Электронная библиотека » Александр Давыдов » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Мечта о Французике"


  • Текст добавлен: 4 марта 2019, 19:20


Автор книги: Александр Давыдов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Запись № 9

Сижу у распахнутого окна, испытывая долгожданное счастье, именно такое, каким его всегда представлял, – чистопородное, без даже малой крупицы горечи, а главное, беспричинное и не в заслугу, а как благодать. А я-то уж был уверен, что еще в детские годы вычерпал до конца мне отпущенный лимит легкокрылого счастья. С тех пор не так редко переживал радость, восторг, наслаждение, чувство победы, за которыми стояли труд, свершение, достижение, борьба, завоевание, захват, оттого иногда чьи-то слезы. Где уж тут легкость, – всё тяжеловесные, почти яростные чувства. Не сам ли я от себя отгонял птичку счастья? Ведь привык, что в нынешнем мире все баш на баш, – это я называл справедливостью. Поэтому к радости от нежданной удачи неизменно примешивалась горечь. Как-то не верилось в щедрое бескорыстие судьбы: коль сейчас дала, то вскоре наверняка что-нибудь да заберет. Поэтому всякий раз от нее откупался мелкой благотворительностью, даже возглавлял одно время какой-то негосударственный фонд. (Но все-таки никогда не разделял доходящую до смешного веру многих моих коллег в коррупцию как вселенский принцип. Когда одного упрекнул в недопустимой даже и для нашей жуликоватой среды беспардонности, он сослался на дружбу с церковным иерархом: у него там наверху – воздел палец в небо – все схвачено. Впрочем, так ли смешна эта коррупционная мистика? Я, помню, даже не улыбнулся.) А сейчас близок к мысли (верней, к чувству), что можно как раз исчерпать удачу, а благодать-то неисчерпаема. От нее нет нужды откупаться. Да и откупиться нечем.

Да, мое счастье беспричинно, то есть не по заслугам. Однако ж для него есть повод – вот этот мне открывающийся вид. «Вид», конечно, здесь неподходящее слово. Это же не просто упоительная картинка, не пустая видимость, не отстраненная, чужая мне красота. Я потому избрал эту местность, что ее красоту ощутил, не просто, как человечную, но как именно личностную, ко мне обращенную, лично взывающую. Оттого себя ощущаю не человеком из подполья, понапрасну – ибо ни для кого – изливающим яд или пусть даже елей на бумажные страницы, а личностью высокогорья. Все тут овеяно благодатным и радостным духом, к которому довольно подходит легкомысленная кличка Французик. «Овеяно», опять то ли слово? Он, пожалуй, не овевает, а будто исходит из ее глубины, самой сердцевины. Да, так вернее, но стоило мне коснуться деликатного, тонкого чувства, как я уже сомневаюсь в словах. То ли не приучен к лексике тонких чувств, которая мне прежде была без надобности – в моей-то среде! – то ли именно их чересчур обременяет словесная оболочка (мой давний трактатик!). К тому же на меня самого в этих случаях нападает стыдливость, – какой-то начинается приступ душевного целомудрия, тогда как похабщины не стыжусь. Довольно-таки странный, какой-то извращенный вид целомудрия, впрочем свойственный очень многим.

Перекликаются окрестные колокола, едва слышно, скорей не звуком, а намеком. Догадываюсь, это и есть подлинная музыка, будто едва касающаяся души. При моей тугоухости, в грохоте будней мне ее не удавалось расслышать. Как уже говорил, музыкального слуха я совсем лишен, но притом нельзя сказать, что бесчувствен к музыке. Был даже весьма чувствителен, помимо звуков умея ощутить ее основу, самый корень. Если говорить о музыке в прямом, узком смысле, меня всегда отталкивали истерические, синкопированные, рваные ритмы, – даже в отрочестве не увлекался ни джазом, ни битом, ни роком. Но мне чужды и безумные мистерии, может быть, воистину гениальных композиторов прошлого века, – от них у меня лишь головная боль и пасмурное настроение. Конечно, там звучит современность, которая к нам прицепилась уж больше столетия назад и все никак не отвяжется. Но мне-то она зачем, будто стелющаяся по земле музыка наших будней? Ну и уж совсем ни к чему многозначительные треньканья и электронные завыванья нынешних музыкальных эстетов. Говорю ж, я простая натура, привычная к здоровой пище.

Сперва меня к музыке влекла ее неотмирность, в юности предпочитал барокко, когда даже мелодия какого-нибудь простонародного танца звучала возвышенно и проникновенно, будто хорал. А как иначе, коль даже самое мелкотравчатое существование тогда было в виду небес и пред ними? Но когда огрубел с годами, меня стала раздражать и ее слащавость, и некоторая назойливость гармоний. Начало казаться, что слишком отработанная техника легко подбрасывает мелодию ввысь, но не позволяет ее создателю, будь он даже гений, вырваться вперед себя, сложить новую молитву. Таково примерно было мое чувство дилетанта, не владеющего ни одним инструментом да и, ко всему, лишенного музыкального слуха. Теперь понимаю, что в любом случае был несправедлив, – это ведь иная, чем наша, современность, увы, до конца исчерпанная. Но в ее музыке ведь действительно не хватало трагизма, для нас она теперь звучит ложно утешительной сказкой.

Сам не знаю почему, но с каких-то пор я вдруг взалкал трагизма. Постепенно закапываясь в быт, низводя свою жизнь до – сейчас понимаю – довольно пакостной мелочи, сознал необходимость ощущать за моими сгустившимися буднями грандиозный простор, бурлящий немыслимыми угрозами и безбрежным милосердием. Может быть, так противилась угнетенью моя ущемленная душа, а может, в ней стремилось найти почву зарождавшееся во мне вроде и беспредметное отчаянье. Я в музыке полюбил полнозвучную грандиозность, мощь патетических сонат и героических симфоний, которые уже не молитва, а будто грозный ответ небес. Ту музыку, где чувствовал категорическую финальность. Оторвавшись от всех жизненных положений, вырвавшись из бытовых пространств, будь то салон, корчма, театр, торжественная зала, в конечном счете и храм – место возвышеннейших, но притом и ставших обыденными, приевшихся ритуалов, она ставила бытийный вопрос во всей его неотвратимой, роковой конкретности. (Если, конечно, к ней относиться не как к светскому досугу, приятному развлечению, почти физическому удовольствию, вроде почесыванья пяток иль щекотанья за ухом, а на полном серьезе. Именно как прежде относился я, – в отличие от наделенных музыкальным слухом меломанов.) Она ведь стала много больше всей жизни любого из нас, которой, – в мирное, разумеется, время, – не наскрести не то что на симфонию, но и на фортепьянную сонату, даже и на бурлеску, а часто она вовсе бренчит на двух-трех нотах, как дорвавшийся до инструмента необученный малолеток. Тогда, откуда ж она взялась, эта полнозвучная, полновластная музыка великих страстей и великих пороков, кем и зачем нам дарована? Как жить-то нам с нею рядом своей клопиной жизнью? По сути, это музыка войны, результат (да, наверно, и подспудная цель) которой не победа, а самоуничтожение; свидетельство неизбежности будущих катастроф, предвестье садомазохического безумия ее сотворивших народов. Оторванная от всех жизненных положений, да, но не от положения в гроб, той трагедии, которая заранее гарантирована даже и самому из нас наимельчайшему.

Собственно, сейчас я перебрал наскоро свои прежние мысли, давно ушедшие чувства, – тех времен, когда еще только формировалась моя броня, сберегавшая в том числе и от напрасных эмоций. Она стала защитой и от музыки, будь то проникновенно-возвышенной или возвышенно-трагической. Когда я стал полным броненосцем, и от той, и от другой, и от любой у меня возникало только досадливое раздражение, да к тому же – резь в глазах. Видимо, мой уже натренированный, успешно адаптированный к жизни организм так старался унять сентиментальную слезу. Но теперь мне проникала в самую душу едва слышная колокольная перекличка, музыка не смерти, а жизни, будто нетварная, без оболочки гармоний.

«Французик, Французик», – будто мне тихо внушали колокола, – да я и сам теперь постоянно твердил про себя это имя. Логично (лучше сказать, «естественно») было бы о нем побольше узнать от хозяйки. Я ведь уже нисколько не сомневаюсь, что это личность вполне реальная, а не просто фольклорное обобщение, так сказать, продукт коллективного бессознательного или же всеобщее упование, – хотя бы выяснить, жил ли Французик в какие-то лохматые века или же не так давно, еще на памяти ее родителей или, по крайней мере, дедов; а может, и сейчас жив-здоров, чудит себе помаленьку, озадачивая, а больше развлекая жителей мелкого городка, где, как выяснил, даже нет своей футбольной команды. Но я почему-то не решался. Да понятно почему: стоило ли грубо касаться этого зыбкого, очень уж деликатного предания (мое личное чувство)? Вдруг ведь развеется как дым, подобно тому, как для меня развеялись все манящие иллюзии. Или же, наоборот, обремененное подробностями, бытовыми деталями, огрузнеет, потеряв свою тайну, даже и вовсе потеряет легендарность. Пускай же оно до поры, вылущенное из времен, мне маячит на самой отдаленной кромке реальности. К тому же, я говорил, – кажется, и не раз, – что тут будто слиплись в однородную массу все времена, проникли, проросли одно в другое, поэтому бесполезно добиваться от хозяйки исторической определенности. Как-то я убедился, что девушка путает Борджиа с Муссолини.

Это «Французик, Французик» я бормотал, как привязавшийся мотив (так манил к себе легенду или это для меня гимн счастья?). Даже подчас довольно громко. Обитатели пансиона на мою незамысловатую песенку откликались различно. Испанец и финская чета ее пропускали мимо ушей, будто уже и думать забыли о Французике; незнакомая с легендой полька игриво поглядывала, возможно, решив, что я напеваю какую-нибудь классическую оперетку; повар машинально подпевал, но не словом, а ритмом; хозяйка же радостно улыбалась и отчего-то заговорщицки подмигивала.

Смолкли горные колокола, и мое счастье теперь сходит на нет. Я не сетую, ибо недостоин такого дара, чтобы его хватило до конца жизни. Его и не призываю – тогда б мне оказалось ни к чему самое для меня теперь ценное: укоры совести, смутные догадки, поздние прозрения, стремленье понять и познать прежде непонятое и непознанное. Так закончился мой впервые целиком счастливый день за лет сорок существования.

Запись № 10

Сегодня мои сожители делились, как тут, уже поминал, принято, так сказать, плодами своего вдохновенья. Испанец нам пересказал очередную серию мыльной оперы, которую сочиняет уже лет пять, не меньше. Можно с ума сойти! Как только не путается в невероятном изобилье персонажей и сюжетных линий? Тут необходимы особо тренированные мозги (отчасти демиургические, не теряющие ни одной ниточки из перепутавшихся коллизий) и совершенно исключительная занудостойкость, которой лично я всегда завидовал, поскольку не обладаю. Поэтому и отверг политическую карьеру. Было дело, предлагали мне как-то уютное местечко в парламенте, не помню уж, в которой из палат, разумеется, от партии власти. Но какой из меня политик? Дело даже не в том, что, воспитанный в духе свободомыслия, любую политику привык считать стопроцентной мерзотностью. Всё ж атрибуты власти – кого не манят? Однако на то, чтобы годами талдычить одну и ту же пропись да еще часами, днями, неделями тупо слушать бездарные словопрения, моего честолюбия не хватило… Как-то я в дневнике сбиваюсь на случайные ассоциации, будто мечусь из стороны в сторону, что признак блужданья мысли. С телесериала вдруг перескочил на политику. В этих краях политики уж точно нет, – лишь целиком аполитичная вневременная, или, чтоб избежать тавтологии, внеисторическая, современность.

Странно, что испанский интеллектуал к этим сценарным поделкам, как я заметил, относится на полном серьезе, действительно их считая полноценным творчеством. Вот что значит другая культура, наш бы писатель исстрадался б, изнылся, что взамен вольного сочинительства занимается такой чепухой, – а ему хоть бы хны. Такие поделки, видимо, его недурно подкармливают, а это нынче весомый аргумент «за». Судя по обнаженным страстям и, я б сказал, инфантильности сюжета, который к тому же вилял каким-то свирепым, размашистым зигзагом, он работает не на Испанию, а на какую-то из латиноамериканских стран. Впрочем, я не спец по телесериалам, ни одного не вытерпел до конца. Может, вкусы домохозяек везде одинаковы.

Затем финны продемонстрировали очередную серию фотографий. Думаю, они оба неплохие профессионалы. Здешние взгорья на их фотках смотрятся очень даже красиво, как раз для путеводителей. Но душа-то потеряна, – как ни вглядывайся, как ни вчувствуйся, не разглядишь и не почуешь там гения здешних мест, которого я уже привычно называл Французиком. Потом японка ознакомила со своими новоиспеченными хокку, которые из нее льются рекой. Не знаю, как в оригинале, но на нашем условном инглише они звучат банально. Типа «Полетел хард-диск / В углу шуршит таракан / Осеннее одиночество» или: «Рылась в почте / Прошлогодний имейл / Любимый покинул, оставив след навечно». Что-то в этом роде. Пожалуй, и я б так сумел, хотя в них, наверно, притаилась некая чисто японская эстетика. Зато полька удивила. Обычно ее картины состоят из вполне симпатичных цветовых пятен, – довольно милые абстракции. Теперь же в слегка изломанных формах угадывался образ здешнего Эдема. На фоне гор (а у их подножья едва, но все ж угадывается черепичный городок), испещренных пятнами отчаянно желтого кустарника – райское дерево, напоминающее бесплодную грушу, тут притулившуюся возле сарая. А вполне реалистично и даже подробно выписанная Ева походила на саму художницу, но казалась моложе на поколение. Не исключено, это был портрет ее дочери, о которой та поминала с привычным, усталым раздражением. Адам же был откровенно карикатурен – мерзотный тип с мелкоуголовной или вырожденческой внешностью, обуреваемый дурными страстями, видимо квинтэссенция женского опыта польской Эвы. Причем трактовка библейского события весьма апокрифическая: не женщина мужчине, а мужчина женщине протягивает искусительный плод.

Но в картине, безусловно талантливой, меня поразил вовсе не этот феминистический выверт, а голубой мазок в верхнем правом углу. Если вглядеться, в нем угадывалась некая человекоподобная сущность – возможно, реющий в вышине ангел. По крайней мере, именно оттуда, из этого верхнего уголка будто сочился нежный, коль можно сказать, улыбчивый свет. Не знаю, по воле автора или ж без оной, это лохматое, как поросшее перьями, пятнышко, вне законов евклидовой геометрии стало будто центром картины. Даже смыслом ее, а библейский сюжет – не более чем орнаментом. Видимо, это и есть талант, который всегда превосходит намеренье. Точно помню (даже на всякий случай проверил по восьмой записи), что польки не было за столом, когда хозяйка нам повествовала о Французике, но – кто знает? – не донеслось ли до нее здешнее преданье каким-нибудь ветром, каким-нибудь слухом… Теперь отложу блокнот, чтоб дать отдых руке и размять ноги.

Только что вернулся со своей каждодневной прогулки. Даже странно, что здешняя жизнь, хотя и обросла привычками, не обернулась для меня рутиной. Да и раньше моей личности словно не хватало на целый день – часа три бодрствования для меня оказывались просто лишними. Теперь я свеж с утра до позднего вечера, не мучим скукой, – дни проносятся легко, по себе не оставляя ни даже крупинки грусти. А ведь раньше чувствовал переизбыток времени, всегда настигающую скуку. Это вопреки постоянной «занятости», изводившей время до его нехватки. Но и странно ли, что тут, на родине моей души, время будто утратило свой враждебный напор, коль я здесь купаюсь в вечности, не пересчитывая дней? Не о том ли мечтал? Но все же никак не удается привыкнуть к этому новому чувству, потому, возможно, и повторяюсь.

Не стал бы даже поминать об очередной прогулке, если б та не одарила удивительным, красочным, но для меня и тревожным зрелищем. Плоская равнина у подножья горы теперь оказалась расчерченной на квадраты, словно шахматная доска, – трава была как-то ловко, умело подстрижена. Друг против друга выстроились два войска – черное и белое, облаченные в наряды средневековых воинов. Короче говоря, живые шахматы! С горного карниза мне были хорошо видны их боевые порядки и чуть слышны хриплые команды герольдов, объявлявших очередной ход.

Средь пехтуры выделялись четыре всадника – двое на конях белоснежных, двое – на вороных. (При всем архаизме здешней жизни, я тут до сих пор не видал ни одной лошади. Гужевому транспорту селяне предпочли списанные армейские джипы. Конечно, тоже архаика, однако не средневековая.) По всему периметру этой гигантской шахматной доски толпилось, думаю, целиком население городка и его окрестностей, встречавшее каждый ход либо восторженными воплями, либо единодушным гулом разочарования. Так вот, оказывается, какая у них забава вместо футбола! В шахматы я играл еле-еле, только знал ходы (школьником занимался в шахматном кружке, но вскоре бросил), так что не мог оценить позицию. Но, кажется, наседали черные, судя по толчее фигур возле белого короля. А чем закончилась партия, так и не узнал. Не досмотрел до конца, поскольку у меня как-то странно пикнуло в душе иль екнула селезенка. Легким мороком впервые за много лет вновь налетел мой прежде неотвязный, довольно мучительный сон: некая именно игра вроде живых шахмат, где сам я живая фигура. Что он сулил, что предвещал, что все-таки значил? Не верю ни психоаналитикам, ни пророкам-сновидцам, но, поскольку сон многократно повторялся, казалось, мне втолковывает нечто важное. Возможно, метафора не так уж и глубока. Может быть, он сулил мучительное разрешение для меня судьбоносных проблем или намекал, что я всего-то пешка в игре, превосходящей мое разумение. Но кто ж тогда игроки? Впрочем, я давно излечился от юношеского волюнтаризма. Что она, личная воля, в сравненье с могучими силами, играющими нашей судьбой?

Может, я б все-таки дождался окончания партии, надеясь, что белое войско победит, но уже подступили сумерки (в горах темнота приходит быстро) и живые фигуры стали почти не видны. Да и к нашему отельчику вела довольно крутая, извилистая тропа, а мой шаг, – заметил не так давно, – стал менее твердым, чем был всегда. Пока добирался до хостела, уже стемнело, но игра все еще продолжалась. С моей верхотуры было видно, как в сумеречной долине теперь снуют живые огни, – там запалили факелы, – и ветер подчас доносил хрипенье горнов и клики болельщиков с их нисколь не иссякшим энтузиазмом. Видимо, ставка в этой игре велика.

Запись № 11

Боялся, что мне опять приснится мой шахматный сон. А может, и надеялся: в нем ведь была не только лишь тягостная морока, но и нечто юношеское – свежее чувство преддверия еще не изгвазданной жизни. Однако нет, ночь для меня оказалась даже не просто легка, а будто мгновенна: закрыл глаза и тут же раскрыл их – а в окне уже сияет утренняя благодать. Еще раз убедился, что здесь любая тревога мимолетна.

Во время завтрака, конечно, расспросил хозяйку о живых шахматах. (Тем более что поутру я уже сомневался: может, они мне и вовсе привиделись, выступил ли наружу древний пласт здешней многослойной вечности или мой вернувшийся сон каким-то образом исказил реальность.) «Ах да, вчера ж был День независимости», – вспомнила девушка. «От кого независимости?» – спросила финка. «Кажется, от австрияков или мадьяр». – «От бошей», – уверенно сказал повар. «Да нет, если не от австрияков, от каких-нибудь мусульман. Что ли, турок или сарацин», – возразила девушка, глянув на дверь сарая, где давно уже затаился наш пиротехник. «Не от вестготов?» – предположил испанец, который, судя по всему, теперь тоже стал путаться во временах. Он, кажется, еще назвал этрусков, а финн припомнил викингов.

Собственно, гадать можно было до бесконечности. История отнюдь не мой конек, но кто ж не знает, что этот благодатный край был в течение полутора как минимум тысячелетий вроде как проходным двором для бесчисленных оккупантов, сменявших один другого? Очень уж лакомый кусочек для кочевой гопоты и великих держав. Но, как я сообразил, в данном случае, скорее всего, наш городок отвоевал независимость у соседнего, чуть покрупнее, стоявшего на крутом холме милях в пяти к западу. (В ясную погоду я мог разглядеть из окна венчавшие холм руины княжеской резиденции.) По крайней мере, ежегодные баталии велись именно меж этими двумя городами, – в память о когда-то состоявшейся битве. Кто в ней победил и даже какой из городков, у которого отстоял свободу, наверняка путались и сами комбатанты, учитывая неисторичность сознания здешних аборигенов, которую я уже отмечал многократно. Сперва это были сражения в самом прямом смысле – хотя и бутафорским оружием, но жестокие. Обходилось без трупов, но травматизм, по словам нашей хозяйки, был очень высок: здешние костоправы потом еще месяц вправляли вывихнутые челюсти, накладывали лубки на сломанные в битве конечности, суровой ниткой зашивали рваные раны и т. д. Кому-то могли в бою и глаз выбить, и ребра переломать, и почки отбить, а уж двух-трех передних зубов не досчитывалось чуть не все мужское население в округе. «Французик, – вдруг сказал бельгиец, с усмешкой, однако доброжелательной, – был настоящим героем, рыцарем без страха и упрека. Не счесть, сколько носов расквасил и зубов повышибал». Тут девушка лукаво глянула в мою сторону, видимо, чуяла мой жгучий интерес к местной легенде. А меня, признаться, боевые подвиги Французика вовсе не удивили: она ж сама поминала о его юношеских проказах, а, как знаем, из грешников чаше выходят праведники, чем из тех, которые ни то ни сё. Скажем, вроде меня.

В результате и церковные и светские власти решили покончить с этой варварской, позорной для обоих городов забавой: в духе новомодного гуманизма постановили заменить побоища интеллектуальным поединком. Я уже знал, что бесполезно спрашивать, случилось ли это год назад, иль, может, сто, или даже тысячелетие, но в любом случае, вероятно, к облегчению горожан. Помню, когда школьником отдыхал в деревне у бабушки, как неохотно шли вооруженные колами местные парни биться на престольный с молодежью соседнего сельца. Но обычай не нарушали, его чтил и сельсовет, – это ведь тоже была выпавшая из истории глухомань. Может быть, мой давний прообраз аморфного, почти иссякшего времени.

После завтрака мы с испанцем сели покурить на лавочке под грушей (тоже ритуал), бесплодной, как та смоковница. Только мы с ним были курильщиками в нашем пансионе, и этот мелкий порок нас отчасти сблизил. И тут начитанный сценарист высказал неожиданную, по крайней мере для меня, человека малообразованного, и весьма интересную мысль. А не восходит ли шахматное состязание к древнейшим обычаям, чей затерянный в дремучих веках исток – языческий культ плодородия? То есть к ежегодной символической битве светлых и темных сил. Победа первых сулила общине богатый урожай и все виды процветания, вторых – голод, мор, войну, а в наши дни еще падение биржевых индексов и тому подобные экономико-политические бедствия. Может, испанец прав, да и первоначальный смысл состязания не до конца утерян, – раж болельщиков мне ведь подсказал, что ставка в игре велика. «Кто вчера победил, белые или черные?!» – крикнул я выглянувшему из кухни повару. «Слыхал, ничья», – он ответил. Совсем, как и у меня с жизнью. Коль ничья, значит, шарик и впрямь завис на ребре. Сколько же способно продлиться это зыбкое, пускай притом даже сладкое, равновесие?

Пока я с упоеньем всасывал первую утреннюю сигарету, испанец поделился творческим замыслом, который для меня не стал неожиданностью. Видимо, пресыщенный латиноамериканскими страстями, он теперь задумал телесериал о Французике (то-то чиркал в блокноте!) Почти незнакомый с жанром, как уже говорил, я все-таки ему высказал некоторые сомнения. Сколь бы смутно я не представлял Французика, но был уверен, что его жизнь – это приключение духа, вряд ли интересное средней домохозяйке. И главное, что за сериал совсем уж без любовных чувств? (Не потому ль я верю, что он недоступен грубым страстям, что вся эта местность будто овеяна духом целомудрия? А на любви небесной, построишь ли завлекательный для телевизионной публики сюжет?) Кажется, испанец разделял мои сомнения, однако уверил, что Французик вовсе не так уж бесплотен, как я решил, а его судьба не только лишь назидательна, но полна ярких событий и крутых перемен. В отличие от меня, он еще кое-что успел о нем разузнать от нашей хозяйки и, наверно, бельгийца. Мне поведал легенду о ранних годах Французика. Жалко ее уродовать, но все-таки попробую пересказать как умею. Хотя бы в качестве литературной учебы.

После памятного суда отвергший любое именье Французик стал жить подаянием. Был щеголем, а теперь ходил в единственном потертом плаще, который потом сменил на балахон из мешковины, и драных сандалиях. («Был весь жалкий и изможденный от трудов покаяния, из-за чего был многими почитаем глупым, как бы полоумным», – гласит легенда. Еще бы, проповедовать нищету в тот век чистогана! А другие-то бывали?) Над ним насмешничали, кто жалостливо, а кто злобно, не исключая и былых дружков. Те, наверно, ему говорили типа: «Ну похохмил, вставил перо в жопу этим старым пердунам, и хватит уже, идем в корчму выпьем, как раньше». Но упрямый Французик теперь с прежними друзьями не хотел знаться и пил только воду. Горожане подавать-то ему подавали, но с издевкой. Иногда кидали кость прямо на землю, как собаке. Французик всех вежливо благодарил и лопал, что подадут, нисколько не опасаясь желудочных заболеваний. Но больше, чем презрение, вызывал он недоумение. Ясно, что загадка Французика не разрешалась, как дважды два четыре. Очень уж оказался неформатной личностью. Кто он, собственно, такой? Еретик – не еретик, пророк – не пророк, ибо не читал проповедей. И не монах, ибо не принадлежал ни к одному ордену.

Местные умники пытались вызвать Французика на диспут, – было в городке два-три высоколобых, один даже с университетским дипломом. Но Французик от словопрений старался деликатно уклониться, а на все интеллектуальные ухищрения оппонентов отвечал больше цитатами из Евангелия. В результате, местные книжники заключили, что человек он вовсе необразованный – латынью и английским владеет поверхностно, в схоластике и диалектике не силен, а с достижениями современных наук, вроде генетики, информатики, астрологии и алхимии, незнаком вовсе. Решили, что Французик – типичный провинциальный мыслитель-самоучка, не умеющий внятно изложить свою доморощенную философию. Да и есть ли она, коль он постоянно твердит нравственные прописи, всем хорошо известные со школьной скамьи? По мнению университетского бакалавра, он был скорей даже мистик, но не рафинированный, а от недоумия, нехватки понятий угодивший в плен туманного прозрения, по сути, банальнейших истин. Притом я не думаю, что мнение высоколобых Французику повредило. Полагаю, как раз наоборот, – их наверняка в городке тоже недолюбливали, именно как шибко умных. (Насчет интеллектуалов это я уже сам додумал, но уверен, что так и было.)

Короче говоря, поначалу шпыняли Французика и простецы, и мудрецы. Он же отвечал не словом, а делом: восстанавливал потихоньку совсем развалившуюся церковку в паре миль от городской стены. Месил глину, собирал камни по окрестностям. И через некоторое время у него в городке нашлись сперва защитники, а затем и последователи. (Наверно, сперва заговорили: «Что к парню-то привязались? Чего он плохого делает? Лучше, что ль, лоботрясничать и девок лапать, как наши балбесы?») Тут ничего для меня удивительного: какая-либо твердая позиция, упорное отстаиванье пусть пока и неясного (или, напротив, банального) принципа, не могло не произвести впечатление на городских обывателей в наверняка депрессивную эпоху полувыдохшейся веры, подгнившей морали, обессмысленных обычаев, короче – на грани очередного культурного перелома. Не хочется гадать, случилось ли это в недавние иль, наоборот, в очень давние годы. Таких пустот было много в человеческой истории, которая на них выбивает свою барабанную дробь. Удивительно ли, что трудолюбивый Французик, никому не читавший нотаций, вскоре возглавил общину вольных стяжателей духа, подобных ему радостных нищебродов, – по преданию, их сперва была ровно дюжина (это понятно). Да и конечно, он был человек особенный. Кто б еще проповедовал птицам? Так и представляю, как он стоит, воздев обе руки ввысь, и над ним парят птахи. А вокруг – легкий и праздничный мир. Уверен, что вовсе не тягостной и тяжеловесной была его аскеза.

Ну, испанцу виднее, удачная ли это завязка для телесериала. Конечно, картинка могла быть красивой, я представил: средь лесистых гор одинокий Французик, живописный оборванец, возводит камень за камнем строгую часовню. Но это ведь не для массового кино, здесь необходим большой стиль, который нынче утерян. По моим понятиям, только гений тут не впал бы в скудную назидательность иль унылое занудство. Все-таки надеюсь, что в удвоенном пересказе, сценариста и моем собственном, то есть дважды перевранная, легенда сохранила хотя б легкий оттенок своего аромата.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации