидая прихода ее невременящего времени.
После перерыва, уже перенасыщенный современной мыслью и ученым словом, я, честно говоря, плохо соображал. Постоянно терял нить хитроумных рассуждений, в конце концов уже и не стараясь подхватить ее. Иногда, правда, какими-то скачками до меня доходили обрывки смыслов. Не знаю, может, мне и померещилось, но, избегая прямой схватки с непобедимой соперницей, подчас затевая даже изящную в своей уклончивости пляску бессмертия, с жизнью докладчики обращались вовсе бесцеремонно. Ее атаковали прямо в лоб с неясной лично мне целью. Догадываюсь, что в том и есть нынешняя интеллектуальная мода с ей присущей инерцией. Иначе как понять упорство, с которым они стремились ее распластать, разобрать до винтика, атома или даже микрона, затем так и оставив, не пытаясь собрать воедино? Кажется, их мысль воспарила над здравомыслием, превзойдя даже инстинкт самосохранения.
Мне-то, обывателю, разумеется, чужд их нонконформистский пафос, с которым те низвергали все наши предвзятости и предустановления. Лично я думаю вполне простецки: стоит расхожую мораль обернуть на себя, то есть ее понять не как самоограничение, а хоть слабой гарантией своей безопасности, то какой же смысл против нее бунтовать? Чем плохи заповеди, предписывающие тебя не убивать, не грабить, тебе не завидовать, не клеветать на тебя? Не понимаю, отчего эти, конечно, умные люди готовы существовать в неуютном и опасном мире, так сказать, этического творчества (мало ли кому что взбредет в голову)? Зачем еще больше запутывать этот и без того путаный мир, где иногда кажется, будущее уже свершилось, а прошлое всегда под вопросом? Но, вообще-то, они вовсе не похожи на древних философов, готовых расплатиться за мысль и слово собственной жизнью. Как видно, для нынешних жизнь одно, а учение как-то само по себе. Мне приятно думать, что и они по жизни конформисты вроде меня и мысль их тоже отштампована, как у нас грешных, – только штамп немного поэстетичней, со всякими там виньетками.
Но вот что мне сейчас пришло в голову. Чуть осоловев от плотного обеда, а главное, с непривычки слушать и мыслить, я, возможно, упустил главное, не понял сразу их самой блистательной уловки. Разымая жизнь до электрона иль кварка, они походя, как бы невзначай, и человека сократили до минимума, низвели до какой-то сомнительной точки, упразднить которую было бы уже полным неприличием и недостоверностью. (Правда, один докладчик упразднил и женщин. Слегка задремав, я пропустил решающий аргумент, но вывод помню точно: нет никаких женщин, и все тут. Я даже прыснул в кулак. Чистый бред, по-моему! См. выше о моей нынешней оценке женского, но дело даже не в этом: именно в данный миг моя памятливая плоть бесстыдно подтвердила несомненную реальность их существования.) Зато нам, бедолагам, не оставили ничего исконного, собственного. Их послушай, то все у нас взято напрокат – самые драгоценные понятия, интимнейшие переживания. В общем, каждый гол как сокол под одежкой с чужого плеча. А нет субъекта, так и нет проблемы! Ни жить, ни помирать просто некому. И все ж это сомнительная точка – мельчайший зародыш, который мне видится крошечным тельцем, что трепещет в страхе пред жизнью и смертью. Поэтому он истинно жив, притом что равно мертвы любые догмы, как изукрашенные, так и самые неказистые. И я еще раз убедился, что изысканные, изощренные рассуждения подчас приводят к абсурдным выводам, тем себя опровергая. Никто ж не поспорит, что абсурдный вывод компрометирует сам ход рассуждения. Так стоит ли оспаривать один за другим хитроумные аргументы, коль итог безумен? О душе никто и не вспомнил. Догадываюсь, что для них это мракобесное, клерикальное понятие. Но как бы оно все упростило, сколь бы внятным сделался мир! Однако подобное допущение им, думаю, казалось верхом научной недобросовестности. Впрочем, упаси бог, своих взглядов они никому не навязывают. Так понял, даже твердо и категорически высказать свое мнение в их глазах некоторое насилие. А как без него? Учитывая дурные наклонности человеческих особей, весь мир скатится к анархии, отчего они же первые и пострадают. (Знаю на собственном небольшом опыте, уже минимум четверть века работая тем или иным начальником, – иногда и довольно высокого ранга.)
Вот сколько у меня задним числом появилось соображений и возражений, исписал аж целых пять страничек. А если б даже и раньше, все равно б ими не поделился с этими продвинутыми умами: по годам мне пора б уже срать на чужое мнение, но привычно боюсь выглядеть дураком. Пока я их слушал, у меня даже и мыслей не было, а все крутилась в голове простая мелодия Французика, который и жизнь и смерть принимал, как дар Божий (мне б так научиться!). Мог бы напеть ее с трибуны, но это б и вовсе выглядело юродством. Как сложна их продвинутая мысль и как общепонятно его чувство, – мне, по крайней мере, все объясняет помимо слов и каких-либо доказательств. Ляпни я с кафедры нечто подобное, конечно, был бы не понят: у этих людей вовсе иные, сухие, безблагодатные, на мой вкус, легенды, – очевидно, что Французик отнюдь не пророс в ими обжитую эпоху. Поэтому, последним взойдя на кафедру, я ограничился тем, что всех искренне поблагодарил за участие. В конце концов, это симпатичные, образованные, хорошо воспитанные люди, не чета моим нынешним дружкам и сообщникам. Да и мне самому, конечно.
Запись № 9
Сегодня опять подарок от испанца. Вот говорят – различье культур, традиций и прочей наносной дребедени, но ведь души наги, потому сообщаются каким-то особым, непосредственным образом. Значит, мы с ним сообщники. И его короткое посланье на очень дурном английском тому несомненное доказательство. На мое предложение себя в Санчо Пансы он прямо не ответил, однако подписался: «Дон Кихот». Видимо, такое сравненье ему польстило. Но дело не в этой записке. К письму он приложил откуда-то скопированный рисуночек, по виду с газетного листа, изображавший мужчину и рядом с ним коленопреклоненную женщину, подписанный на латыни. Медицинских знаний и словаря мне хватило, чтобы разобрать подпись:
«Дочь моя, зачем ты здесь?»
«Чтобы любить Христа и следовать за ним в бедности и молитве».
Преклонив колена и сняв с головы покрывало, она высвободила свои пышные золотые волосы. Он единым жестом состриг их в знак ее отречения от мира. Это был пока слабый росток, но в будущем ему предстояло плодоносить святостью и благодатью.
Рисуночек простенький, наивный, можно было б его принять за карикатуру. Но нет, в нем чувствовалось простодушное благоговенье. Может, сам же испанец его изобразил? В его книжечке с набросками будущих сценариев я разглядел и забавные рисунки вроде этого. Но любопытно: я ведь в своем письме даже не обмолвился о догадке насчет женщины возле Французика. А он мне, выходит, ответил на незаданный вопрос – то ль узнав какую-то новость, то ль откликнувшись на мою фантазию собственной. Как-то она его достигла на своих, наверно, ангельских, крыльях. Теперь, по крайней мере, проповедник искренности уже никогда не будет совсем одинок.
Конечно, я мог бы задать испанцу много вопросов, из которых главнейший: отыскал ли он в тех дивных, мною покинутых пространствах Французика во плоти, а не как образ надежды или восковую персону? Но понимаю, что он прозвучал бы дурацки: даже не наивно, а с какой-то ущербной дотошностью. (Если что-то не путаю, один древний духовидец и вовсе считал людскую плоть, как и плоть всего мира, дьявольским мороком, не одухотворенной видимостью, хоть я в это нисколечко не верю.) Ну, допустим, отыскал бы, и что дальше? Я б, честно говоря, даже не знал, как поступить. Для того чтобы пасть пред ним на колени, все мы слишком горды, – к тому ж такая патетика не в духе времени. Выпросить поучения, благословения? Наверно, так бы и сделал, попытался. Но в результате, скорей всего, был бы разочарован. Ведь, как и другие люди века сего, жду волшебных слов, мгновенного излечения души. Да и его облик наверняка мне показался бы слишком обыденным, коль даже и его скромность теперь украшена моей фантазией, сделавшись отчасти победной, что ли, торжественной и торжествующей. А может, – кто его знает? – случился б такой порыв, что я не стал бы искать у него защиты, а, напротив, сам бы прижал его к сердцу, чтоб хоть как-то сберечь от суровой справедливости мироздания, чем-то утешить. Понимаю, что это глупейше, наивно. Какой из меня-то защитник? И разумеется, вовсе никакой утешитель. Но все ж эту свою новорожденную жалость к Французику считаю самым возвышенным, благородным из всех моих чувств.
Ладно, мог бы задать испанцу вопрос менее скользкий: нашел ли этот современный рыцарь на подержанном драндулете хоть бы одно реальное, историческое доказательство существования Французика, что мне в свое время не удалось? Помимо неверной людской молвы, думаю, мистифицированной или, возможно, мистифицирующей, памяти якобы соседей и однокашников, к примеру, его нетленные мощи, могилу или полностью достоверное, признанное наукой, упоминанье в летописи. Пускай даже какой-либо фотодокумент, повернее мутной фотографии в хлеву, где Французик то ли родился, то ль родится, то ль мог бы родиться. (Обнадеживающее и одновременно сомневающееся «бы»!) Понимаю, что поиск трудный: вслед за разочарованием в соратниках, которые, по сути, не виноваты, поскольку лишь слепо выразили агрессию форм, ополчившихся против духовной нищеты в своем наивысшем смысле, он должен бы крепко затаиться, в своем смиренье предоставив жизнь естественному ходу вещей. Может быть, с тех пор так и не оставил таинственную неназванную пустынь, куда удалился сочинять злополучный устав.
И все ж, надеюсь, этот поиск испанцу столь же необходим, как и мне, – иначе зачем бы он рыскал по уже выцветающей к зиме округе с ошалелым видом ловца привидений? При нехватке веры, нам, увы, требуется достоверность, ибо теперь всё что угодно готовы поставить под сомнение средь цветистых иль бесцветных обманок до конца опошленной цивилизации. А может, дело проще: его цель не легенда, а именно задуманный телесценарий. Профессия сценариста наверняка не исключает одержимости, как, наверно, и любая. Короче говоря, я ему не задал ни одного вопроса, чтоб случайно не нарушить ткань моего вымысла. Ему лишь ответил, сам не знаю почему, крылатой фразой из крупиц моей медицинской латыни: «Nusquam est qui ubique est». Это «Кто везде, тот нигде» мне крепко издавна, втемяшилось в голову, хотя не уверен, что так бывает всегда…
Впрочем, моя латынь странным образом перекликается с последним стишком, которым меня одарила японка: «Мы далеко друг от друга. / Но всех нас объединяет тот, / Кого мы никогда не видели». Невозможно понять, как легенда преобразилась в ее восточных мозгах, но эта японская женщина, не иначе как мне теперь далекая сестра. Я давно уже запутался в сложной диалектике ближних, посторонних и дальних…
Раньше любил зиму, но теперь она стала другой, как и я изменился. Где прежний крепкий, бодрящий морозец, где узоры на окнах, как изящные переплетенья неведомой науке растительности? Зима теперь помягчела, что-то в ней появилось слезливо-сентиментальное. Говорят, глобальное потепление. Но притом она сквозит пронзительными ветрами, будто студит, вымораживает душу. Может, вовсе и не виновна, а просто для меня наглядный символ моего заиндевевшего, но и теперь сентиментального, сердца. Да еще стал замечать, что зимой отчаянно, истошно каркают вороны, будто чуя падаль. Казалось, проще всего в эту гнилую пору отправляться к каким-нибудь теплым морям, но, по-моему, уже писал, что терпеть не могу пляжного отдыха, а к достопримечательностям не так уж любопытен. Они меня, скорей, утомляют. Правда, выудить из вороха впечатлений хотя б один ценный для тебя образ, пусть пока и неприменимый, но годный про запас, уже совсем не так мало. Если ж отправлюсь, то вовсе не к теплым морям и не на поиск новых образов, а туда, где, надеюсь, сохранен тот, что сейчас, чувствую, постепенно умирает в моей отупевшей, выстуженной душе. Он теперь, средь обставшей со всех сторон прозы жизни, в моей стареющей памяти почти осыпался, как та самая фреска, где сохранился лишь пустой контур в неясно куда устремленном порыве.
Запись № 10
Давно уже не писал, заваленный с головой каким-то жизненным сором. Опять чреда бессмысленных событий и бесцельных свершений. И торжества одно за другим, больше траурные. Кажется, наша трагическая сестра, не чуждая милосердия, на краю эпохи прибирает своих любимцев одного за другим, чтоб их избавить от мытарства в уже наступающих, пока не познанных, временах и не томить драматическим пересменком. Поэтому в моей голове теперь назойливо звучат похоронные марши. Но даже дурно исполненные, они все-таки музыка. Странно и горько, что я разлюбил ее. Прежде будто нырял в любую сонату, сюиту, симфонию, в ее гармонично-возвратное время, из нее вынырнув, лишь когда грянет финал. Теперь же, не захваченный музыкой, ее словно прочитываю наперед, постоянно забегая в будущее и досадуя на однообразие предустановленных гармоний и мастерскую расчетливость заготовленных сюрпризов. Раньше она была для меня воплощением жизни, отрицанием занудства времени, самой смерти в ее неизбежности, – даже и траурная. А теперь чуется душевной экзальтацией и пусть возвышающим, но все-таки обманом. Потому ль и не нахожу путеводной мелодии в нашей какофонической реальности, или тут обратная связь? Все больше в жизни накапливается для меня лишнего, что, наверно, и есть вкрадчивая поступь смерти, которая рано или поздно сделает для меня и весь мир излишним.
Неслучайно вспомнил о музыке. Не только лишь потому, что теперь в ушах гремят, громово раскатываются похоронные марши. Еще оттого, что наконец-то принял решение вернуться в тот край, где я не так давно уловил благородный мотив, мне донесшийся то ль из прошлого, то ль из будущего, то ль из каких-то неведомых нашей грамматике времен. Тут потребовалась в некотором роде отвага, надо было собраться с духом. Оставив мне подаренный блокнотик на вокзальном перроне, я был почти уверен, что, так и не ставши романом, закончена повесть, где я нашел главное, ее нерв и основу, сумевши мудро пренебречь целой россыпью перспективных сюжетов. Что этот цельный и даже драгоценный эпизод не предполагает продолжения, недаром он для меня расположен где-то там, почти в нетях, вне времени и географических пространств. Даже странно и кажется нелепым, что до моего потерянного иль затерянного рая, где, глядишь, и вновь подхвачу сюжетную нить, оживлю во мне умирающую легенду, всего часа три лёта.
Но и приняв твердое решение, я тянул, волынил, откладывал путешествие. И всегда-то был на решенья скор, но медлителен в действии. Так и сейчас находил один за другим поводы для отсрочек. Даже пускался на уловки: ничтожные пустяки возводил в ранг серьезного дела. Какие у меня дела? Я уже давно так умело выстроил свою жизнь, чтоб существовать почти безо всяких обязанностей и обязательств. Вот на это ума хватило: не так уж оказалось трудно. Но тут есть и обратная сторона – в жизни общей я стал каким-то, понимаю, необязательным элементом, не даже мелкой ее шестереночкой, а именно что неким излишеством. Тут выходит баш на баш: для меня в окружающей реальности копится лишнее, но и сам делаюсь для нее вовсе не обязателен. Себя утешаю, что такой с виду неприменимый, притом по-своему настырный, требовательный, не до конца разучившийся думать и чувствовать излишек вроде меня, вполне возможно, необходим для некой мировой гармонии, равновесия каких-либо вселенских сил иль могуществ (наверняка где-то вычитал).
К своему путешествию я почему-то готовился тщательно, будто отправляюсь в тот мир, откуда уже нет возврата. Не для кого-то, не для жизни вообще, а для себя лично я сплетал в узелки мелкие сюжетцы моей жизни, иные из которых тянулись в прошлое каким-то неприглядным охвостьем; откупался (привычно, деньгами) от мелких грешков, стараясь хоть как-то подредактировать небрежный черновик моего предшествующего бытования, сколь можно подчистить уж самые вопиющие помарки. Тут сказалась моя уже привычка к литературе, хотя понимал, что жизнь менее поправима, чем безответственная писанина в блокнотике с золотым обрезом. Вот литература обнародованная еще неподатливей самой жизни, там уже не исправишь ни единого слова.
Какова причина такой моей основательной подготовки? Дело не в том, что любые путешествия сейчас опасны; не из-за мирового терроризма, хотя и об этом, честно говоря, задумывался. Я будто репетировал свой незаметный уход, тихий, безо всей этой пошлости, как траурные речи, фальшивящий похоронный оркестр, пафосная могила на престижном кладбище. На подходе старости кому не хочется порвать и так слабеющие связи со всем тебя окружающим, навсегда разделаться с диктатом обстоятельств? То есть именно чудным образом, живьем, во плоти, перенестись в иной мир, предполагаемо совершенный и завершенный, как истинная легенда. Я даже, вызвав нотариуса, оставил завещание. Трудное решение при моей нынешней мнительности, подобье смертного приговора. Но не хочу, чтоб в случае чего наследники устроили какое-нибудь гнусное судилище, сопровождаемое телешоу на потребу любопытной публике. Плевать мне на посмертную репутацию, но хоть уберегу сыновей, которых вовсе не баловал вниманием, от греха стяжательства и напрасной нервотрепки. Пускай живут мирно, хоть изредка вспоминая папашу, им обеспечившего безбедную жизнь по меньшей мере на полстолетия. Но главное-то, что свою теперь чувствительную совесть так уберегу от очередной, наверняка лишней царапины.
Теперь сижу в прямом смысле на чемодане. Довольно он оказался тощим. Наглядный пример, что нужное и потребное теперь скукожилось до вовсе мизерного количества. Но тем самым освободив пространство для потребностей нематериальных, чему не хватало места в моем прежнем мирке, загроможденном предметами. Я раньше гордился своим жилищем. Оно было не для престижа, без, упаси бог, хамской роскоши. Но каждая вещь не просто так, а память о чем-то/ком-то родном или важном, а целиком оно будто на мне ловко сидело, как хорошо подогнанный по фигуре костюм иль, скорей, как привычная, обношенная шуба, надежно спасающая от вселенского холода. Я редко приглашал гостей, кроме разве что давних свидетелей моей жизни. Во-первых, жилище мало соответствует моему с годами выпестованному образу, тем будто выбивая из общества, поскольку было слишком индивидуальным, не как у всех. А главное, из опасения, что пришелец там невольно что-нибудь да нарушит, перепутает тончайшую вязь, можно сказать, смысловых путей, которую лишь я сам умею почувствовать. А женщин, что я пытался там поселить, оно как выпихивало. Не прижилась ни единая: им делалось там неуютно, и вскоре они исчезали сами собой, без драматических разрывов. Так мое ревнивое жилище меня избавило от всех, кто мог бы стать близок, мне даровав разом постылое и благодатное одиночество. Наверно, изо всего, что можно назвать материальным, оно мне наиболее дорого. То, что его покидаю, может быть, навсегда – моя, думаю, наибольшая жертва. Но ведь сбрасывает мудрый змий свою привычную, но уже ветхую шкуру. Хочу думать, что и мне это диктует долгожданная мудрость.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.