Текст книги "Мечта о Французике"
Автор книги: Александр Давыдов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
Запись № 14
Сегодня впервые проспал завтрак. Видимо, спал очень крепко, если уж не добудился повар своим литавровым боем. Сейчас вон стоит под окном, мне грозит пестиком хотя и шутливо, но, разумеется, обижен, – пропустить его поэтический завтрак (равно обед или ужин) тут считается неприличным, даже кощунственным. Но что поделать? Теперь испытываю похмелье, но не от города (см. предыдущую запись), а поскольку вечером перебрал здешнего винца. (Сейчас от него изжога и отрыжка. Дома не стал бы пить эту кислятину. Предпочитаю более крепкие напитки, но в путешествиях всегда перехожу на местные, видимо, соответствующие климату и питанию.) Так я пытался заглушить чувство нереальности, у меня возникшее еще в городке. Тут мне алкоголь всегда помогал, делая чувство ирреальности как бы законным. Было время, оно терзало меня постоянно: будто раскалывалось сознание и откуда-то из глубины, из подкорки перли обрывки снов, мутных видений. В результате оказывался в каком-то двуслойном мире, где сосуществовали мнимость и реальность. Делалось жутковато, однако при этом я не упускал контроль над своей жизнью: мог болтать с приятелями; культурно говоря, флиртовать; заниматься домашними делами и даже вести ответственные переговоры. Но появлялся холодок ужаса. Это казалось болезнью, а возможно – кто знает? – и было. В конце концов пошел к психоаналитику, – а ведь нет хуже, когда чужой копается в твоих мозгах, – который меня накормил вдоволь всякой инцестуальной чушью, тем дело и кончилось. Потом эта болезнь не болезнь сама собой миновала, – лишь очень изредка возвращалась. Я, разумеется, не психолог, не аналитик, но у меня своя гипотеза. Не оттого ль полусны и виденья, что я будто проживаю не собственную жизнь, когда-то свернул с должного пути на путь, по сути, ложный, внушенный? Вот меня и пытались предостеречь виденья истины, только пугавшие мое искореженное сознание. Не вразумив, они отступились. Примерно так объяснял. А теперь, должно быть, истина меня вновь поманила.
День чуть туманный. Горная вершина прямо напротив окна будто слегка курится дымком, как полупотухший вулкан. Оттого пейзаж немного выцвел, словно потерял свою четкую определенность, какую-то, что ль, благорасположенную к людям внятность. В нем теперь чувствуется недомолвка. (Из тумана памяти выплыло где-то подслушанное слово «сфумато».) Нет, я не усомнился в его чистосердечии, но его мне подсказки не так наверняка простодушны, как сперва показалось. Да я ведь издавна ощущал глубину простоты и тщету сложности. На скамье под грушей собрались все наши постояльцы, даже и мусульманин с чуть, показалось, закопченным лицом; болтают, смеются. Действительно, симпатичные люди. Но это в легком общенье, вне своей повседневности, – наверняка ведь каждый со своими тараканами в голове. Но, может, они мне лишь показались неприкаянными художниками? В наших-то краях художник исконно неприкаян, коль даже и успешен. А эти творят легко, не комплексуя перед вечностью, и так же легко, доверчиво делятся плодами своего не такого уж, видимо, требовательного вдохновения. Вот она цивилизация, где выветрился гений, оставив по себе сплошное добродушие.
Интересно, я-то им как вижусь? Цивилизованным европейцем (ведь я достаточно потерся в международных кругах), или ж в моей европеизированной повадке они чуют некий ущерб. Помню, в одной столице, просто кишащей всякими живописными чудаками, маргиналами, немного, разве, менее вонючими, чем на моей родине (имею в виду физическую, а не родину духа), самый из них наимаргиналистый мне вдруг заявил на улице: «Ты, парень, псих на всю голову». Вот оно как! Это я-то псих, всегда старавшийся ничем не выделяться из меня окружавшей среды, какой бы то ни было? Но этим можно и гордиться: значит, я все-таки отмечен каким-то глубоко запрятанным своеобразием, – маргиналу виднее. И правда, в отличие от моих сожителей, если б я себя вообразил творцом, то сочинил роман с необъятной претензией, какую-нибудь угрюмую, амбициознейшую медитацию с иногда, вероятно, проблесками черного юмора. Отврати меня, благословенный Французик, от подобной мысли и подхвати ж наконец мою руку!
Вот и опять я к нему возвратился. Что, в конце концов, принесла мне прогулка в городе, где история будто рассохлась, как старая бочка (прежняя метафора!), и теперь в щелях сквозит миф, предание, анекдот? Конечно, городок изобилен – его тональности разнообразны, мелодии благозвучны и милосердны, увлекательны сюжеты улиц. В общем-то, всего там довольно, чтоб напитать взыскующую душу Французика иль взрастить легенду о нем. Но отличается ли тем городок от любого соседнего? Не упустил ли я как раз наиважнейшее, его не разобрал своим тугим ухом? Но, возможно, едва ль не любая местность – городская, сельская – имеет шанс породить гиганта. Ведь и там и сям и где угодно истинно чуткой личности удавалось расслышать тихий клич великого призвания. Конечно, и в стране, где я родился, прожил больше полувека, даже чересчур обильной и добром, и злом. Увы, как-то постепенно, незаметно я потерял с ней взаимопонимание. Она переменчива, но я до поры умело подхватывал ее любой новый смысл, применялся к державной риторике, менял не только образ жизни, но и жизненные понятия. До тех самых пор, когда, по моему чувству, она не стала мнимостью почти целиком, едва ль не одной только формой без содержания. По крайней мере, в ее государственном теле я уже не слышал биения сердца. А сам-то, что, не виноват? Нет, злодеем я не стал, хотя искушенья были, – то ль не хватило решимости, то ль, наоборот, хватило предусмотрительности или не позволили ошметки интеллигентских принципов, мне внушенных родителями. Но в существованье державы вносил, думаю, зло, а не добро, ее развращая углеводородами (то, что откупался благотворительностью, это было, скорей, лицемерие), пусть я в этой глобальной игре довольно-таки мелкая сошка.
Иногда перечитываю дневник. Как же он далек от вначале задуманного. Стараюсь быть искренним, но душа моя будто прячется. В результате выходит какая-то литература, все равно – хорошего ли качества, не очень. Форма и тут настигает, думаю, от этого никуда не деться. И все ж постоянно призываю на помощь чистосердечного Французика, который должен бы стать главным героем моего дневникового повествования, но до сих пор я никак не отвяжусь от своей очень уж настырной личности. Иногда чувствую просто омерзение к этим исписанным листкам именно из-за их поверхностного благообразия; жизнь, всегда корявая в своей непредсказуемости, творческой мощи, тут выглядит какой-то причесанной, – уповал на свой дилетантизм, но, видимо, издавна в самой глубине моей души поселилась литература. Бывает, хочется порвать блокнотик в клочья, но уже говорил, что я человек инерции, привычки, даже отчасти – долга. Так что его испишу до конца. И вот еще боюсь: порви я блокнотик – и от меня вовсе ничего не останется, а он все ж не иллюзия, а свидетельство, хотя и отчасти ложное; строго говоря, документ.
Туман над горой развеялся, солнце достигло зенита, над вершиной колеблется легкое марево. Тут в солнечную погоду краски становятся почти нереально яркими, словно в какой-нибудь детской книжке, – точно, что попадаешь в сказку или преданье. И воздух здесь прозрачен, как нигде, и звуки так далеко разносятся. С перезвоном колоколов сейчас мешается овечье блеянье с окрестных пастбищ. Вдалеке вижу фигурку, восходящую к горному пику (на поросшей лесом горе голый пик торчит, будто лысина), иль она мне мерещится. Туристов, уже говорил, здесь раз-два и обчелся, альпинистов до сих пор не видал, да и горы мелки для серьезных восхождений.
Вдруг я стал созерцателем природы. Сижу перед окном, наверно, часа три и так могу просидеть целый день, то откладывая блокнот в сторону, то делая случайные записи. Задремала моя прежде суетливая мысль, да и вообще повествование моей жизни теперь сладко дремлет. Не чувствую времени, которое, однако, не замерло. Мизерная фигурка уже взобралась на пик: стоит на вершине, распластав руки. Может, виденье, полуденный призрак, вынырнувший из мешкающего Средневековья? Не призывает ли меня к чему-то, не укоряет ли? Не явился ли он по мою душу? На всякий случай перебрал свои грешки. Много стыдных мелочей, но всё именно мелочевка, – не хватило жизненного размаха, чтоб даже согрешить всерьез. Ну, обычное мужское скотство (привет Эве!) по отношению к женам, детям, от которых, как всегда привык, откупался деньгами. Гораздо хуже невосполненная вина перед самыми близкими, теми, кто обрек меня жизни. Но за нее расплатой – постоянная горечь, что примешивается даже к мигу ликующего торжества. Грехи ж перед моим государством (налоги, там, иногда подкуп должностных лиц, как пишут в протоколах; или, наоборот, недодал, кому обещался; еще то-сё), которое больше меня воровато, и поминать не стоит, хотя за них-то можно как раз таки расплатиться по полному счету.
И хватит об этом. Не для того завел дневник, чтоб расковыривать болячки. Его начиная, смотрел только в будущее, хотя знал, как навязчиво прошлое, будто дерьмо, прилипает к подошвам. Но вскоре уже понял его цель – уловить здешнего Французика, неважно, как ныне живущего человека иль как веянье, предчувствие, обещанье. Вовсе не для того, чтоб от него услышать новое слово, какое-нибудь поучение, – тем более не чтобы позабавиться его чудачествами. Чую, что из этой криницы можно хлебнуть глоток забытой, нами скопом оболганной истины, без которого мир попросту захлебнется в своей блевотине. (А я уж точно.) Сам не знаю, откуда у меня такая уверенность, но себе привык доверять… Какой-то бесцельный день вялых размышлений. Кстати, человек (виденье?) на горе так и стоял до самого заката, не меняя позы, пока его не съели поздние сумерки (опять откуда-то выплыло словечко «сфумато»). Может, это и есть мое сегодняшнее обретенье. Ведь лишь много времени спустя можно понять, какой день важный, какой пустопорожний.
Запись № 15
Пишу уже ночью, во мраке уютно трещат цикады или, не знаю, какие-то местные кузнечики. Рядом мурлыкает черный котенок, – кому-то из двух я полюбился, то ли Джотто, то ль Чимабуэ, по крайней мере, своим жильем он выбрал мою комнату. Снаружи темень, только падают звезды, никогда и нигде еще не видал столь щедрых звездопадов. Мои соседи давно угомонились, а я не могу заснуть, хотя прежде не страдал бессонницей. Здесь и вообще тотчас проваливался в мягкий, будто ватный, обволакивающий сон. Прошедший день уж точно не назвать пустопорожним. Отправился утром на свою обычную прогулку, но, вопреки обычаю, сам даже не знаю, почему (разве что сбил с толку вчерашний полуденный призрак) теперь изменил направление: от развилки, где всегда сворачивал к водопаду, избрал еще не хоженный путь. Путь как путь – полузаглохшая, заросшая травой, усыпанная камнями дорога или, скорей, дорожка. Тут было много таких брошенных троп, несмотря на традиционность уклада, видимо, за века довольно часто менялись привычные пути здешних жителей. Заглохшие дороги во мне всегда рождают острое чувство – смесь какой-то беспредметной жалости и ностальгии. Тропа для прогулок была не слишком удобной, тенистая, мрачноватая, она местами так заросла кустарником, что сквозь него продирался. Но мне и в голову не пришло повернуть назад, – тому наверняка виной мое инертное упорство. Не сказать что дивный моцион. Ко мне еще приблудился какой-то всклокоченный пес, то чуть отставая, то забегая вперед. Собака ли, а может, волк? Зверь не лаял, а мрачно подвывал. Казалось, что я забреду в какую-то невероятную глушь. Но нет, моя тропа вдруг уткнулась в асфальт. И прямо напротив – стрелка дорожного указателя: «Церквушка» (или «церковка»? – по крайней мере, с уменьшительным суффиксом). Вот, может быть, и разгадка пути, его тайная приманка.
Свернув в направлении стрелки, я думал действительно вскоре увидеть маленькую церковь, часовню, но за поворотом мне вдруг открылся огромный, помпезный храм, новодел, думаю, столетней давности, вовсе не в духе здешней церковной архитектуры, возвышенной и деликатной, точно вписанной в природу. Это же был целый каменный город. Заносчиво-державный, он будто подавлял окрестности, горделиво спорил с горами, даже будто и с небом. Вот так церквушка или церковка! И внутри тоже роскошь – бронза, мрамор, позолоченные резные кафедры, библейские сюжеты на стенах, плафонах, выписанные умело и с размахом, однако в тут чужеродной, что ли, немецкой, чересчур экзальтированной манере. Все, может, и красиво, однако победной, чуждой этой местности красотой. Но указатель не обманул: в глубине пустынного собора скромно притулилось трогательное строенье из природных, необработанных камней, чем тут усеяны дороги.
Вот она и цель пути, мне подсказанная внутренним чувством. Конечно, это часовня, что Французик когда-то возродил своими руками. Там-то как раз никаких украшений, только его портрет в полный рост (может, икона?) на деревянной доске: тоже скромный человек, то ль в рясе, то ль каком-то странном балахоне, даже безликий, по крайней мере, без особых примет, с чуть, кажется, растерянным видом. Конечно, это он: так я себе и представлял нам теперь необходимое величье. Часовня, плод искреннего труда, заключена в панцирь, словно это сухая корка, наросшая на его стигматы, – кажется, так называют ангельские отметины. (Как всегда, пришла в голову дурацкая метафора: бывало, закажешь в ресторане омара, а в пафосной скорлупе еды окажется с гулькин нос. Здесь то же, если брать только размеры.) Не думаю, что какие-то власти (как минимум региональные, или же храм воздвигнут на пожертвование какого-нибудь миллиардера-патриота из бывших местных) руководствовались лучшим намереньем – оберечь и сберечь беззащитную крупицу духа. Скорей отгрохали эту махину для привлечения туристов, которые, к счастью, пока сюда не торопятся. Но для меня она будто наглядный пример, даже символ спонтанного формообразования. Тут меня настигла острая жалость к Французику: что этот храм, как не предательство? И сколько раз его наверняка предавали, как водится, ученики, облекая формами его искренний путь! Но все ж трепетная легенда до конца не убита, не похоронена в этом столь импозантном саркофаге, – мне уже пришлось убедиться, что она тут жива, и вскоре еще раз убедился.
Невдалеке от храма, на излуке пустынного шоссе, стоял ресторанчик, вероятно, тоже приготовленный для будущих туристов, – на здешнюю малоимущую клиентуру надежда плохая. (Даже, думал, и названье у него туристическое, что-то вроде «У Французика», оказалось – «Джинестрель», как называется тот самый желтый кустарник, которого нигде больше не видал, кроме как здесь.) Конечно, в средневековом стиле, – а может, действительно бывший замок мелкого синьора, который – по-моему, уже говорил – странствующий рыцарь мог запросто перепутать с корчмой (как мы знаем, случалось и наоборот). Харчевня или все равно какой пункт питания, мне была кстати: пришло обеденное время, а мой организм работает как часы, то есть привычки укореняются даже на физическом уровне. В темноватом зальце немногие посетители (где-то, наверно, пяток), – судя по их одежде, местные, – меня встретили приветственным кличем. Подумал: с чего бы? – может, решили: вот наконец и турист? Но нет: они приветствовали драного пса, который, дождавшись меня у храма, так и не отставал ни на шаг, – трудно сказать, чем я ему приглянулся. (Меня и вообще любят животные непонятно за что.) Здесь его хорошо знали – кидали косточки, называли «братец волк» («фрателло лупо», как не понять? что ли, тот самый людоед, вразумленный Французиком, или его дальний потомок? или ж с тех пор укоренился обычай так называть волкообразных собак?)
Меня заметили, наигравшись с волком, когда я уже доедал склизкие макароны, которые вообще-то терпеть не могу, – но кроме них ресторанчик предлагал только пиццу, уже от вида которой меня тошнит. Стали шептаться: Французик, Французик. Коль угодил в сказку, легенду, даже мысль, что меня приняли за Французика, не выглядела такой уж дикой. Но оказалось, что слухи в этой провинции разносятся с невиданной быстротой. Былые однокашники Французика (см. запись № 13) уже раззвонили, что какой-то чудак готов купить его дом. Под этот шепоток за мой столик присел мужчина в черном костюме и белой рубашке с траурным же галстуком. По скорбному наряду и плаксиво-торжественному выраженью лица я принял его за гробовщика. Выяснилось, нотариус, – он дал мне визитку. (Понятно, что грустный, работенки тут для него мало.) Английским он владел недостаточно, а местный я только чуть понимал, но, конечно, сообразил, о чем речь. Пока нотариус шикарно раскатывал свои треченто-кватроченто-чинквеченто (звучит как музыка, как эстетика, а всего-то числа, цена покупки в тысячах евро или долларов) и мне подсовывал какие-то прайс-листы, я только твердил «ноло, ноло», хотя было б забавно сбить цену с чинквеченто до треченто. Наконец он понял, что сделке не состояться. Я решил уточнить напоследок: «Верно, что там родился Французик?» Потерявший ко мне интерес делец, рассеянно ответил на инглише: «Если даже и нет, мы верим, что родится». Вот и пойми их.
Владелец кабачка указал короткий путь к моему хостелу. Сколько плутал, а тот оказался в двух шагах, если идти верной дорогой. Все, теперь лягу спать, уже в окне розовеет верхушка горы и на ближней ферме робко вякнул ранний петух. Запечатлел как смог столь насыщенный для меня день, значит, и эта ночь для меня не пропала.
Запись № 16
Сегодня вновь неприкаянные творцы делились плодами вдохновенья. Я, как обычно, был только слушателем и зрителем, хотя последнее время наша милая хозяйка все настойчивей меня подбивала тоже выступить. Ненавязчиво, с улыбкой, но я догадывался, что мое затаенное иль утаенное творчество впрямь возбуждает ее любопытство, – может, и большее, чем сюрприз, который нам посулил магометанин. Пожалуй, смог бы, – в смысле, что мне есть чем поделиться. Я не о том, чтобы зачитать вслух вот эти листки, которые приблизительный, неточный след во мне зреющего мыслеобраза или даже не знаю, как определить. Когда в анкетке назвался художником, себя чувствовал немного шарлатаном, но во мне действительно нечто происходит, идет какой-то процесс, который можно бы назвать творческим. Вызревает то, что я б поименовал «Мечтой о Французике» – цельный образ местной (притом, по моим-то понятиям, эпохального значения) легенды, но не как ее повторенье: уверен, что образ не искаженный, но будто мною уже природненный, весь опутанный моими надеждами, чаяньями и сомнениями, пронизанный или, скажу, согретый, моей то вспыхивающей, то словно гаснущей мыслью. Но эта пока только зреющая фантазия (так я сначала ее называл, но «мечта» вернее), слишком интимна, невыразима письмом, а уж тем более устно. Что ж касается девушки, так деликатно администрирующей культурой, то наверняка она личность куда более чуткая, чем сперва кажется. Как-то поняла, наверно, мою мечту. Иль, может, и хотела нас всех заразить мечтой о Французике. Если так, то ей хотя б отчасти удалось.
К примеру, испанец не отказался от намеренья сочинить долгоиграющий сценарий о Французике. Именно сегодня нам пересказал одну серию будущего телегиганта. Еще, как я понял, не написанную, а только задуманную. Видимо, было нечто вроде первой прикидки, поскольку начал он не с рождения героя, не с его прозрения, а с где-то, видимо, середины биографии. Я-то не сценарист, даже не компетентный зритель, но и так понятно, что из всей жизни Французика испанец для начала выбрал самый наверняка эффектный, наиболее сценичный эпизод – его попытку обратить в ту веру, что он считал истинной, какого-то африканского тирана, иные из которых за века не сменили ни образа жизни, ни одежды, ни повадки, – поэтому не ясно, был ли это султан, президент, премьер, партийный лидер или, может, полевой командир. Историю испанец, конечно, не сам выдумал, поскольку наш повар, иногда выглядывая из кухни, ее дополнял подробностями.
Тут тебе все атрибуты приключенческого кино: путешествие в Африку на парусном кораблике, пиратский набег, дорога пустыней, кишащей хищным зверьем и скорпионами (или не знаю, какими гадами). Наконец кульминация – диспут о вере с полевым султаном. Даже не назвать диспутом, поскольку Французик опять предпочел слову поступок: призвал служителей здешнего культа, чем тратить слова, отдаться Божьему суду: совместно пойти на «испытанье огнем», так доказав приверженность своей истине. Но те, коль верить легенде, уклонились. Султан, понятно, не сменил веру, но благородно отпустил Французика с честью, выдав ему охранную грамоту. Видно, в нем ощутил нечто особое. Тоже, наверно, устал от фарисейских форм и стосковался по чистосердечию. Тем более что, как уточнил бельгиец, он был человеком образованным, вроде даже доктором философии одного из европейских университетов, то есть прогрессивно мыслящим.
Наш мусульманин, покинув свою лабораторию в сарае, тихо подошел к нам. Я это заметил, когда он бормотнул прямо над моим ухом: «Ложь, я б точно не отказался, – и помолчав: – Многие на это пошли» (тут, кажется, не употребил сослагательного наклонения). Чем-то он вызывает уваженье. Видимо, человек впрямь готовый к решительному поступку. Могу ошибаться, хотя неплохо разбираюсь в людях, но мне в нем чуется именно что последняя решимость. Не исключено, злая. Но если и так, то все равно эта готовность его роднит с Французиком при, конечно, полной противоположности методов. (А цель не одна ль и та же?) Мы-то все ни рыба ни мясо.
Однако демонстрация талантов на этом не кончилась. Японка продекламировала очередной десяток хокку. Все, на мой вкус, ерундовые, кроме одного: «Он и тут и там, /Его никто не видел / Но все уверены, что он есть». Еще доказательство: у нас всех тут единая мечта. Что и японка ей причастна, я даже подумать не мог. Дело не только в том, что всех, кроме себя, привык считать бесчувственными дураками (почему ж сам-то остался в дураках?), но все-таки иная цивилизация, со своими проблемами. Да и японка мне действительно казалась немного придурковатой со своей назойливой вежливостью, – культурное отличие вообще часто принимают за глупость. А современность, наверно, и впрямь глобальна.
Когда перекуривал с испанцем под грушей, тот спросил: «Что, не понравилось, ерунда?» Врать без толку (иное дело, с понятной целью) я плохо умею, оттого неопределенно повел плечами: был даже удивлен, как легко можно переиначить дивную, простодушную сказку в телевизионную попсу. «Чепуха, конечно», – кивнул сценарист. – А знаешь, какая из легенд о Французике главная, проникновеннейшая?» – «Как он проповедовал птицам? – ответил ему, действительно глубоко тронутый этим преданьем. – Или ты про ангельские клейма?» – «Они хороши, но вот представь: Французик с каким-то своим фрателло идут по дороге. Зимняя ночь, холод, оба одеты только в балахоны из рогожи, в сандалиях на босу ногу. А зимы тут, поверь мне, я знаю, сырые, промозглые. По слякоти бредут к монастырю, где их ожидают тепло и пища. Фрателло спрашивает: “Французик, а что такое совершенная радость?” – “Если б ты умел творить любые чудеса, даже и воскрешать мертвых, это не есть совершенная радость”, – сказал он. Некоторое время шли молча, потом еще сказал: “Если тебе будут доступны все знания, даже язык ангелов, и это не совершенная радость”. Опять идут молча, затем: “Если б у тебя был дар проповедника, способного обратить всех неверных, и это не совершенная радость”. – “Но, учитель, что же тогда совершенная радость?” – “Мы скоро постучимся в монастырские ворота, и если сторож нас прогонит с бранью и побоями, как надоедливых бродяг, а мы вновь отправимся в путь с весельем и добрым чувством, вот это будет совершенная радость”. Но такая история разве ж для телевидения? Себе представляю: темень, мокрый снег, хлюпанье жидкой грязи и полушепот из темноты. Тут нужен гений режиссуры, а я пишу для ремесленников. Да и где они теперь, гении?» (А я что говорил? См. запись № 11.)
Согласен, пронзительная легенда, но не скажу, что она меня потрясла. Французик моей мечты точно так и должен был ответить. Но каков испанец! Вот уж не думал, что его проймет эта счастливая аскеза. Впрочем, как я могу судить об их духовной традиции? Что знаю о его стране, кроме инквизиции, конкисты и реконкисты, да еще немного о кровавой смуте тридцатых годов. Если приглядеться, в нем есть нечто веласкесовское. Может, это вообще современный, какой-то извращенный тип неудавшегося Дон Кихота хотя и практичного, даже хитроватого, но не без героических фантазий.
Сценарист меня и еще раз удивил. Закончив свою историю, он вдруг напомнил: «У вас тоже был такой, писатель». Я сперва не понял: «Да, его и называли Французом». «Нет же, бородатый, ваш пророк». Сразу и не сообразишь, кого именно из наших бородачей-пророков имел в виду. Но стало ясно, когда испанец добавил: «У него-то не получилось. Ушел, чтоб умереть, а не жить. Сейчас мог быть другой мир». Честно говоря, такая мысль мне раньше не приходила. Не знаю, прав ли он насчет другого мира, но и впрямь явное сходство: великий бородач был враг любых мнимостей и тоже пытался очистить от скверны благодатное предание (так усердствовал, что, пожалуй, его стер в порошок), как и Французик, – не заключить какой-то новый завет, а возобновить прежний. Но разница в том, что он был велик и голос его громоподобен, а тот, другой, мал и тиха его проповедь. Бородатому титану не удалось зачать новую эпоху силой мысли и поучением, а удалось Французику кротостью и личным примером. Но и он вряд ли упасет человечество от ему назначенных бед. (Опять запутался во временах, даже не стараясь выпутаться.)
Признать, в ранней юности, я был увлечен, хоть и на очень краткое время, гуманным учением нашего пророка. Но как ему следовать? Если кругом грубость и хамство, как же не противляться злу насилием? Коль бьют в рыло, приходится отвечать, а то вовсе тебя изничтожат. Но, учитывая тайно во мне вызревавшее формоборчество, особенно меня тогда восхищало его страстное разоблачение любой фальши, срывание масок. Когда ж ступил на путь социального лицедейства, я придумал довольно забавный, по крайней мере, наглядный аргумент против чересчур уж страстного разоблачительства. Берем, например, диван, срываем с него обшивку и, указывая на грязную паклю и заржавевшие пружины, назидательно возглашаем: «Глядите, что такое диван на самом деле, какая мерзость!» А так же ведь и с людьми, с институциями, с любыми установлениями. Любого человека выверни наизнанку, и что увидишь? Слизь, кишки, смрадный ливер. Вообще-то разумный аргумент, но ведь человек – не диван, кроме ливера в нем есть еще и душа, как ее ни понимай. И все-таки я привел испанцу этот мой давний аргумент, для вящей наглядности заменив диван уютным вольтеровским креслом, стоявшим в гостиной нашего хостела. Тот посмеялся, и мы разошлись по комнатам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.